Золотой Портфель Рассказы О Жизни - I место - 1998/99 Большая Буква

Тихая сапа

Калитка

Осенью девяностого в дневнике возникла надпись:"Мы похожи на идущую на нерест рыбу и нас не бьет только ленивый. Позади марафон, должно быть, это исход... так куда мы изошли?"

Лена ошибалась дважды: марафон не был позади... и не было "мы" - была цепочка одиноких недоразумений - неосознаний себя и мира со слепыми устремлениями в стихии без знания ее законов, границ своей судьбы и судеб других людей; путаницы причин и следствиий - хаоса, исход из которого невозможен в толпе.

Тогда, осенью девяностого года, город еще отзывался на свое имя - Иерусалим. Это потом, зимние горизонтальные дожди расбросали его на улицы, площади, дома и Лена писала в дневнике: "Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль, тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звезды."

В свой первый иудейский новый год семья оказалась без денег, без еды, без близких.
Цепочка недоразумений, смутных страхов, ошибок сплелась в безлунную осеннюю ночь.
Мужчина, женщина и два мальчика подростка спускались по склону холма, среди невидимых сосен и призрачно белеющих домов туда, где слышался праздник.

Каменые ступени пружинили от хвои.. Окно, из которого прежде доносилась скрипичая музыка, молчало.
Внизу, у круглой синагоги собралась тихая толпа. Люди сидели на принесенных стульях, на ступеньках сбегающих вниз лестниц, на склонах, покрытых травой.

Лена хотела подойти ближе, но муж остановил: "Не будем мешать - там все свои..." "А мы чьи?" - "Ничьи"...

Вечный город... ничейный город - он для тех, кто исходит из своих иллюзий, -- безразличный к сплетению недоразумений и смутных страхов. Город равнодушно принимает... дарит невесомость, находящим опору внутри себя, и не удерживает падающих, что стремятся на круги чужего света, цепляясь за иллюзии, и падают, обожженные, на дно своей судьбы. Круг света манит бабочек, а затем сжигает их крылья. Они стояли в темноте, у границы освещенного круга, боясь преступить...

Был исход Йом-кипура и приятное ощущение легкости после дня поста в предкушении праздничной трапезы. "Я - змея после линьки" - Леон с наслаждением напряг и расслабил плечи и улыбнулся звездам, выходя из двери синагоги. На нем была большая белая вязаная кипа со сложным узором - такие носят евреи из Алжира.

Прежде Леону казалось, что узоры на отцовской кипе - единственное, что связывает его с Африкой, иудейством и потому сам был удивлен своему решению оставить квартиру и налаженную жизнь в Париже ради домика с кусочком каменистой земли на южной окраине Иерусалима. "Я не успел опомниться - роды были стремительными" - говорил он друзьям, и всем было лестно от свободного и красивого кульбита респектабельного шестидесятилетнего европейца, было приятно упомянуть в конце делового разговора, что надо бы навестить Леона в его "иерусалимском периоде", и что-то в его затее... безусловно есть - как-то дышится там... особенно...

Леон оказался во Франции ребенком, унеся в мышцах воспоминание о холоде - родители потом объяснили, что ему было четыре года, когда они всю ночь, захлебываясь в ползущих по земле стылых тучах, ждали посадки на паром. А затем, не расцветая, начался день, все поднялись по сведенным судорогой сходням и замерзшая, мокрая Африка, кряхтя, отчалила. В огромном трюме было тепло и уютно от неяркого оранжевого света. Затем раздали горячий и волшебно вкусный суп и Леон запомнил робкое счастье надежды на лицах родителей. Потом уже никогда у них не было таких улыбок и Леон рос, стараясь поменьше глядеть в их глаза, где отражалось дно пропасти - лучше не глядеть вниз, когда идешь по натянутой веревке.

Парень был серьезен и жил, словно выполняя ритуал. Бог знает, как феи раздают дары младенцам, но он вел себя как аристократ - в такт с мелодией, что слышна немногим.

Это был один из тех счастливых случев, когда судьба становится биографией. Французы очень кстати обрушили на молодого кареглазого парижанина свое покаяние и он отнесся к нему, как и ко всему, сдержено: приняв стипендию для учебы в университете и уклонившись от участия в обличении колониальной политики. От отца ему досталась белая вязанная кипа и хрипловато-оранжевые с волшебным вкусом слова: "Не пролей". От матери - грусть, похожая на пустой стул, странно стоящий посреди нарядной комнаты: она умерла рано и с нею его надежда еще раз увидеть ее робкое счастье. Он не сразу понял, как это было важно и что, возможно, в четком ритме его поступков была иррационалная тайна и Иерусалим возник той последней комнатой в его пути, в которую нужно было успеть - красивой комнатой с оранжевым абажуром над большим круглым столом, где сможет встречаться вся его семья и где не будет пустых стульев. И действительно, одноэтажный домик в несколько комнат в окружении десятка старых олив сразу превратился в место паломничества. Сын, что прежде месяцами забывал позвонить, приезжал с внуками и гостил неделями, съезжались вечнозанятые друзья, утверждая, что здесь им как-то особенно дышится и видится. Импозантный бродяга Марсель превратил сарай в свою мастерскую и высекал из камня уже пятую фигуру Давида, утверждая что в полнолунье видит его тень, слышит игру на пастушьей дудке и колокольчики стада. Действительно, с холма Вифлеема в полдень спускался резкий овечий запах, бряцанье, блеянье, и темные арабские пастухи в платках, юбках и пиджаках подходили к ограде, завороженно наблюдали как работает Марсель и просили пить.

Любимая внучка Леона, тоненькая, с ежиком на круглой головке и круглыми очками Ли, взяла дополнительный курс в Кембридже по чему-то африканско-еврейскому и аккуратно присылала рецепты блюд для ритуальных трапез и наставления по земледелию, скотоводству и дизайну. Сегодня вечером все они ждали его к ужину с сюрпризами из конспекта Ли и жена Леона, Мишель, предусмотрительно положила на свою тарелку яблоко, чтобы было от чего отрезать весь вечер серебряным ножиком. Она подтрунивала над всеобщим этнографическим энтузиазмом, но и ей нравилась иерусалимская затея мужа, как новая степень свободы, когда можно было за утренним кофе решить где ужинать - в компании с Марселем, пристроившись с яблоком возле его страхолюдных Давидов или устроить пирушку с подругой там, в квартире на улице "Короля Лу", где нужно только сменить цветы в синей вазе.

Леон увидел за границей освещенного круга фигуры, словно сошедшие с полотна "голубого периода" Пикассо и на мгновение залюбовался точными трагичными мазками, но потом очнулся, поняв, что перед ним живые люди, в порыве раскаяния сделал шаг в их сторону и замеченный, уже не сумел остановиться. За несколько мгновений он успел понять, что перед ним "русские", которые в последние месяцы прилетали тысячами и были похожи на одинаковых куколок еще не вылупившихся и, должно быть, очень разных бабочек... Перед ним была теперь такая куколка, казалось, не имеющая своего лица - это был живописный портрет: художественная метафора - материализованное впечатление

Лена взволновано смотрела на отделившегося от толпы красивого человека в большой белой кипе. От подошедшего веяло уверенностью и спокойствием. "Случилось" - задохнулась она - "так должно было быть - их должны были принять... нельзя быть совсем ничьими" - и Леон с похолодевшим сердцем увидел на лице женщины ту самую улыбку - робкого счастья.

"Русские" приняли предложение с такой застенчивой готовностью и благодарностью, что червячек сомнения, на миг выглянув, скрылся и больше уже не возникал. Леон удовлетворенно подумал, что из этой компании возникнет в свой срок совсем недурная бабочка - у него наметанный глаз - и эти гости к удачному году. По дороге он был оживлен, шутил на преувеличенном английском, с которым были знакомы эти люди. Дома явление гостей восприняли с королевской терпимостью - как стук молотков Марселя на зорьке, как овечьи облака, сползающие с Вифлиема или как если бы Леон привел белого верблюда под яркой попоной. Домик, окруженный оливами, был отдан подсознанию - для грез на яву, и обычно скупые на чувства взрослые играли в Иерусалим как дети понимая, что так могут себе позволить только те, кто сумел построить жизнь в четком осознании звуков, запахов и снов своего священного одиночества.

Леон окинул стол изумленным взглядом - он был заставлен тарелками с муляжного вида блюдами среди которых узнаваемо было только лукавое яблоко его Мишели. Все посмеивались, а Ли сияла, объясняя, что на днях получила зачет по новогодней трапезе в зажиточном доме северно-африканской диаспоры второй половины последнего тысячелетия и вот... это восхитительно! Круглоголовое дитя гамбургеров тайно священодействовало полтора дня, соперничая с Марселем в плодовитости и возник прелестный сюр: живописный и экзотичный, как сама еврейская судьба в колониальной Африке... Все благодушно посмеиваясь, рассаживались вокруг, наперебой расспрашивая Ли с какой стороны лучше подцепить это клетчатое желе и действительно ли правда, что топленый жир, полузасыпаный перцем нужно продолжать топить в зеленом чае и уверена ли она, что эта рыба действительно заснула...

Лену с мужем посадили напротив их сыновей и она глазами показала, чтобы они вели себя сдерженно, не жадничали с голодухи и вообще... Все четверо чувствовали себя страшно неловко. Было видно, что хозяева, эти изумительно красивые и добрые израильтяне - любящая семья и собрались на свой праздник, из века в век охраняя семейную традицию и рецепты любимых праздничных блюд и, вот, были так великодушны и, должно быть, это тоже милосердная традиция - приглашать к себе... путников... и кто знает, может быть, помогут с работой...

Лене хотелось поблагодарить, объяснить, что они тоже хорошие и талантливые и все понимают... просто переживают... "голубой период", но сказать об этом она не могла и не могла сказать, как восхищена великолепием стола и мастерством хозяйки. Было неловко чувствовать, что собравшиеся прерывают веселое журчание беседы с методичностью часового механизма, чтобы особенным голосом обратиться к гостям с порцией доброжелательства. Ли взяла шефство над тарелками за столом и особенно усердствовала, колдуя над приборами лениных мужчин. Лене даже показалось, что они единственные, кто пробует... сама она есть не могла, была слишком возбуждена да и не хотелось, но ей показалось в глазах мальчиков усиливающееся недоумение...

Леон уловил в глазах мальчиков усиливающееся недоумение и ответил невпопад, вызвав общий смех. Ему с детства было знакомо чувство "чужого карнавала", когда пробираешься проходными дворами к себе, уклоняясь от грубого, назойливого веселья, но теперь... это был его праздник, его затея, и когда, казалось, она удалась... мир треснул как бумага на заклееной на зиму форточке и в ярком сквозняке распахнутого квадрата Леон увидел пустой стул, казалось, уже исчезнувший из его жизни: он стоял увязнув ножками в мутном стекле и вокруг была пустыня - она вытекала из распахнутых глаз женщины и заполняла собой вселенную.

Ли, его кареглазая Ли, умница и красавица Ли была похожа на куклу Барби. Пошлость и фальшь всего происходящего обрушилась оглушительной пощечиной и Леон застонал от непривычной боли. Он извинился, улыбаясь, и вышел в сад. Колесо городских огней продолжалось млечным путем и завершалось оранжевой точкой светящегося окошка его дома. Что он сделал не так? Он не должен был пригласить этих людей? Ввести живую обездоленность в свой домашний театр? Ведь тогда, на пароме, им подали настоящий суп... это было не много, но настоящее, а его протянутая рука оказалась чем-то вроде дерганья мышцы у мертвой лягушки в отвратительном лабораторном опыте.

Леон взглянул на небо и усмехнулся тому, что между двумя последними взглядами вверх - того, у двери синагоги и теперешнего, спустя час... целая вечность, как и между тогдашним Леоном, казалось, сменившим кожу, и теперешним - разорванным...

Он осторожно шел по темному, освещенному только звездами саду, угадывая деревья и ему казалось, что это вовсе не сад, а пространство его души и он всматривался в него, пытаясь понять где... в тени каких олив затаилась беда, присутствие которой заставило его прийти сюда с пониманием свой вины. "Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль тяготеющий к плюсу если видеть, как ярки звезды..." - услышал Леон и ощутил присутствие Ли - она подошла неслышно, но звуки и запахи в душевном пространстве приходят по иным законам и Леон увидел внучку, невидимо стоящую в глубокой тени самой большой оливы.

- Что-то не так? - спросила она.
- Да, не так.
- Что, дед, не так?
- Пошлость, девочка.
- Но это игра - шутка
- Да, но мы зашли далеко - я втянул в нее случайных людей
- Они сами хотели.
- Да, они хотели сами и выпутываться им придется самим, а нам - самим.
- Но мы в порядке, дед.
- Да, мы в порядке, девочка, но что-то не так...
- Что, дед? -Пошлость?
- Я заманил в свою иллюзию их... и тебя...
- Меня?
- Тебя, Ли, и ты положила пуговицу слепому в его протянутую руку и даже не заметила...
- Дед, ты о чем, об этом дурацком желе?
- Они не знали, что оно дурацкое и хотели есть...
- Но дед... да, дед...
- Понимаешь Ли, я мог не почувствовать - слишком силен был соблазн веселого забытья и эти уставшие русские уже не сопротивлялить. Я встретил их у края освещенного круга - они не переступали его, словно какая-та сила держала их, но я окликнул... из своего недоразумения: мне показалось, что они не настоящие, что это рисунок Пикассо, что мы - персонажи одной пьесы: Иерусалим, серп луны над головой, я в отцовской кипе и обездоленные люди за кругом света - метафоры... метафоры... Слова, сосны, камни, люди, звезды и смены времен года - бесконечные россыпи метафор - материализованные отблики непостижимого мирового порядка... и мне показалось, что я владею... нет, не своими иллюзиями... а истинами... случилось недоразумение...
- Дед, ты пытался создать мир... сам?
- Да, я был счастлив, мне казалось, что я творец, что высшая гармониии близка... что я избран - только еще один шаг... и преступил, Ли, мне мало стало власти над Луной, соснами, отцовской кипой - мне понадобились живые души и в своей гордыне я соблазнил этих людей поверить в свой мир - мое творение. Усомнился было на миг, но успокоил себя, потому что мне было неудобно понимать - осознавать свое сомнение, печалиться - я хотел счастья бездумно, как хочет змея сменить кожу и мне нужны были свидетели моего могущества. Эти русские были сама кроткость, и мне нужны были добрые души, Ли - я хотел счастья любой ценой, а потом понял, что эта цена - ты, Ли. Понял, когда ты подкладывала, сияя от радости и гордости, папье-маше на тарелки этих голодных мальчиков, которых мы через час выставили бы за дверь.
- Дед, милый, добрый дед, мы злодеи?
- Не знаю, думаю, мы пока только два дурака и можем избежать злодейства. Глупость -причина злодейства, Ли, и мы с тобой пока еще владеем причиной... с запахом пошлости...
- Дед, а если бы ты не почуствовал... пошлость?
- Катастрофа, Ли, пошлость - предчуствие катастрофы...
- Дед, пошли домой, скажем гостям, что мы дураки и ты поможешь мне собрать с тарелок, выбросить всю эту дрянь и у нас в холодильнике полно молока и вообще, можно приготовить суп из пакетов.
- Пошли, девочка, я расскажу им, что познакомился с Мишель, когда начинал практику в госпитале для беженцев и она умирала от истощения и воспаления легких. А потом, когда мы были уже вместе и любили друг друга, она сделала аборт, потому что не доверяла даже мне и не хотела рожать, не став самостоятельной, а потом в дипрессии резала вены и нашего ребенка родила только спустя годы, получив степень... что бедняга Марсель... нет, Марсель пусть расскажет о себе сам.

Тени покинули сад и Леон, обняв за плечи Ли, поднялся на порог и застыл, услышав странные звуки. Это была песня - сложная мелодия, старательно и, видимо, на пределе возможностей выводимая слабым женским голосом.

Лена проводила взглядом хозяина и выскользнувшую за ним прелестную девушку, должно быть, внучку. Гостями занялся Марсель. У него была борода и трубка Хемингуэя, зычный голос и большие руки. Он рассказывал мальчикам, что живет везде и нигде, что свободен как ветер, всегда весел, занимается творчеством и те смотрели на него заворожено.

Лена чувствовала, что все это уже было... было... в каком-то пошлом спектакле с псевдохемингуэем и живописными лохмотьями, где все тоже принимали значительные позы и хотелось забыться в красном плюше, но нужно было успеть на поезд - уйти за пять минут... да-да, именно так, успеть уйти... но не бежать... уйти достойно... проходными дворами, чтобы не испортить добрым людям их праздник: заплатить за спектакль, поблагодарить, уйти... Господи, что за пошлую роль они здесь играют... каких-то нищих, убогих... впору запеть квартетом бетховенского сурка. Это она... она втянула семейство в свою бездарную иллюзию... позволила своей душе дергаться... как лягушачьей мышце в отвратительном лабораторном опыте... опутала малодушием, дрожащими поджилками, постыдным "Чьи мы?" и, вот, уже... лица детей прорастают катастрофой льстивого и завистливого рабства...

"Пошлость - запах катастрофы" - услышала Лена и улыбнулась острому счастью понимания происходящего, похожему на испытанное однажды вдохновение: словно выдернули из души занозу и в ней возникло умиротворение ясности. "Завтра столько дел и у детей занятия в школе... Нам пора... да, заплатить... чем-то равноценным... забавным: метафорой "а-ля-рус" и расстаться по-доброму - на равных... ноль-ноль... но тяготеющий к плюсу - без недоразумений... "

- "Русский романс" - сказала Лена: принимая позу "бель-канто" и улыбаясь оживлению в глаза мальчиков: "О-тво-ри по-ти-хо-о-о-ньку калитку и войди в те-е-мный сад ты как тень ..."- выводила старательным голоском Лена и видела как смеются, сползая под стол расколдованные дети, чуствовала рядом мужа - впервые за этот вечер - как он сжимает ее локоть, его улыбку, согласие дурачиться... "потемне-е-е-е накидку в кру-же-вах" - осмелела Лена, подпустив в голос страдательную ноту - на га-а-ало-о-о-вку надень..."



Реклама в Интернет