зову, к тому же у них свежа в памяти первая трепка. Скапен, Блазиус и Леандр сумеют уберечь Изабеллу до нашего возвращения. А на случай какой-нибудь стычки или западни на улице я захвачу вам в помощь свою шпагу. С этими словами Тиран опоясал свое мощное брюхо портупеей и пристегнул к ней длинную крепкую рапиру. На плечо он накинул короткий плащ, не стеснявший движений, а шляпу с красным пером надвинул до самых бровей; ибо, проходя по мостам, следует остерегаться северного или северо-западного ветра, который вмиг сдует шляпу в воду, к великому удовольствию пажей, лакеев и уличных мальчишек. Так объяснил Ирод, почему он нахлобучивает на лоб свой головной убор, а про себя благородный актер думал еще, что со временем дворянину Сигоньяку поставят в укор прогулку в обществе комедианта, а потому по мере возможностей старался скрыть свою физиономию, знакомую обывателям. На углу улицы Дофина Ирод обратил внимание Сигоньяка на людей, которые толпились у паперти Великих Августинцев, покупая мясо, изымаемое у мясников по средам и пятницам, стараясь ухватить кусок подешевле. Показал он барону и нувеллистов, решавших между собой судьбы королевств, передвигавших по своему произволу границы, разделявших империи и слово в слово пересказывавших речи министров, произнесенные ими в тиши кабинетов. Тут же из-под полы продавались газетки, пасквили, памфлеты и другие писания. У всех представителей этого химерического мирка были испитые лица, безумные глаза и обтрепанная одежда. - Не стоит зря задерживаться и слушать их бредни, если только вам не приспичило узнать последний указ персидского шаха или церемониал, установленный при дворе патера Жана. Пройдем несколько шагов, и мы увидим одно из прекраснейших зрелищ в мире, какого не изобразишь на театре ни в одной фантасмагории. В самом деле панорама, развернувшаяся перед глазами Сигоньяка и его спутника, когда они пересекли узкий рукав реки, не имела и по сию пору не имеет равной себе в мире. На первом плане находился самый мост с изящными полукруглыми выступами над быками. Новый мост не был, подобно мосту Менял и мосту Сен-Мишель, загроможден двумя рядами высоких домов. Великий монарх, при ком он был построен, не пожелал, чтобы убогие и угрюмые строения заслоняли вид на пышный дворец, где обитают наши короли, ибо отсюда он открывается во всю свою ширь. На площадке, образующей оконечность острова, добрый король со спокойствием Марка Аврелия гарцевал на бронзовом коне, водруженном на постамент, по углам которого извивались в оковах пленники из металла. Богато орнаментированная решетка кованого железа окружила памятник, предохраняя его цоколь от непочтительно-фамильярного обращения черни; ибо случалось, что уличные пострелы перелезали через решетку и даже пристраивались в седле позади благодушного монарха, особливо в дни королевских выездов или интересных казней. Строгий тон бронзы выпукло выступал в прозрачном воздухе на фоне далеких холмов, позади Красного моста. На левом берегу, над крышами домов, поднимался шпиль Сен-Жермен-де-Прэ, старинной романской церкви, и виднелись высокие кровли большого, все еще не достроенного особняка Невера. Чуть дальше древняя Нельская башня, последний остаток дворца, подножием своим уходила в реку среди груды развалин и, невзирая на ветхость, гордыми очертаниями вырисовывалась на горизонте. А дальше расстилалась лягушатня и в голубоватой дымке, на самом краю неба, смутно виднелись три креста на вершине Мон-Валерьена. На правом берегу великолепно раскинулся Лувр, освещенный и позлащенный веселыми лучами солнца, скорее яркого, чем горячего, как и подобает зимнему солнцу, зато придающего особую рельефность малейшим деталям пышной и вместе с тем благородной архитектуры дворца. Длинная галерея, соединяющая Лувр с Тюильри, была поистине превосходным устройством, позволяя королю пребывать попеременно где ему заблагорассудится - то в любезном ему городе, то на лоне природы, - а своей несравненной красотой, изящными скульптурами, фигурными карнизами, резными выступами, колоннами и пилястрами галерея эта могла соперничать с самыми совершенными творениями греческих и римских зодчих. Начиная от угла, где находился балкон Карла IX, здание отступало от берега, давая место садам и мелким постройкам, словно грибы-паразиты лепившимся у подножия старого дворца. На набережной полукружьями вставали арки мостов, а немного ниже Нельской башни виднелась еще одна башня, сохранившаяся от Лувра времен Карла V и по-прежнему стоявшая у ворот между рекой и дворцом. Эти две старинные башни, сдвоенные по готической моде и расположенные наискось друг от друга, немало способствовали красоте картины. Они напоминали о временах феодализма и с достоинством занимали свое место между грациозными созданиями новой архитектуры, подобно антикварным креслам или старинному дубовому поставцу тонкой резной работы посреди новомодной мебели, украшенной накладным золотом и серебром. Эти реликвии ушедших веков придают городам почтенный вид, и уничтожать их никак не следует. В конце Тюильрийского сада, там, где кончается Париж, можно было различить ворота Конференции, а дальше вдоль реки тянулись деревья Кур-ла-Рен - места, облюбованного для прогулок придворными и прочими знатными особами, которые щеголяют здесь своими выездами. Оба берега, вкратце описанные нами, точно кулисы обрамляли оживленное зрелище реки, по которой туда и сюда сновали лодки, а с краев на якоре громоздились баржи, груженные сеном, дровами и прочими товарами. У набережной близ Лувра королевские галиоты привлекали взор резьбой, позолотой и яркими красками французских национальных флагов. Ближе к мосту, над остроконечными, точно у картонных домиков, коньками кровель, поднималась колоколенка церкви Сен-Жермен-л'Оксерруа. Когда Сигоньяк достаточно налюбовался этим видом, Ирод повел его к "Самаритянке". Хотя это место известно тем, что сюда сбегаются праздные зеваки и подолгу ждут, пока железный звонарь начнет отбивать время, все же и нам стоит последовать их примеру. Вновь прибывшему путешественнику не грех поротозейничать. Презрительно фыркать и смотреть волком на то, что привлекает народ, - значит показать себя не столько мудрецом, сколько дикарем. Так оправдывался Тиран перед своим спутником, пока оба переминались с ноги на ногу у гидравлического сооружения и, в свой черед ожидая, чтобы стрелка привела в действие веселый перезвон, разглядывали позолоченного свинцового Христа, говорящего с Самаритянкой у закраины колодца, астрономический круг, изображающий пояс небесной сферы с шаром черного дерева, указующим течение солнца и луны, лепную маску, извергающую воду, взятую из реки Геркулеса с палицей, поддерживающего всю совокупность украшений, и полую статую, что служит флюгером, подобно Фортуне на Венецианской таможне или Вере на Хиральде в Севилье. Наконец стрелка достигла цифры "X": колокольчики зазвонили на самый веселый лад, тоненькими серебристыми и густыми медными голосами выпевая мотив сарабанды; звонарь поднял бронзовую руку, и молоток столько раз ударил по диску, сколько времени показывал циферблат. Этот хитроумный механизм, изобретенный фламандцем Линтлаэром, немало позабавил Сигоньяка, неглупого от природы, но совершенно не осведомленного о многих новинках, ибо он ни разу в жизни не выезжал из своей усадьбы, затерянной в глуши ланд. - Теперь посмотрим в другую сторону, - сказал Ирод. - Там вид далеко не столь великолепен. Дома на мосту Менял очень ограничивают кругозор, и здания, которыми застроена набережная Межиссери, не стоит доброго слова; зато по башне Сен-Жак, по колокольне Сен-Медерик и по шпилям дальних церквей сразу виден столичный город. А на дворцовом острове и по берегу главного рукава, взгляните, как величавы выстроенные один в один кирпичные дома, связанные между собой поясом из белого камня. И как же удачно замыкает их старинная Часовая башня с островерхой кровлей, нередко весьма кстати прорезающая небесную мглу. А площадь Дофина, что размыкает треугольник своих строений как раз напротив бронзового короля, открывая взору дворцовые ворота, - разве не по праву прослыла она самой стройной и образцовой из площадей? А Сент-Шапель, церковь о двух ярусах, столь славная своими сокровищами и священными реликвиями, как грациозно возносит она свой шпиль над высокими черепичными кровлями со множеством слуховых окон в затейливых наличниках! Все это сверкает свежим блеском, ведь дома-то построены не так давно, - я ребенком играл в классы на занимаемой ими земле. Щедротами наших королей Париж день от дня становится красивее, к великому изумлению чужеземных гостей, которые, воротясь домой, рассказывают о нем чудеса, в каждый свой приезд находя его похорошевшим, выросшим, можно сказать, обновленным. - Меня не столько удивляет величина, богатство и пышность как частных, так и общественных зданий, сколько необозримое количество людей, которые толпятся и снуют по здешним улицам, площадям и мостам, точно муравьи из развороченного муравейника, и по их беспорядочным движениям никак не поймешь, какую цель они преследуют. Даже не верится, что у каждого человека в этом несметном множестве есть комната, постель, все равно, худая или хорошая, и обед, хотя бы не на всякий день, без чего он умер бы лихой смертью. Какая уйма съестных припасов, сколько гуртов скота, сколько кулей муки и бочек вина надобно, чтобы накормить всех этих людей, скопившихся в одном месте, меж тем как у нас в ландах изредка встретишь человека-другого! Количество народа на Новом мосту в самом деле могло поразить провинциала. Посередине в обе стороны тянулись вереницы запряженных парой или четверкой карет, одни из них, наново выкрашенные и позолоченные, обитые бархатом, с зеркальными стеклами на дверцах и лакеями на запятках, мерно покачивались на мягких рессорах, а краснорожие кучера в богатых ливреях еле сдерживали в этой толчее нетерпение своей упряжки; у других вид был менее блестящий - потускневший лак, кожаные занавески, расхлябанные рессоры и неповоротливые лошади, чью прыть приходилось поощрять кнутом, красноречиво говорили о скромном достатке хозяев. В одних сквозь зеркальные стекла видны были великолепно одетые царедворцы и кокетливо разубранные дамы; в других ехали стряпчие, медики и прочие ученые мужи. Между каретами попадались повозки, груженные камнем, досками или бочонками, и при каждом заторе грубияны возчики с дьявольским пылом поносили имя божие. Сквозь этот подвижной лабиринт пытались протиснуться всадники, но, как искусно они ни лавировали, ступицы колес нередко замазывали грязью их сапоги. Портшезы, собственные и наемные, старались держаться с краю, ближе к парапету, чтобы их не унесло общим потоком. Когда же через мост гнали стадо быков, сумятица доходила до предела. Рогатый скот, не двуногие, не мужья, проходившие в тот же час по Новому мосту, а настоящие быки в ужасе метались во все стороны, пригнув головы, спасаясь от преследования собак и палок погонщиков. Лошади при виде их пугались, шарахались, шумно выпуская ветры. Пешеходы разбегались, боясь, что бык поднимет их на рога, а собаки бросались под ноги самым нерасторопным, и те, теряя равновесие, падали носом в грязь. Одна дама, насурмленная и нарумяненная, в мушках, в стеклярусных блестках и в огненных бантах, по всему видимому жрица Венеры, вышедшая на промысел, споткнулась на своих высоких котурнах и опрокинулась навзничь, - ничем себе не повредив по привычке к такого рода падениям, как не преминули заметить зубоскалы, помогавшие ей подняться. А то еще отряд солдат, направляясь на свой пост с развернутым знаменем и с барабанщиком впереди, вынуждал толпу потесниться и дать дорогу сынам Марса, не терпевшим препон. - Все это дело обычное, - пояснил Ирод Сигоньяку, поглощенному невиданным зрелищем. - Попытаемся выбраться из давки и дойти до места, где ютятся самые интересные завсегдатаи Нового моста, странные фантастические персонажи, к которым стоит приглядеться. Ни один город, кроме Парижа, не производит таких чудаков. Они вырастают между камнями его мостовой, точно цветы или, скорее, бесформенные чудовищные грибы, для которых нет лучшей почвы, чем эта черная грязь. Ага! Вот как раз перигорец дю Майе, по прозванию "Поэт с помойки", он явился на поклон к бронзовому королю. Одни утверждают, будто это обезьяна, сбежавшая из зверинца, другие говорят, будто это верблюд, из тех, что привез господин де Невер. Окончательно вопрос не решен: я лично, судя по его неразумию, наглости и нечистоплотности, считаю его человеком. Обезьяны ищут на себе насекомых и творят над ними суд и расправу; он же этим себя не утруждает; верблюды вылизывают свою шерсть и посыпаются пылью, как ирисовой пудрой; кроме того, у них несколько желудков, и они пережевывают жвачку, на что никак не способен этот субъект, - у него зоб всегда так же пуст, как и голова. Бросьте ему подачку, он подберет ее, ворча и проклиная вас. Значит, он человек, ибо он неразумен, грязен и неблагодарен. Сигоньяк достал из кошелька и протянул поэту белую монетку; тот, будучи погружен в глубокое раздумье, по обычаю людей с причудливым нравом и больной головой, сперва не заметил стоявшего перед ним барона, затем увидел его, стряхнул с себя праздные мечтания, судорожным жестом схватил монету и опустил в кармашек, пробурчав невнятное проклятие; потом, вновь подпав под власть демона стихотворства, стал перебирать губами, вращать глазами и корчить гримасы, не менее забавные, чем те, что Жермен Пилон изобразил на масках под карнизом Нового моста; при этом он потрясал пальцами, отмеряя стопы стихов, которые бормотал сквозь зубы, будто играл в считалку, к немалой потехе обступивших его ребятишек. Обряжен этот поэт был еще несуразнее, чем чучело Карнавала, когда его тащат сжигать в первый день поста, и чем пугала в огородах и виноградниках, которыми отваживают прожорливых птиц. Глядя на него, можно было подумать, что это звонарь с "Самаритянки", или маленький Мавр на курантах Нового Рынка, или же бронзовый человечек, отбивающий молотком время на колокольне Сен-Поль, напялил на себя лохмотья из лавки старьевщика. Порыжевшая от солнца, слинявшая от дождя старая шляпа с жирной полоской вокруг тульи, с траченным молью петушиным пером вместо султана, более похожая на аптечную воронку, нежели на головной убор, доходила ему до бровей, вынуждая задирать нос, дабы видеть, потому что ее сальные поля отвисли ниже глаз. Камзол неописуемого достоинства и цвета отличался от своего обладателя более веселым нравом, скаля зубы на всех швах. Этот шутовской наряд просто умирал от смеха, а также и от старости, ибо был старше Мафусаила. Кромка грубого сукна играла роль пояса и перевязи, на которой держалась, взамен шпаги, рапира без пуговки, точно лемехом, скребя острием мостовую позади поэта. Желтые атласные штаны, некогда служившие каким-нибудь танцевальным маскам в интермедии, уходили в сапоги - один черный кожаный, какие носят ловцы устриц, другой белый сафьяновый с наколенником, один плоский, другой искривленный и со шпорой - слоистая подошва давно бы покинула его, если бы не тонкая веревка, несколько раз обмотанная вокруг ноги, подобно завязкам античных котурнов. Баракановая накидка, неизменная в любое время года, довершала наряд, какого постыдились бы последние побирушки и которым немало гордился наш поэт. Из-под складок накидки, рядом с рукоятью рапиры, предназначенной, должно быть, защищать своего владельца, высовывалась краюха хлеба. Подальше, на одном из полукруглых выступов над быками, слепец, сопутствуемый толстой бабищей, служившей ему глазами, выкликал разудалые куплеты или, переходя на комически скорбный лад, тянул заунывную песню по жизнь, злодеяния и смерть знаменитого разбойника. Через несколько шагов наряженный во все красное рыночный шарлатан, зажав в кулаке козью ножку, мельтешил по эстраде, которая была украшена гирляндами клыков, резцов и коренных зубов, нанизанных на медную проволоку. Он разглагольствовал перед кучкой любопытных, утверждая, что берется без боли (во всяком случае - для себя) удалить самые крепкие и неподатливые корешки любым способом, на выбор, - ударом сабли или выстрелом из пистолета, если только пациент не предпочтет самую обычную операцию. "Я их не деру, - вопил он, - я срываю их, как цветы! Ну-ка, у кого гнилые зубы? Не бойтесь, входите в круг, я мигом вылечу вас". Какой-то простолюдин с раздутой флюсом щекой отважился сесть на стул, и зубодер сунул ему в рот зловещие щипцы из полированной стали. Вместо того чтобы держаться за поручни, бедняга сам тянулся за своим зубом, которому не хотелось с ним расставаться, и фута на два поднялся над землей, чем очень позабавил зрителей. Резкий рывок окончил его пытку, и зубодер потряс над головами своим окровавленным трофеем. Во время этой дурацкой сцены обезьянка, привязанная к эстраде цепочкой, идущей от кожаного пояса вокруг ее туловища, очень смешно передразнивала движения, крики и корчи пациента. Это нелепое зрелище ненадолго заняло Ирода и Сигоньяка, которые предпочли задержаться возле продавцов газет и букинистов, расположившихся вдоль парапета. Тиран обратил внимание своего спутника на нищего в рубище, который уселся снаружи моста, на толще карниза, положил костыль и чашку возле себя и, тыкая свою засаленную шляпу под нос тем прохожим, что нагибались перелистать книжку или посмотреть на течение реки, терпеливо ожидал, чтобы они бросили ему медный или серебряный грошик, а если расщедрятся, более крупную монету, ибо он не гнушался никакой и без зазрения совести готов был спустить даже фальшивую. - У нас только ласточки лепятся по карнизам, - заметил Сигоньяк. - А у вас их место занимают люди! - Уподоблять эту мразь людям можно лишь из чистой учтивости, хотя по-христиански никого не следует презирать, - отвечал Ирод. - Впрочем, на этом мосту встретишь кого угодно, вплоть до порядочных людей, раз и мы с вами находимся тут. Согласно поговорке, его не пройдешь, не увидев монаха, белой лошади и шлюхи. Вот как раз поспешает долгополый, шлепая сандалиями, верно, и до лошади недалеко: да вот, ей-богу, - как нарочно, взгляните прямо - белая кляча делает курбеты, будто на манеже. Недостает только куртизанки. Долго ждать не придется. Вместо одной шествуют целых три: грудь оголена, румяна наложены, как колесная мазь, и смеются ненатурально, чтобы показать зубы. Поговорка не солгала. Внезапно на другом конце моста поднялся шум, и толпа бросилась туда. Оказалось, там бретеры дрались на рапирах у подножия статуи, единственном просторном и свободном месте. Они кричали: "Бей, бей!" - и делали вид, будто с остервенением нападают друг на друга. Но их мнимые наскоки и учтиво сдержанные выпады напоминали театральные дуэли, где, сколько ни ранят и не убивают, мертвых не бывает. Они сражались двое против двоих и, казалось, пылали друг к другу неукротимой ненавистью, отстраняя шпаги секундантов, пытавшихся их разъединить. На самом деле эта притворная ссора имела целью вызвать скопление народа, чтобы мазурикам и карманникам легче было орудовать в толпе. И действительно, не один любопытный вмешался в сутолоку с богатым, подбитым плюшем плащом на плече и с туго набитым кошельком, а выбрался из давки в одном камзоле, растратив, сам того не ведая, все свои денежки. А бретеры, которые никогда и не думали ссориться, а, наоборот, спелись между собой, как истые воры на ярмарке, поспешили примириться, подчеркнуто благородным жестом потрясли друг другу руки и объявили, что честь их удовлетворена. Это, впрочем, не требовало больших усилий - честь у таких проходимцев не отличается чувствительностью. По совету Ирода Сигоньяк не подходил близко к дуэлянтам и видел их только в промежутки между головами и плечами зевак. Тем не менее он как будто узнал в четырех бездельниках тех самых людей, чьи загадочные повадки наблюдал прошедшей ночью в трактире на улице Дофина, и тотчас же поделился своими подозрениями с Иродом. Но бретеры успели скрыться в толпе, и найти их было бы не легче, чем иголку в стоге сена. - И дуэль-то, может статься, была затеяна, чтобы привлечь сюда вас, - предположил Ирод, - шпионы герцога де Валломбреза, надо полагать, неотступно следуют за нами. Один из бретеров сделал бы вид, что его стесняет или оскорбляет ваше присутствие, и, не дав вам обнажить шпагу, словно невзначай нанес бы смертельный удар, а его сообщники, в случае надобности, прикончили бы вас. Все это было бы приписано пустяковой ссоре и стычке. Ведь нельзя доказать, что это была предумышленная ловушка, никак нельзя. - Мне несносно думать, что дворянин способен на такую низость, как устранение соперника руками наемных убийц, - сказал благородный Сигоньяк. - Если он не удовлетворен первым поединком, я готов снова скрестить с ним шпаги и драться до тех пор, пока один из нас не падет мертвым. Так принято поступать между людьми чести. - Совершенно верно, - подтвердил Ирод. - Но герцог, несмотря на свою безумную гордыню, отлично знает, что исход поединка неизбежно будет для него роковым. Он отведал вашей шпаги и узнал, каково наткнуться на ее острие. Верьте мне, поражение вселило в него дьявольскую злобу, и в способах мести он не будет щепетилен. - Если он не согласен на шпагу, можно драться верхом и на пистолетах, - сказал Сигоньяк, - тогда ему нечего ссылаться на мое превосходство как фехтовальщика. Рассуждая таким образом, барон и его спутник дошли до Университетской набережной, и тут какая-то карета едва не задавила Сигоньяка, хотя он и поспешил отстраниться. Лишь благодаря своей худобе он не был расплющен об стену, до того прижала его карета, хотя по другую ее сторону на мостовой было просторно, и кучер, чуть-чуть натянув вожжи, мог миновать прохожего, которого, казалось, преследовал умышленно. Стекла в дверцах кареты были подняты, а занавески опущены изнутри; но если бы кто отодвинул занавески, то увидел бы великолепно одетого вельможу, у которого рука была подвязана черным шелковым шарфом. Несмотря на красноватый отсвет от задернутых занавесей, он был очень бледен, и узкие дуги черных бровей четко вырисовывались на матовой белизне его лица. Ровными жемчужными зубами он до крови закусил нижнюю губу, а его тонкие нафабренные усы топорщились, судорожно подергиваясь, как у тигра, выслеживающего добычу. Он был безукоризненно красив, но лицо его жестокостью своего выражения могло скорее внушить ужас, нежели любовь, особенно в данный миг, когда оно было искажено игрой злобных и дурных страстей. По этому портрету, схваченному в щелку между занавесками кареты, проносящейся во весь опор, всякий, разумеется, признал бы молодого герцога де Валломбреза. "Опять неудача! - твердил он про себя, пока карета уносила его вдоль Тюильрийского сада к воротам Конференции. - А я ведь обещал кучеру двадцать пять луидоров, если он зацепит этого окаянного Сигоньяка и как бы нечаянно разобьет его о столб. Положительно, звезда моя закатывается; ничтожный деревенский дворянчик берет верх надо мной. Изабелла обожает его и ненавидит меня. Он побил моих наемников, он ранил меня самого. Пусть он неуязвим, пусть его хранит какой-нибудь амулет, - все равно он умрет, или я лишусь своего имени и герцогского титула". - Гм! - протянул Ирод, глубоко вздохнув всей своей могучей грудью. - У лошадей, впряженных в эту карету, как видно, те же склонности, что и у коней Диомеда, кои топтали людей, разрывали их на части и питались их мясом. Вы не ранены, чего доброго? Этот чертов кучер отлично видел вас, и я готов прозакладывать наш лучший сбор, что он умышленно направил на вас свою упряжку, желая раздавить вас из какого-то умысла или ради тайной мести. В этом я твердо уверен. Вы не заметили, на карете был герб? Как дворянин, вы должны быть сведущи в благородной геральдической науке, и гербы виднейших фамилий вам, конечно, знакомы. - Мне трудно что-либо сказать по этому поводу, - ответил Сигоньяк, - даже герольд в таком положении вряд ли разглядел бы, каковы цвета и эмали герба, а тем паче его разделы и эмблемы. Моя главная забота была увернуться от этой махины на колесах, а не то что разбирать, украшена ли она шествующими через щит или вздыбленными львами, леопардами, орлами или утками без клюва и без ног, золотыми гривнами, вырезанными крестами и прочими символами. - Досадное обстоятельство! - заметил Ирод. - Таким путем мы могли бы нащупать след и распутать нити тех черных козней, которые плетутся вокруг вашей персоны ибо нет сомнений, что от вас намерены избавиться quibuscumque viis1, как сказал бы по-латыни педант Блазиус. Хотя доказательств тому нет, я не был бы удивлен, узнав, что карета принадлежит герцогу де Валломбрезу, который желал доставить себе удовольствие, проехав по телу своего врага. - Как могла у вас родиться подобная мысль, сеньор Ирод! - воскликнул Сигоньяк.- Столь подлый, гнусный, злодейский поступок слишком уж низок для дворянина высокого рода, каковым, несмотря ни на что, является Валломбрез. К тому же, когда мы покидали Пуатье, он оставался там, у себя дома, далеко еще не оправившись от раны. Как бы он успел очутиться в Париже, если мы лишь вчера приехали сюда? - Вы забыли, что мы довольно долго задержались в Орлеане и в Type, где давали представления, а ему, при его конюшне, нетрудно было догнать и даже опередить нас. Что до его раны, то стараниями искусных лекарей она, конечно, быстро затянулась и зарубцевалась. Да и рана была не столь опасная, чтобы человек молодой и полный сил не мог преспокойно путешествовать в карете или в носилках. Итак, милый мой капитан, вам надо быть настороже, вас заведомо хотят заманить в ловушку или убить из-за угла под видом несчастного случая. Ведь, умри вы, Изабелла останется беззащитной перед посягательствами герцога. Как можем мы, бедные актеры, бороться против столь могущественного вельможи? Если самого Валломбреза еще нет в Париже, приспешники его уже орудуют здесь; не были бы вы нынче ночью встревожены справедливым подозрением и не бодрствовали бы с оружием в руках, вас бы премило прирезали в вашей каморке... Доводы Ирода были слишком основательны, чтобы оспаривать их, а потому барон лишь кивнул в ответ и наполовину вытянул свою шпагу, желая проверить, легко ли она ходит в ножнах. Оживленно беседуя, прошли они вдоль Лувра и Тюильри вплоть до ворот Конференции, ведущих на Кур-ла-Рен, как вдруг увидели перед собой густое облако пыли, сквозь которое блестело оружие и сверкали кирасы. Они посторонились, чтобы пропустить конный отряд, скакавший впереди кареты, в которой король возвращался из Сен-Жермена в Лувр. Стекла на дверцах были спущены, занавески раздвинуты, надо полагать, для того, чтобы народ вдоволь мог наглядеться на монарха, властителя его судеб, и Сигоньяк со своим спутником увидели бледный призрак, весь в черном, с голубой лентой через плечо, неподвижный, как восковая кукла. Длинные темные волосы обрамляли мертвый лик, отмеченный печатью неисцелимой скуки, скуки испанской, какой томился Филипп II и какую может породить лишь безмолвие и безлюдие Эскуриала. Глаза короля, казалось, не отражали окружающих предметов; ни желания, ни мысли, ни проблеска воли не зажигалось в них. Брезгливо и капризно оттопыренная нижняя губа выражала глубокое отвращение к жизни. Белые костлявые руки лежали на коленях, как у некоторых египетских богов. И все же королевское величие чувствовалось в мрачной фигуре человека, который олицетворял Францию и в чьих жилах остывала щедрая кровь Генриха IV. Карета промчалась как вихрь, за ней следом проскакал второй конный отряд, замыкая эскорт. Мимолетное видение повергло Сигоньяка в задумчивость. Он простодушно представлял себе короля существом сверхъестественным, в могуществе своем сверкающим посреди ореола золотых лучей и драгоценных каменьев, ослепительным, гордым, торжествующим, самым красивым, самым величавым, самым сильным из смертных; а в действительности он увидел чахлого, печального, скучающего, болезненного, чуть ли не жалкого на вид человека, одетого в цвета скорби и настолько погруженного в свои мрачные думы, что внешний мир будто и не существовал для него. "Как! - мысленно восклицал он. - И это король, тот, кем живы миллионы людей, кто восседает на вершине пирамиды, к кому снизу тянется столько умоляющих рук, по чьей воле грохочут или смолкают пушки, кто возвышает или низвергает, карает или дарит благоволением, если захочет, говорит "помилован", когда правосудие сказало "повинен смерти", и одним словом своим может изменить человеческую судьбу! Если бы взор его упал на меня, из бедняка я стал бы богачом, из ничтожного - могущественным; безвестный пришелец превратился бы в человека, пожинающего лесть и поклонение. Разрушенные башни замка Сигоньяк горделиво воздвигались бы вновь, мои урезанные владения умножились бы новыми землями. Я стал бы хозяином над холмами и лугами. Но как надеяться, что он когда-нибудь отметит меня в этом человеческом муравейнике, который копошится у его ног, не удостаиваясь ни единого его взгляда. А хоть бы он и увидел меня, нити какой симпатии могут протянуться между нами?" Эти мысли наряду со многими другими - всех не перескажешь - так поглотили Сигоньяка, что он шел рядом со своим спутником, не говоря ни слова. Не смея нарушить его раздумье, Ирод развлекался созерцанием проезжавших в обе стороны экипажей. Наконец он решился напомнить барону, что время близится к полудню и пора направить стрелку компаса на полюс суповой миски, ибо нет ничего хуже холодного обеда, если не считать обеда разогретого. Сигоньяк признал справедливость этого мнения, и оба они направились в сторону своего трактира. За два часа их отсутствия ничего особенного не произошло. Перед миской бульона, гуще усеянного глазками, чем тело Аргуса, мирно сидела Изабелла, с обычной приветливой улыбкой протянувшая Сигоньяку свою белую ручку. Остальные актеры полюбопытствовали, каковы его впечатления от прогулки по городу, и шутливо осведомились, уцелел ли у него плащ, платок и кошелек. Сигоньяк им в тон отвечал утвердительно. Эта веселая болтовня рассеяла его тревожные мысли, и в конце концов он уже готов был объяснить свои страхи ипохондрической наклонностью повсюду видеть подвохи. Однако он был прав, и враги его, несмотря на ряд неудачных попыток, не собирались отречься от своих черных замыслов. Так как герцог пригрозил Мерендолю, если он не расправится с Сигоньяком, вернуть его на галеры, откуда сам же его извлек, то Мерендоль с горя решил прибегнуть к помощи своего приятеля, бретера, не гнушавшегося никакими грязными делами, лишь бы они были хорошо оплачены. Сам Мерендоль отчаялся справиться с бароном, который к тому же знал его теперь в лицо и был настороже, что затрудняло возможность подступиться к нему. Итак, Мерендоль отправился на поиски этого головореза, который жил на площади Нового Рынка близ Малого моста, местности, населенной преимущественно наемными убийцами, мошенниками, ворами и другими темными личностями. Отыскав среди высоких черных домов, подпиравших друг друга, как пьяницы, которые боятся упасть, самый что ни на есть черный, обшарпанный, грязный, где из окон выпирали омерзительные рваные тюфяки, словно внутренности из распоротых животов, Мерендоль повернул в неосвещенный проход, ведущий в недра этой трущобы. Вскоре свет перестал проникать с улицы, и Мерендоль, ощупывая запотевшие, осклизлые стены, будто вымазанные слюной улиток, нашел в темноте веревку, заменявшую перила, веревку, словно снятую с виселицы и натертую человеческим жиром. Кое-как стал он подниматься по этой шаткой лестнице, то и дело спотыкаясь о кучи грязи, наслоившейся на каждой ступеньке с тех времен, когда Париж звался Лютецией. Мрак редел по мере того, как Мерендоль совершал свое опасное восхождение. Тусклый, мутный свет просачивался в желтые стекла окошек, пробитых, чтобы освещать лестницу, и выходивших на глубокий темный колодезь двора. Задыхаясь от миазмов, источаемых помойными ведрами, Мерендоль добрался до верхнего этажа. Две или три двери выходили на площадку, грязный штукатуренный потолок которой был изукрашен непристойными рисунками, завитушками и сальными словцами, начертанными свечной копотью, - роспись вполне достойная такого вертепа. Одна из дверей была приоткрыта. Не желая дотрагиваться до нее руками, Мерендоль толкнул ее ногой и без дальнейших церемоний вступил в резиденцию бретера Жакмена Лампурда, состоявшую из одной комнаты. Едкий дым проник ему в глаза и в горло, так что он начал кашлять, словно кот, который наглотался перьев, пожирая птичку, и минуты две не мог вымолвить ни слова. Воспользовавшись открытой дверью, дым улетучился на лестницу, туман немного поредел, и посетителю удалось оглядеться по сторонам. Это логово стоит описать поподробнее, ибо сомнительно, чтобы приличный читатель хоть раз побывал в подобной норе или мог бы вообразить себе всю степень ее убожества. Основную меблировку ее составляли четыре стены, по которым подтеками с крыши были нанесены неведомые острова и реки, каких не сыщешь ни на одной географической карте. Предшествующие владельцы конуры баловались тем, что па местах, куда можно было дотянуться рукой, вырезали свои несуразные, нелепые и омерзительные прозвища, подчиняясь стремлению самых безвестных людишек оставить по себе след в здешнем мире. К мужским именам часто бывало прибавлено имя женщины, уличной Цирцеи, над которым красовалось сердце, пронзенное стрелой, похожей на рыбью кость. Другие, проявляя больше тяги к искусству, пытались добытыми из-под золы угольями набросать карикатурный профиль с трубкой в зубах или висельника с высунутым языком, болтающегося на веревке. На камине, в котором, дымясь, шипел ворованный хворост, пылились самые разнообразные предметы: бутылка со вставленным в горлышко огарком, который широкими потоками оплывал по стеклу, - светильник, достойный бродяги и пропойцы; стаканчик для триктрака, три игральных кости, налитых свинцом, связка старых чубуков, глиняный горшок для курева, чулок, а в нем гребень с обломанными зубьями; потайной фонарь с круглым, как совиный глаз, стеклышком, куча ключей, без сомнения, для чужих замков, ибо в самой комнате не было ни одного предмета с запором; щипцы для завивки усов, словно исцарапанный когтями дьявола осколок зеркала, - смотрясь в него, можно было увидеть только один глаз сразу, да и то если он не походил на глаз Юноны, которую Гомер именует ((((((, и еще множество такого хлама, что его даже описывать тошно. Напротив камина, на стене, менее просыревшей, чем все остальные, да еще затянутой тряпицей зеленой саржи, сверкал набор шпаг надежной закалки, до блеска начищенных и носивших на лезвиях клейма самых прославленных испанских и итальянских мастеров. Были там клинки обоюдоострые, трехгранные, клинки с рейкой посередине для стока крови; были мечи с тяжелой чашкой, тесаки, кинжалы, стилеты и другое ценное оружие, которое так не вязалось с нищенским убожеством жилья. Ни единого пятнышка ржавчины, ни единой пылинки не виднелось на них, это были рабочие орудия убийцы, и даже в королевском арсенале их не содержали бы лучше, натирая маслом, полируя суконкой и сохраняя в нетронутом виде. Казалось, они только что свежеотточенными сошли с прилавка. Лампурд, неряшливый в остальном, вкладывал сюда всю свою гордость, весь свой интерес. Такая рачительная забота при его ремесле носила зловещий характер, и на тщательно отполированной стали, казалось, пламенели кровавые отсветы. Стульев в комнате не водилось, и посетителям предоставлялось право пребывать стоя, чтобы вырасти, или же, щадя подошвы своих башмаков, расположиться на старой продавленной корзине, на сундуке, а то и на футляре от лютни, валявшемся в углу. Стол был сделан из ставня, положенного на козлы. Он же служил кроватью. После попойки хозяин дома укладывался здесь и, натянув на себя край скатерти, бывшей не чем иным, как полой его плаща, с которого он продал верх, иначе не на что было бы согреть себе нутро, поворачивался к стенке, не желая смотреть на пустые бутылки, - зрелище, способное ввергнуть пьяницу в черную меланхолию. Именно в такой позе Мерендоль и застал Жакмена Лампурда - тот оглушительно храпел, хотя все часы в окружности пробили четыре часа пополудни. Огромный паштет из дичины, в кровавых недрах которого зеленели крапинки фисташек, лежал на полу, распотрошенный и наполовину съеденный, словно жертва волков в лесной чащобе, а кругом стояло несметное множество бутылок, из коих высосали душу, оставив пустые оболочки, годные лишь на то, чтобы стать битым стеклом. Другой гуляка, которого Мерендоль сперва не заметил, крепчайшим сном спал под столом, зажав в зубах огрызок чубука, меж тем как сама трубка, набитая табаком, но не зажженная, свалилась на пол. - Эй, Лампурд! - позвал приспешник Валломбреза. - Будет тебе спать! Что ты вытаращился на меня? Я не полицейский комиссар, не сержант и не собираюсь вести тебя в Шатле. У меня есть важное дело. Постарайся выветрить из головы винные пары и выслушай меня. Окликнутый таким образом персонаж лениво поднялся со сна, сел на своем ложе, расправил, потягиваясь, длинные руки, почти коснулся кулаками двух стен комнаты и, точно потревоженный лев, зевнул во всю свою огромную пасть с острыми клыками, издавая при этом невнятное гнусавое клохтанье. Жакмен Лампурд совсем не был Адонисом, хотя, по его утверждениям, пользовался огромным успехом у дам, даже, если верить ему, у самых высокопоставленных. Большой рост, которым он гордился, тощие журавлиные ноги, впалая, костлявая, багровая от возлияний грудь, видневшаяся в расстегнутый ворот рубахи, обезьяньи руки, настолько длинные, что он мог завязать себе подвязки, почти не нагибаясь, - все в целом составляло не слишком-то привлекательный облик; что до лица, то больше всего места занимал на нем нос, не менее грандиозный, чем нос Сирано де Бержерака, служивший поводом для бесчисленных дуэлей. Но Лампурд утешал себя ходячей истиной: "Тому виднее, у кого нос длиннее". В холодном блеске глаз, хоть и отуманенных сном и опьянением, чувствовалась отвага и решительность. Впалые щеки были прорезаны двумя-тремя поперечными морщинами, точно рубцами от сабельных ударов, столь резкими, что их трудно было уподобить пикантным ямочкам. Всклокоченные черные космы окружали эту образину, которую стоило бы вырезать на грифе скрипки, но открыто осмеивать ее не решался никто, настолько опасным, коварным и жестоким было ее выражение. - Чтоб нечистый содрал шкуру с осла, который ворвался в мои блаженные сладострастные грезы! Я был счастлив сейчас: прекраснейшая из земных богинь снизошла ко мне. А вы вспугнули мой сон. - Полно молоть вздор! - нетерпеливо оборвал его Мерендоль. - Удели мне две минуты внимания и выслушай меня. - Когда я пьян, я никого не слушаю, - надменно ответствовал Жакмен Лампурд, опираясь на локоть. - Тем паче что я нынче при деньгах, при больших деньгах. Прошлой ночью мы обчистили английского лорда, начиненного пистолями, и я сейчас проедаю и пропиваю свою долю. Потом перекинусь в ландскнехт и все спущу. А важные дела оставим до вечера. Будьте в полночь на площадке Нового моста у цоколя бронзового коня. Я туда явлюсь бодрый, свежий, с ясной головой, во всеоружии всех своих способностей. Мы живо споемся и столкуемся о вознаграждении, которое должно быть немалым, ибо, смею надеяться, такого храбреца, как я, не станут тревожить ради мелкого мошенничества, грошовой кражи и тому подобной ерунды. Воровство положительно прискучило мне, - впредь я буду заниматься только убийствами - это куда благороднее. Я хищник львиной породы, а не жалкий стервятник. Если речь идет об убийстве, я к вашим услугам, только мне надо, чтобы тот, на кого нападешь, защищался. Жертвы бывают трусливы до омерзения. Капелька сопротивления придает работе интерес. - Ну на этот предмет будь покоен, - злорадно усмехнувшись, утешил его Мерендоль, - ты встретишь достойного партнера. - Тем лучше, - одобрил Жакмен Лампурд, - давно я не сталкивался с противником своего калибра. Однако довольно болтать. С тем до свидания. Дайте мне отоспаться. Когда Мерендоль ушел, Жакмен Лампурд тщетно пытался уснуть; прерванный сон не возвращался. Бретер встал, растолкал собутыльника, храпевшего под столом, и оба отправились в притон, где шла игра в ландскнехт и басету. Общество здесь состояло из шулеров, наемных убийц, жуликов, лакеев, писцов и нескольких простофиль-обывателей, приведенных сюда девками, - жалких гусаков, которым предстояло быть заживо ощипанными. Слышен был только стук костей в стаканчике и шорох битых карт, ибо игроки обычно молчат, только сквернословят в случае проигрыша. Сперва игра шла с переменным успехом, пока пустота, столь противная природе и человеку, не утвердилась безраздельно в карманах Лампурда. Он попытался было играть на слово, но эта монета не имела хождения в здешних местах, где игроки, получая выигрыш, пробовали деньги на зуб, чтобы проверить, не сделаны ли золотые монеты из золоченого свинца, а серебряные - из расплавленных оловянных ложек. И, оказавшись гол, как осиновый кол, Лампурд поневоле поплелся прочь после того, что вошел сюда богачом, с полными пригоршнями пистолей. - Уф! - вздохнул он, когда свежий зимний ветер пахнул ему в лицо, вернув обычное хладнокровие, - наконец-то избавился! Удивительное дело, до чего я хмелею и тупею от денег. Не удивительно, что откупщики так глупы. Теперь, когда у меня не осталось ни гроша, я сразу поумнел, мысли жужжат в моем мозгу, как пчелы в улье. Из Ларидона я вновь превратился в Цезаря! Но я слышу - звонарь на "Самаритянке" бьет двенадцать раз; Мерендоль, верно, ждет меня возле бронзового короля. Он направился к Новому мосту. Мерендоль уже стоял там, созерцая при лунном свете свою тень. Оба бретера огляделись по сторонам и, хотя убедились, что никто не может их услышать, долго толковали между собой шепотом. Нам неизвестно, о чем они говорили, однако, расставшись с подручным герцога де Валломбреза, Лампурд так вызывающе-нагло позвякивал в кармане золотыми, что ясно было, насколько его боятся на Новом мосту. XII. "КОРОНОВАННАЯ РЕДИСКА" Когда Жакмен Лампурд покинул Мерендоля, он не знал, что предпринять, и, дойдя до конца Нового моста, остановился в нерешительности, как Буриданов осел между двумя охапками сена или, если это сравнение вам не по вкусу, как железный гвоздь между двумя магнитами одинаковой силы. С одной стороны, ландскнехт властно притягивал его отдаленным звоном золота; с другой - кабак вставал перед ним, наделенный не меньшими соблазнами под звяканье кувшинов и горшков. Выбор поистине затруднительный. Хотя богословы почитают свободу воли величайшим из преимуществ человека, Лампурд, обуреваемый двумя непреодолимыми страстями, - ибо он был игрок не менее, чем пьяница, и пьяница не менее, чем игрок, - никак не знал, на что решиться. Он сделал было три шага в сторону притона; но пузатые, запыленные, оплетенные паутиной бутылки с красными сургучными колпачками предстали его мысленному взору в таком ярком свете, что он повернул назад и сделал три шага в сторону кабака. Но тут азарт яростно затряс у его уха стаканчиком с игральными костями, налитыми свинцом, и веером развернул перед его взором крапленые карты, пестрые, как павлиний хвост, - волшебное видение, приковавшее его к земле. - Что за черт! Долго я буду стоять здесь истуканом, - одернул себя бретер, раздраженный собственными колебаниями, - у меня, должно быть, вид сущего болвана, по-дурацки вылупившегося невесть на какое диво. Эх! Не пойду-ка я ни в кабак, ни в притон, а лучше отправлюсь к моей богине, к моей Цирцее, к несравненной красотке, которая держит меня в своих путах. А вдруг она занята сейчас вне дома, на бале или ночном пиршестве? И, кроме того, сластолюбие ослабляет отвагу, и славнейшим героям приходилось каяться в излишнем пристрастии к женщинам. Примером тому Геракл со своей Даянирой, Самсон с Далилой, Марк Антоний с Клеопатрой, не считая многих других, кого я уже не упомню, ибо немало воды утекло с тех пор, как я ходил в школу. Итак, отбросим эту распутную, достойную порицания фантазию; но какому же из двух столь пленительных занятий отдать предпочтение? Выбрав одно, неминуемо пожалеешь о другом. Произнося этот монолог, Жакмен Лампурд засунул руки в карманы, уткнулся подбородком в брыжи, отчего задралась его бороденка, казалось, пустил корни между плитами мостовой и окаменел, превратившись в статую, подобно многим добрым малым из "Метаморфоз" Овидия. Но тут он так внезапно сорвался с места, что проходивший мимо запоздалый обыватель задрожал и ускорил шаг, испугавшись, что его укокошат или, в лучшем случае, обчистят. У Лампурда не было ни малейшего намерения грабить этого олуха, которого он даже не заметил, поглощенный своими мыслями; нет, его внезапно осенила блистательная мысль. Колебаниям пришел конец. Он поспешно достал из кармана дублон и подбросил его вверх, сказав: "Орел - значит, кабак, решка - значит, игорный дом". Монета перевернулась несколько раз, но в силу земного притяжения упала на мостовую, сверкнув золотой искоркой в серебряных лучах луны, полностью вышедшей в этот миг из-за облаков. Бретер опустился на колени, чтобы прочесть приговор, вынесенный случаем. На заданный вопрос монета ответила: "Орел", Бахус взял верх над Фортуной. - Хорошо! Значит, напьюсь, - решил Лампурд, стер грязь с дублона и опустил его в кошель, глубокий, как бездна, предназначенный поглощать множество разных предметов. Быстрыми шагами направился он в кабак под названием "Коронованная редиска", давно облюбованный им как святилище для возлияний богу вина. "Коронованная редиска" была для Лампурда удобна тем, что находилась на углу Нового Рынка, в двух шагах от его жилища, куда он легко мог добраться, даже накачавшись вином от подошв до кадыка и выводя ногами кренделя. Это был, бесспорно, самый гнусный кабак, какой только можно себе вообразить. Приземистые подпоры, вымазанные в багрово-винный цвет, поддерживали огромную балку, заменявшую фриз, неровности которой старались выдать себя за следы былого орнамента, полустертого временем. Внимательно приглядевшись, здесь и в самом деле можно было разглядеть завитки виноградных листьев и лоз, между которыми резвились обезьяны, хватавшие за хвосты лисиц. Над входом была намалевана огромная редиска, изображенная очень натурально, с ярко-зелеными листьями, увенчанная золотой короной; это художество, давшее название кабаку и служившее приманкой многим поколениям пьяниц, успело изрядно потускнеть. Окна, занимавшие промежутки между подпорами, были в этот час закрыты ставнями с тяжелыми железными болтами, способными выдержать осаду, однако пригнанными недостаточно плотно и пропускавшими в щели красноватый свет, а также глухие звуки песен и перебранки. Красные лучи, змеясь по лужам мостовой, производили своеобразный эффект, но Лампурд, оставшись равнодушным к живописной стороне, отметил, что в "Коронованной редиске" еще полно народу. Бретер несколько раз определенным образом ударил в дверь эфесом шпаги; на условный стук завсегдатая дверь приотворилась, и его впустили внутрь. Помещение, где пребывали посетители, сильно смахивало на вертел. Потолок тут был низкий, а главная балка, пересекавшая его, прогнулась под тяжестью верхних этажей и, казалось, вот-вот переломится; на самом деле она могла бы удержать хоть каланчу, походя этим на Пизанскую башню или на болонскую Азинелли, которые наклоняются, но не падают. От трубочного и свечного дыма потолок почернел не хуже, чем внутренность очагов, где коптятся сельди, сорожья икра и окорока. Когда-то стараниями итальянского декоратора, приехавшего во Францию вслед за Екатериной Медичи, стены залы были окрашены в красный цвет с бордюром из виноградных веток и побегов. Живопись сохранилась по верху, хоть и потемнела порядком и больше смахивала на пятна застывшей крови, нежели на пурпур, каким, должно быть, радовала глаз в блеске новизны. От сырости, от трения плеч и сальных затылков по низу окраска совсем пропала, оставив грязную и растрескавшуюся штукатурку. Прежде посетители кабачка были люди приличные; но мало-помалу вкусы становились изысканнее, придворные и военные уступили место картежникам, жуликам, грабителям, ворам, теплой компании бродяг и проходимцев, наложившей свой мерзкий отпечаток на все заведение, превратив веселый кабачок в опасное логово. Отдельные кабинеты походили на чуланы, проникнуть в них можно было, лишь уподобясь улитке, втягивающей в раковину рожки и голову; открывались они на галерею, куда вела деревянная лестница, занимавшая всю стену напротив входа. Под лестницей стояли полные и порожние бочки, расположенные в строгом порядке и радовавшие взгляд пьяницы лучше всякого украшения. В камине с высоким колпаком пылали охапки хвороста, и горящие веточки спускались до самого пола, который был сложен из щербатого кирпича, а потому не грозил воспламениться. Огонь очага бросал отблески на оловянную крышку стойки, помещавшейся напротив, где за баррикадой из горшков, пинт, бутылок и кувшинов восседал кабатчик. От яркого пламени тускнело желтоватое сияние потрескивающих чадных свечек, и вдоль стен плясали карикатурные тени посетителей с несуразными носами, с торчащими подбородками, с чубами, как у Рике Хохолка, и прочими уродствами в духе "Комических фантазий" знаменитого Алькофрибаса Назье. Этот бесовский пляс черных силуэтов, кривлявшихся позади живых людей, казалось, смешно и метко передразнивает их. Завсегдатаи кабака сидели на скамьях, облокотясь на доски стола, испещренные насечками, изукрашенные вензелями, кое-где прожженные, все в пятнах от жирных подливок и от вин; но рукавам, которые терлись о них, некуда было становиться еще грязнее; многие вдобавок прохудились на локтях и никак не могли защитить руки от грязи. Разбуженные сутолокой кабачка две-три курицы, пернатые попрошайки, проникли в залу через дверь со двора и, вместо того чтобы в столь поздний час дремать на своем насесте, клевали под ногами посетителей крошки с пиршественного стола. Когда Жакмен Лампурд вошел в "Коронованную редиску", его оглушил невообразимый гам. Зверского вида молодцы потрясали пустыми кружками, барабанили кулаками по столу с такой сокрушительной силой, что сальные огарки дрожали в железных подсвечниках. Другие гуляки выкрикивали: "Лей пополней!" - и подставляли кружки. Третьи стучали ножами о края стаканов и бряцали тарелкой о тарелку, вторя застольной песне, которую хором горланили остальные, завывая вразнобой, точно собаки на луну. Иные оскорбляли стыдливость дебелых служанок, которые проносили блюда с дымящимся жарким над головами гостей и не могли обороняться от любовных посягательств, более дорожа сохранностью кушаний, нежели своей добродетели. Кое-кто курил длинные голландские трубки, норовя выпускать дым через ноздри. Не одни только мужчины участвовали в этой сумятице - прекрасный пол был тут представлен довольно уродливыми образцами, ибо порок позволяет себе иной раз быть не менее неприглядным, чем добродетель. Филиды, чьим Тирсисом или Титиром мог с помощью подходящей монеты стать первый встречный, прогуливались попарно, останавливались у столиков и, как ручные горлинки, пили из чаши каждого. От обильных возлияний вкупе с жарой щеки их багровели под кирпично-красными румянами, так что они казались идолами, раскрашенными в два слоя. Накладные или настоящие волосы, закрученные кудельками, липли к набеленному до блеска лбу или же в виде длинных буклей, завитых щипцами, спускались на глубокий вырез густо наштукатуренной груди, по фальшивой белизне которой были наведены голубые жилки. Наряд этих особ отличался кричащим и жеманным щегольством. Всюду ленты, перья, кружева, позументы, аксельбанты, блестки, яркие краски. Но нетрудно было разглядеть, что роскошь эта показная - сплошь подделка, мишура: жемчуг - дутое стекло, золотые украшения сработаны из меди, шелковые платья вывернуты и перекроены из выкрашенных юбок; но это великолепие дурного тона казалось ослепительным в пьяных глазах завсегдатаев кабачка. Что касается духов, то от этих прелестниц не веяло ароматом роз, а, как из хорьковой норы, разило мускусом, единственным запахом, способным перебить зловоние кабака и от сравнения представлявшимся слаще бальзама, амброзии и росного ладана. Время от времени какой-нибудь молодчик, разгоряченный похотью и вином, сажал к себе на колени покладистую красотку и, смачно целуя ее, шепотом делал ей предложения в анакреонтическом духе, на которые ответом было жеманное хихиканье и отказ, означавший согласие; потом по лестнице поднимались парочки, мужчина обнимал женщину за талию, а женщина, хватаясь за перила, ребячливо противилась, потому что даже самое последнее распутство требует подобия стыдливости. А другие уже спускались со смущенным видом, меж тем как их случайная Амариллис непринужденнейшим образом расправляла юбки. Издавна привыкнув к подобным нравам и, кстати, не видя в них ничего предосудительного, Лампурд не обращал ни малейшего внимания на картину, которую мы только что набросали беглым пером. Сидя за столом и прислонясь к стене, он полным нежности и вожделения взглядом взирал на бутылку канарского вина, принесенную служанкой, вина выдержанного, зарекомендованного, которое хранилось в подвале для самых заслуженных обжор и питухов. Хотя бретер пришел один, на стол поставили два бокала, зная, сколь ему противно поглощать спиртное в одиночку, и предвидя появление собутыльника. В ожидании случайного компаньона, Лампурд бережно взял за тонкую ножку и поднял до уровня глаз бокал в форме вьюнка, в котором искрилась благородная светлая влага. Усладив свое зрение теплым тоном золотистого топаза, он обратился к обонянию и, всколыхнув вино осторожным толчком, втянул его аромат раздутыми, как у геральдического дельфина, ноздрями. Оставалось ублажить вкус. Должным образом возбужденные небные сосочки впитали глоток чудесного нектара, язык омыл им десна и, наконец, с одобрительным прищелкиванием препроводил его в глотку. На такой манер великий знаток Жакмен Лампурд посредством одного-единственного бокала ублаготворил три из пяти данных человеку чувств, показав себя истым эпикурейцем, до последней капли извлекающим из всего сущего полную меру радости, какая в нем содержится. Мало того, он утверждал, что осязание и слух тоже получают свою долю наслаждения: осязание от гладкой поверхности и стройной формы хрусталя; слух - от гармоничного, вибрирующего звучания, которое он издает, когда его ударишь тупой стороной ножа или проведешь влажными пальцами вокруг кромки бокала. Но все парадоксы, нелепости и причуды чрезмерной утонченности, стремясь доказать слишком много, не доказывают ровно ничего, кроме того, сколь порочна утонченность такого сорта проходимца. Наш бретер не пробыл в кабаке и нескольких минут, как входная дверь приотворилась, и на пороге появился новый персонаж, одетый с головы до пят в черное, за исключением белого воротника сборчатой сорочки, пузырившейся на животе между камзолом и штанами. Остатки вышивки стеклярусом, наполовину осыпавшимся, безуспешно пытались приукрасить его изношенный костюм, судя по покрою в прошлом не лишенный изящества. Человек этот отличался мертвенной бледностью лица, словно обвалянного в муке, и красным, как раскаленный уголь, носом. Испещрявшие его фиолетовые прожилки свидетельствовали о ревностном поклонении богу Бахусу. Самая пылкая фантазия отказывалась вообразить, сколько потребовалось бочонков вина и фляжек настойки, чтобы довести этот нос до такой степени красноты. Странная физиономия незнакомца напоминала головку сыра, в которую воткнули шпанскую вишню. Чтобы довершить портрет, надо на место глаз приладить два яблочных семечка, а взамен рта представить себе шрам от сабельного удара с узким отверстием. Таков был Малартик, закадычный друг, Пилад, Евриал, fidus Achates1 Жакмена Лампурда; конечно, он не отличался красотой, но душевными качествами полностью искупались его мелкие телесные изъяны. После Жакмена, к которому он питал глубочайшее почтение, сам Малартик считался лучшим фехтовальщиком в Париже. Играя в карты, он открывал короля с постоянством, которое никто не смел назвать наглым; пил оц беспрерывно, но никогда не пьянел; хотя никто не знал его портного, плащей у него было больше, чем у самого щеголеватого из придворных. Притом он был человек честный на свой лад, свято соблюдал кодекс разбойничьей морали, не задумался бы пойти на смерть, чтобы спасти товарища, и, стиснув зубы, претерпеть любую пытку - дыбу, испанские сапожки, деревянные козлы, даже пытку водой, самую мучительную для такого закоренелого пьяницы, - лишь бы не выдать свою шайку неосторожным словом. Короче говоря, в своем духе он был превосходный малый и недаром пользовался всеобщим уважением в том кругу, где протекала его деятельность. Малартик направился прямо к столику Лампурда, придвинул себе табурет, сел напротив своего друга, молча взял со стола полный до краев стакан, словно дожидавшийся его, и осушил одним махом. Его метода резко отличалась от методы Лампурда, но достигала того же эффекта, о чем свидетельствовал кардинальский пурпур его носа. К концу пирушки у обоих приятелей насчитывалось одинаковое количество пометок мелом на грифельной доске кабачка, и добрый отец Бахус, сидя верхом на бочке, улыбался тому и другому, не делая различия, как двум несхожим между собой, но равно усердным ревнителям его культа. Один спешил отслужить мессу, другой старался ее растянуть, но, так или иначе, оба истово отправляли ее. Лампурд, знакомый с обычаями приятеля, несколько раз кряду наполнял его стакан. За первой бутылкой последовала вторая, которая вскоре тоже была опустошена; ее сменила третья, которая продержалась дольше и сдалась не так легко, после чего оба бретера, чтобы перевести дух, потребовали трубки и сквозь смрад, сгустившийся у них над головами, принялись пускать в потолок длинные завитки дыма, какие дети рисуют над трубами домиков на полях школьных тетрадок. Выдохнув несколько затяжек, они, наподобие богов Гомера и Вергилия, исчезли в сплошном облаке, сквозь которое только нос Малартика пылал, как огненный метеор. Укрытые этой завесой от остальных завсегдатаев, приятели вступили в беседу, которой никак не следовало достичь слуха доносчиков: по счастью, "Коронованная редиска" была местом надежным, ни один наушник не посмел бы сунуться в это логово, а если бы нашелся такой смельчак, под ним тут же открылся бы люк, и он попал бы в погреб, откуда целым не выходил никто. - Как дела? - спрашивал у Малартика Лампурд тоном купца, осведомлявшегося о ценах на товары. - Теперь ведь мертвый сезон. Король живет в Сен-Жермене, и все придворные переселились туда же. Это пагубно отражается на работе, в Париже встретишь одних, буржуа и всякий мелкий люд. - И не говори! - подхватил Малартик. - Просто срам! Останавливаю я как-то вечером на Новом мосту с виду довольно приличного молодчика, спрашиваю у него кошелек или жизнь; он швыряет мне кошелек, а там всего три-четыре серебряных монеты, и плащ, который он мне оставил, был из подкладочной ткани с мишурным галуном. Выходит, обворованным оказался я. В игорном доме встречаешь только лакеев, судейских писцов да молокососов, которые стащили из отцовской конторки несколько пистолей и пришли попытать счастья. Сдашь два раза карты, бросишь три раза кости - и они обчищены дотла. Даже обидно упражнять свой талант ради такой мизерной выгоды! Люсинды, Доримены и Сидализы, обычно столь жалостливые к удальцам, как их ни лупи, отказываются платить по счетам и распискам, ссылаясь на то, что, ввиду отсутствия двора, сами не получают ни содержания, ни подарков и ради куска хлеба вынуждены отдавать в заклад свое тряпье. Не подвернись мне ревнивый старик рогоносец, который нанимает меня избивать любовников своей жены, я в этом месяце не заработал бы себе на воду, потреблять которую меня, впрочем, не принудила бы самая лютая нужда, - даже смерть стоймя представляется мне куда слаще. У меня не было ни одного заказа ни на ловушку, ни хотя бы на пустяковое похищение, ни на самое плевое убийство. Боже правый, в какие времена мы живем! Ненависть слабеет, злоба глохнет, чувство мести пропадает; обиды забываются не хуже, чем благодеяния; наш омещаненный век мельчает, и нравы становятся пресными до омерзения. - Да, хорошие времена миновали, - согласился Жакмен Лампурд. - Раньше какой-нибудь вельможа, оценив пашу отвагу, нашел бы ей применение. Мы содействовали бы его похождениям и секретным делам вместо того, чтобы возиться невесть с кем. Однако еще выпадают счастливые случаи. При этих словах он забренчал в кармане золотыми монетами. От их мелодичного звона у Малартика глаза так и загорелись; но вскоре взор его вновь потух, ибо деньги товарища неприкосновенны; только из груди его вырвался вздох, который можно было бы перевести словами: "Тебе-то повезло!" - Я рассчитываю вскорости раздобыть для тебя работу, - продолжал Лампурд, - ты от дела не отлыниваешь и мигом готов засучить рукава, когда надо кого-то заколоть шпагой или застрелить из пистолета. Как человек расторопный, ты в назначенный срок исполняешь поручения и умеешь увильнуть от полиции. Удивляюсь, почему Фортуна ни разу не сошла со стеклянного шара у твоих дверей. Правда, эта потаскуха по причине обычного для женщин дурного вкуса осыпает милостями множество разных прощелыг и недорослей в ущерб людям заслуженным. А в ожидании, когда ты приглянешься этой негоднице, давай не спеша пить, пока пробка не набухнет у нас на подошвах. Это философское заключение в своей неоспоримой мудрости не встретило возражений у приятеля Жакмена. Оба бретера, набив трубки, наполнили стаканы, облокотились на стол с намерением провести время в свое удовольствие и явно не желая, чтобы их покой был нарушен. Однако он все же был нарушен. На другом конце залы послышались громкие голоса - кучка людей окружила двух мужчин, бившихся об заклад. Один не верил в сбыточность того, что утверждал другой, а тот брался доказать свою правоту на деле. Толпа раздалась. Оглянувшись на шум, Малартик и Лампурд увидели человека среднего роста, но на диво крепко скроенного и подвижного, с лицом испанского мавра, с платком на голове, одетого в бурый балахон, который, распахиваясь, открывал камзол буйволовой кожи и коричневые штаны с медными пуговицами в виде бубенчиков, нашитыми по шву. Из-за широкого красного шерстяного пояса, стянутого вокруг бедер, человек этот достал валенсийскую наваху, в раскрытом виде не уступавшую по длине сабле, закрепил кольцо, ощупал острие пальцем и, должно быть, удовлетворившись осмотром, сказал своему противнику: - Я готов. - Затем гортанным голосом выговорил имя, непривычное для посетителей "Коронованной редиски", но уже не раз упоминавшееся на страницах нашей книги: - Чикита! Чикита! На повторный призыв худенькая изможденная девочка, спавшая в темном углу залы, сбросила плащ, которым так была укутана, что казалась кучкой тряпья, подошла к Агостену, ибо это был он, и, устремив на бандита огромные глаза, обрамленные синевой, а потому сверкавшие особенно ярко, спросила его глубоким грудным голосом, неожиданным для ее щуплой фигурки: - Хозяин, чего ты хочешь от меня? Я готова повиноваться тебе здесь, как и в ландах, потому что ты храбрец и наваха твоя насчитывает много красных полос. Чикита произнесла эти слова на баскском наречии, столь же невразумительном для французов, как верхнегерманский, древнееврейский или китайский язык. Агостен взял Чикиту за руку и поставил ее у двери, приказав ей не шевелиться. Девочка, привычная к подобным фокусам, не выразила ни страха, ни удивления; она стояла, свесив руки и безмятежно глядя в пространство, меж тем как Агостен отошел в другой конец залы, выдвинул вперед одну ногу, вторую отставил, а в руке раскачивал длинный нож, прижав его рукоятку к запястью. Двойной ряд любопытных образовал нечто вроде коридора между Агостеном и Чикитой, - толстобрюхие зрители задерживали дыхание, втянув живот, чтобы он не выступал из ряда. Длинноносые предусмотрительно откидывались назад, чтобы лезвие на лету не отсекло им кончик клюва. Наконец рука Агостена выпрямилась, точно пружина, и грозное оружие, сверкнув молнией, вонзилось в дверь над самой головой Чикиты, будто снимая с нее мерку, но не задело у девочки ни единого волоска. Когда наваха со свистом пролетала мимо, зрители невольно зажмурились, только у Чикиты даже не дрогнула густая бахрома ресниц. Ловкость бандита вызвала одобрительный гул в толпе этих требовательных ценителей. Сам противник Агостена, сомневавшийся в возможности такого фокуса, восторженно захлопал в ладоши. Агостен вытащил еще сотрясавшийся нож, вернулся на прежнее место и на сей раз всадил клинок между рукой и телом невозмутимой Чикиты. Отклонись острие на три-четыре линии, оно попало бы в самое сердце девочки. Хотя публика кричала "довольно", Агостен повторил опыт и всадил нож по другую сторону груди, желая доказать, что это сноровка, а не случайность. Чикита, гордая шумными рукоплесканиями, которые относились к ее мужеству не менее, чем к ловкости Агостена, обводила публику победоносным взглядом; ноздри ее раздувались, с силой втягивая воздух, а полуоткрытый рот обнажил крепкие, как у хищника, зубы, сверкавшие жестокой белизной. Блеск оскала и фосфорические искорки зрачков были тремя светлыми точками, что озаряли ее смуглое от загара личико. Всклокоченные волосы, словно длинные черные змейки, вились вокруг лба и щек, выбиваясь из-под пунцовой ленты непокорными кольцами. На ее шее, более темной, чем кордовская кожа, будто капли молока, блестели бусины ожерелья, подаренного Изабеллой. Наряд ее несколько изменился к лучшему - на ней больше не было канареечно-желтой юбки с вышитым попугаем, которая в Париже слишком уж бросалась бы в глаза. Теперь Чикита была в коротком темно-синем платье, собранном на бедрах, и в душегрейке или кофточке из черного камлота, застегнутой на груди двумя-тремя роговыми пуговицами. Башмаки на ее ножках, привыкших ступать по душистому цветущему вереску, были ей слишком велики, но у сапожника во всей лавке не нашлось обуви ей по размеру. Все это роскошество явно стесняло ее; однако поневоле пришлось сделать уступку зимней парижской слякоти. Чикита осталась той же дикаркой, что и в харчевне "Голубое солнце", но в ее первобытном мозгу теперь роилось больше мыслей, и сквозь облик девочки-подростка уже проглядывала девушка. За время путешествия из ланд она перевидала немало такого, что поразило ее неискушенное воображение. Воротясь в свой угол и прикрывшись плащом, Чикита не замедлила снова уснуть. Человек, проигравший пари, выплатил условленные пять пистолей ее приятелю. Тот сунул их за пояс и сел допивать начатую кружку; пил он медленно, ибо не имел постоянного жилья и предпочитал коротать время в кабаке, вместо того чтобы трястись от холода где-нибудь под мостом или на церковной паперти, ожидая столь позднего в эту пору рассвета. Таково же было положение и многих других горемык, которые спали крепчайшим сном кто на скамьях, кто под ними, завернувшись вместо одеял в собственные плащи. Забавное зрелище представляли собой все эти сапоги, вытянутые на полу, как ноги мертвецов после битвы. И в самом деле, битвы, где жертвы Бахуса, шатаясь, добирались до какого-нибудь укромного уголка, прислонялись лбом к стене и под смешки собутыльников с более выносливыми желудками выворачивались наизнанку, истекая вместо крови вином. - Клянусь дьяволом, парень не промах! - сказал Лампурд Малартику. - Надо иметь его в виду для трудных предприятий. С теми, к кому опасно подступиться, удар ножом издалека - отличное средство, куда лучше, чем пальба из пистолета, которая огнем, дымом и грохотом словно нарочно созывает на подмогу полицейских. - Да, чисто сработано, - согласился Малартик, - но стоит промахнуться, как останешься безоружным и не оберешься сраму. Лично меня в этом рискованном показе ловкости больше пленила отвага девочки. Этакая пигалица! А в ее тощенькой, щупленькой груди заключено сердце львицы и античной героини. И вообще мне нравятся ее горящие, как уголья, глаза, ее невозмутимый, неприступный вид. Рядом с утицами, индюшками, гусынями и прочими обитательницами заднего двора она похожа на молодого сокола, залетевшего в курятник. Я знаю толк в женщинах и по бутону могу судить о цветке. Через год-другой Чикита, как ее называет этот черномазый разбойник, станет королевским лакомством... - Скорее, воровским, - философски заключил Лампурд. - Разве что судьба примирит обе крайности, сделав из этой morena1, как говорят испанцы, любовницу жулика и принца. Такое уже бывало, причем не всегда принца любят сильнее, настолько у потаскушек испорчен и развращен вкус. Однако оставим пустую болтовню и обратимся к серьезным делам. Возможно, скоро я буду нуждаться в помощи нескольких испытанных храбрецов для предложенной мне экспедиции, не столь дальней, как та, которую предприняли аргонавты в поисках золотого руна. - Золотого! Совсем не плохо! - пробормотал Малартик, уткнувшись носом в стакан, где вино как будто заискрилось и зашипело от соприкосновения с этим раскаленным углем. - Предприятие нелегкое и небезопасное, - продолжал бретер. - Мне поручено убрать некоего капитана Фракасса, актера по ремеслу, будто бы мешающего амурным делам очень знатного вельможи. С этим-то делом я, конечно, управлюсь и сам; но, кроме того, надо устроить похищение красотки - ее любят и вельможа и актер, а вступится за нее вся труппа. Итак, надо составить список надежных и не очень-то щепетильных дружков. Каков, по-твоему, Носомклюй? Что ты о нем скажешь? - Он выше всяких похвал! - ответил Малартик. - Но рассчитывать на него не приходится. Он болтается на железной цепи в Монфоконе, дожидаясь, пока его останки, расклеванные птицами, упадут с виселицы в яму, на кости опередивших его приятелей. - Вот почему его с некоторых пор не было видно, - равнодушнейшим тоном заметил Лампурд. - Чего стоит жизнь! Попируешь спокойно вечерок с приятелем в почтенном заведении, расстанешься с ним - и отправитесь каждый по своим делам. А через неделю спросишь: "Как поживает такой-то?" - и тебе ответят: "Его повесили". - Увы! Ничего не поделаешь, - вздохнул приятель Лампурда, принимая патетически-печальную или печально-патетическую позу. - Верно говорит господин де Малерб в своем "Утешении Дюперье": Но он принадлежал к тем душам непорочным, Чей жребий так жесток... - Нам не пристало хныкать по-бабьи, - сказал бретер. - Покажем себя мужественными стоиками и будем продолжать свой жизненный путь, надвинув шляпу до бровей, лихо подбоченясь и бросая вызов виселице; ведь от нее только почета меньше, чем от пушек, мортир, кулеврин и бомбард, несущих смерть солдатам и командирам, не считая угрозы мушкетного огня и холодного оружия. За отсутствием Носомклюя, который, верно, пребывает во славе рядом с добрым разбойником, возьмем Меднолоба. Малый он крепко сбитый, выносливый и в трудном деле не подведет. - Меднолоб ныне плавает вдоль берберийских берегов под началом полицейского комиссара. Король, питая к нашему другу особое расположение, повелел украсить ему плечо королевской лилией, чтобы сыскать его повсюду, если он потеряется. Зато, к примеру, Свернишей, Винодуй, Ершо и Верзилон еще свободны и могут быть предоставлены в распоряжение вашей милости. - Этих мне будет достаточно, все они молодцы как на подбор, и, когда придет время, ты меня с ними сведешь. А теперь допьем последнюю кварту и уберемся отсюда, пока ноги носят. Воздух в зале становится зловоннее Авернского озера, над которым птица не пролетит, не упав мертвой от вредоносных испарений. Тут разит и потом, и салом, и кое-чем похуже, так что свежий ночной ветерок пойдет нам на пользу. Кстати, ты где ночуешь сегодня? - Я не высылал квартирьера приготовить мне ночлег,- ответил Малартик, - и нигде еще не раскинул шатра. Я мог бы толкнуться в трактир "Улитка", но там у меня счет длиной с клинок моей шпаги, а не очень-то приятно увидеть при пробуждении кислую рожу старого знакомца-трактирщика, который ворчливо отказывает в малейшей новой затрате и требует отдать долг, потрясая над головой пачкой счетов, как сам господин Юпитер молниями. Внезапное появление полицейского меньше удручило бы меня. - Это все от нервов, у любого великого мужа есть свои слабые места, - назидательно заметил Лампурд, - но раз тебе претит являться в "Улитку", а в гостинице "Под открытом небом" холодновато, принимая во внимание зимнюю пору, то по старинной дружбе предлагаю тебе гостеприимство в моем поднебесном жилище и готов уступить полставня в качестве ложа. - С сердечной признательностью принимаю твое приглашение, - ответил Малартик .- О, стократ блажен тот смертный, у кого есть свои лары и пенаты и кто может усадить задушевного друга к собственному очагу. Жакмен Лампурд исполнил обещание, данное самому себе после того, как оракул сделал выбор в пользу кабака. Бретер был в лоск пьян, но никто так не владел собой во хмелю, как Лампурд. Не вино управляло им, нет - он управлял вином. Тем не менее, когда он встал, ему показалось, будто ноги у него налиты свинцом и вдавлены в пол. С большими усилиями поднял он эти тяжеленные колоды и зашагал к двери, откинув голову и держась очень прямо. Малартик пошел за ним довольно твердой поступью, ибо он всегда был настолько пьян, что дальше пьянеть некуда. Погрузите в море насыщенную водой губку, и она не вберет более ни капли. Таков был и Малартик, с той разницей, что его насквозь пропитывала не вода, а чистый сок виноградной лозы. Итак, оба приятеля отбыли безо всяких осложнений и даже умудрились, не будучи ангелами, подняться по лестнице Иакова, ведущей с улицы на чердак Лампурда. В этот час кабак представлял собой смешное и плачевное зрелище. Огонь еле тлел в очаге. Свечи, с которых никто уже не снимал нагара, оплыли огромными наростами, а фитили их покрылись черными шляпками. Потоки сала стекали вдоль подсвечника и твердели, застывая. Дым от трубок и пар от дыхания и кушаний сгустился под потолком в непроницаемый туман; чтобы очистить пол от грязи и отбросов, надо было отвести туда, как в Авгиевы конюшни, целую реку. Столы были усеяны объедками, птичьими остовами и костями от окороков, обглоданных дотла, будто над ними орудовали псы, охотники до падали. Тут и там из опрокинутого в пылу драки кувшина стекали остатки вина, и капли его, собираясь в красную лужу, казались каплями крови из отрубленной головы; размеренный отрывистый шум их нападения, как тиканье часов, вторил храпу пьяниц. Маленький Мавр на Новом Рынке прозвонил четыре часа. Кабатчик, уснувший, положив голову на скрещенные руки, встрепенулся, пытливым взглядом окинул залу и, видя, что потребители ничего больше не спрашивают, кликнул слуг и сказал им: - Время позднее, выметайте-ка этих бродяг и шлюх вместе с мусором - все равно пить они перестали! Слуги взмахнули метлами, выплеснули несколько ведер воды и за пять минут, не жалея тумаков, опростали кабак, выкинув всех прямо на улицу. XIII. ДВОЙНАЯ АТАКА Герцог де Валломбрез был из тех, кто упорен и в любви и в мести. Если он смертельно ненавидел Сигоньяка, то к Изабелле он питал ту неистовую страсть, какую разжигает недоступность в душах высокомерных и необузданных, не привыкших к препятствиям. Победа над актрисой сделалась главной целью его жизни; избалованный легкими успехами в своих амурных похождениях, он никак не мог объяснить себе эту неудачу и часто во время беседы, прогулки, катания, в театре или в церкви, у себя дома или при дворе он вдруг задумывался и задавал себе недоуменный вопрос: "Как это может быть, чтобы она меня не любила?" И правда, это было непостижимо для человека, не верившего в добродетель женщин, а тем паче актрис. Ему приходило в голову, что холодность Изабеллы - обдуманная игра с целью добиться от него большего, ибо ничто так не разжигает вожделение, как притворное целомудрие и ужимки недотроги. Но пренебрежение, с которым она отвергла драгоценности, поставленные к ней в комнату Леонардой, никак не позволяло причислить ее к женщинам, набивающим себе цену. Любые, самые богатые уборы, конечно, оказали бы не больше действия. Раз Изабелла даже не раскрыла футляров, что толку посылать ей жемчуга и бриллианты, способные соблазнить самое королеву? Письменные излияния тронули бы ее не более, с каким бы изяществом и пылом секретари герцога ни живописали страсть своего господина. Писем она не распечатывала. И проза ли, стихи ли, тирады или сонеты - все осталось бы втуне. Кстати, поэтические стенания, годные для робких вздыхателей, совсем не соответствовали напористой натуре Валломбреза. Он велел позвать тетку Леонарду, с которой не переставал поддерживать секретные сношения, полагая, что полезно иметь шпиона даже в неприступной крепости. Стоит гарнизону ослабить бдительность, как враг проникнет через услужливо открытый лаз. Леонарда потайной лестницей была проведена в личный кабинет герцога, где он принимал только близких друзей и преданных слуг. Это был продолговатый покой, обшитый панелями с капелированными ионическими колонками, а в промежутках помещались овальные медальоны с богатой рельефной резьбой по цельному дереву, как будто прикрепленные к лепному карнизу замысловатыми переплетениями лент и бантов. В этих медальонах, под видом мифологических Флор, Венер, Харит, Диан, нимф и дриад, изображены были любовницы герцога, одетые на греческий манер, причем одна выставляла напоказ алебастровую грудь, другая - точеную ножку, третья - плечи с ямочками, четвертая - иные потаенные прелести; и нарисованы они были так искусно, что их можно было принять за плод воображения художника, но не портреты с натуры. А на самом деле записные скромницы позировали для этих картин Симону Вуэ, знаменитейшему живописцу своего времени, воображая, будто оказывают великое снисхождение, и не подозревая, что вместе со многими другими составят целую галерею. На плафоне, вогнутом в виде раковины, был изображен туалет Венеры. Пока нимфы наряжали ее, богиня искоса поглядывала в зеркало, которое держал перед ней великовозрастный Купидон, - художник придал ему черты герцога, - и видно было, что внимание небожительницы привлечено богом любви, а не зеркалом. Секретеры, инкрустированные флорентийской мозаикой и битком набитые нежными посланиями, локонами, браслетами, кольцами и другими залогами забытых увлечений; стол, тоже с мозаикой, где на фоне черного мрамора выступали красочные букеты цветов, осаждаемых мотыльками с крылышками из драгоценных камней; кресла с витыми ножками черного дерева, обитые розовато-желтой брокателью с серебряными разводами; привезенный французским послом из Константинополя смирнский ковер, на котором, быть может, сиживали султанши, - вот обстановка укромного приюта, которому Валломбрез отдавал предпочтение перед парадными апартаментами и где он обычно проводил время. Герцог сделал Леонарде благосклонный знак рукой, указывая на табурет и приглашая сесть. Леонарда была образцом дуэньи, и отпечаток молодости и свежести на окружающем великолепии особенно оттенял отвратительное уродство ее изжелта-бледного лица. В черном платье, расшитом стеклярусом, в низко надвинутом на лоб чепце, она на первый взгляд казалась почтенной особой строгих правил; но двусмысленная улыбка в уголках губ, густо поросших черными волосками, ханжески плотоядный взгляд окруженных темными морщинами глаз, подлое, алчное, угодливое выражение лица вскоре показывали вам, что вы ошиблись и перед вами отнюдь не почтенная, а весьма сомнительная особа, из тех, что моют молодых девиц перед шабашем и по субботам путешествуют верхом на помеле. - Тетушка Леонарда, - начал герцог, прерывая молчание, - я позвал вас, зная, сколь опытны вы в делах любви, которой предавались сами в молодые годы, а затем споспешествовали - в зрелом возрасте; я хочу с вами посоветоваться, как мне покорить эту неприступную Изабеллу. Дуэнье, бывшей в прошлом первой любовницей, несомненно, известны все ухищрения. - Ваша светлость оказывает большую честь моим скромным познаниям, - с постной миной отвечала старая комедиантка, - но в моем рвении угодить вам сомневаться не приходится. - Я и не сомневаюсь, - небрежно бросил Валломбрез, - однако дела мои от этого не подвинулись ни на йоту. Как поживает наша строптивая красавица? Неужто она по-прежнему без ума от своего Сигоньяка? - Да, по-прежнему, - со вздохом подтвердила тетка Леонарда. - У молодежи бывают такие необъяснимые и упорные пристрастия. К тому же Изабелла сделана, как видно, из особого теста. Никакие искушения не властны над ней, она из тех женщин, которые в земном раю не стали бы слушать змия. - Как же этому Сигоньяку удалось пленить ее, когда она глуха к молениям других? - гневно вскричал герцог. -Уж не обладает ли он каким-нибудь зельем, амулетом или талисманом? - Нет, монсеньор, просто он был несчастлив, а для нежных, романтических и гордых душ нет большего блаженства, чем расточать утешения; они предпочитают давать, а не получать, и слезы жалости открывают дорогу любви. Так случилось и с Изабеллой. - Вы говорите что-то несусветное; по-вашему, быть тощим, бледным, оборванным, обездоленным, смешным достаточно для того, чтобы внушить любовь! Придворные дамы немало посмеялись бы над такими взглядами! - В самом деле, они, по счастью, необычны, немногие женщины впадают в подобное заблуждение. Вы, ваша светлость, натолкнулись на исключительный случай. - С ума сойдешь от бешенства, когда подумаешь, что захудалый дворянчик успевает там, где я потерпел поражение, и в объятиях любовницы смеется над моим афронтом! - Подобные мысли не должны мучить вашу светлость. Сигоньяк не наслаждается ее любовью в том смысле, в каком подразумеваете вы. Добродетель Изабеллы не потерпела ущерба. Нежное чувство этих идеальных любовников, при всей своей пылкости, остается платоническим и не идет дальше прикосновения губ ко лбу или к руке. Потому-то оно и длится так долго: удовлетворенная страсть гаснет сама собой. - Вы уверены в этом, тетушка Леонарда? Возможно ли, чтобы они хранили целомудрие при распущенности закулисной и кочевой жизни? Ночуя под одной кровлей, ужиная за одним столом, постоянно сталкиваясь во время репетиций и представлений? Для этого надо быть ангелами! - Изабелла, без сомнения, ангел, и вдобавок у нее отсутствует та гордыня, из-за которой Люцифер был низвергнут с небес. Сигоньяк же слепо подчиняется любимой женщине и готовив все жертвы, каких бы она ни потребовала. - Если так, чем же вы можете мне помочь? - спросил Валломбрез. - Ну-ка, поройтесь хорошенько в вашем ларчике с уловками, отыщите такое испытанное и безотказное средство, такой неотразимый маневр, такую хитроумную махинацию, которая обеспечит мне победу. Вы знаете меня, денег я не жалею... И он опустил свою тонкую белую, как у женщины, руку в чашу работы Бенвенуто Челлини, стоявшую на столике возле него и наполненную золотыми монетами. При виде денег, звеневших так соблазнительно, совиные глаза Дуэньи загорелись, прорезав светящимися бликами темную оболочку ее мертвого лица. Несколько мгновений она молчала, что-то обдумывая. Валломбрез с нетерпением дожидался итога ее раздумий. - Если не душу Изабеллы, то тело ее я могла бы вам предоставить, - сказала она наконец. - Восковой слепок с замка, поддельный ключ, сильное снотворное - и готово дело. - Только не это! - прервал ее герцог с невольным жестом отвращения. - Какая гадость1 Обладать спящей женщиной, бесчувственным неживым телом, статуей без сознания, без воли, без памяти, иметь любовницу, которая после пробуждения посмотрит на вас удивленным взглядом, словно еще не очнувшись от сна, и тотчас же вновь возгорится ненавистью к вам и любовью к другому! Быть кошмарным образом сладострастного сновидения! Нет, так низко я не паду никогда! - Вы правы, ваша светлость, - согласилась Леонарда. - Обладание ничто без согласия. Я предложила этот выход за неимением лучшего. Я сама не люблю этих темных дел и зелий, от которых отдает стряпней отравительницы. Но, обладая красотой Адониса, любимца Венеры, блистая роскошью и богатством, положением при дворе, сочетая в себе все, что пленяет женщин, почему вы просто-напросто не попытаетесь поухаживать за Изабеллой? - Черт возьми! Старуха права, - воскликнул Валломбрез, бросив самодовольный взгляд в прекрасное венецианское зеркало, которое держали два резных амура, покачиваясь на золотой стреле, так, что зеркало можно было наклонять или выпрямлять, чтобы лучше разглядеть себя. - Пускай Изабелла холодна и добродетельна, но ведь не слепа же она, а природа не была для меня мачехой, и наружность моя не приводит людей в содрогание. Быть может, для начала я покажусь ей картиной или статуей, которая восхищает поневоле и, не внушая симпатии, привлекает взор гармонией линий и красок. А потом я найду для нее неотразимые слова, подкрепляя их взглядами, способными растопить даже ледяное сердце, и огнем своим, скажу без ложной скромности, воспламенявшими самых холодных и бесстрастных придворных красавиц; кстати, эта актриса не лишена гордости, и ухаживание настоящего герцога должно польстить ее самолюбию. Я устрою ее во Французскую комедию и найму для нее хлопальщиков. Трудно поверить, чтобы она после этого вспомнила какого-то ничтожного Сигоньяка, от которого я уж найду средство избавиться. - Вашей светлости больше ничего не угодно мне сказать? - спросила Леонарда, поднявшись и сложив руки на животе в позе почтительного ожидания. - Нет, можете идти, - ответил Валломбрез, - но сперва возьмите вот это, - и он протянул ей пригоршню золотых монет. - Вы не виноваты, что в труппе Ирода оказалось такое чудо чистоты. Старуха поблагодарила и направилась к двери, пятясь, но ни разу не наступив себе на юбки в силу сценических навыков. На пороге она круто повернулась и скоро исчезла в недрах лестницы. После ее ухода Валломбрез позвал камердинера, чтобы тот одел его. - Слушай, Пикар, - начал он, - ты должен превзойти себя, придав мне самый что ни на есть блистательный вид: я хочу быть красивее, чем Букенгем, когда он хотел пленить королеву Анну Австрийскую. Если я вернусь ни с чем после охоты за неприступной красавицей, тебе не миновать плетей, ибо у меня самого нет недостатка или изъяна, который следовало бы маскировать. - Наружность вашей светлости столь совершенна, что искусство должно лишь показать ее природные достоинства во всем их блеске. Если вы соизволите несколько минут спокойно посидеть перед зеркалом, я завью и причешу вашу светлость так, что ни одно женское сердце не устоит перед вами. С этими словами Пикар сунул щипцы для завивки в серебряную чашу, где под слоем пепла тихо тлели масличные косточки, как огонь в испанских жаровнях; когда щипцы нагрелись в должной мере, в чем камердинер убедился, поднеся их к своей щеке, он защемил ими кончики прекрасных, черных как смоль волос, которые податливо завились кокетливыми спиралями. Когда герцог де Валломбрез был причесан, а его тонкие усы с помощью ароматичной помады изогнулись в виде купидонова лука, камердинер откинулся назад, чтобы полюбоваться плодами своих трудов, подобно тому как художник, прищурясь, судит о последних мазках, положенных им на картину. - Какой костюм благоугодно надеть вашей светлости? Если мне будет дозволено высказать свое суждение, хотя в нем и нет надобности, я присоветовал бы черный бархатный с прорезями и лентами черного же атласа, а к нему шелковые чулки и простой воротник из рагузского гипюра. Атлас, узорчатый шелк, золотая и серебряная парча и драгоценные каменья своим назойливым сверканьем отвлекли бы взгляд, который должен быть всецело сосредоточен на вашем лице, пленительном, как никогда; и черный цвет будет выгодно оттенять томную, интересную бледность, оставшуюся у вас от потери крови. "Плут обладает неплохим вкусом и польстить умеет не хуже царедворца, - пробормотал про себя Валломбрез. - Да, черный цвет пойдет ко мне! Кстати, Изабелла не из тех женщин, которых можно ослепить златоткаными шелками и бриллиантовыми пряжками". - Пикар, - сказал он вслух, - подайте мне камзол с панталонами из черного бархата и шпагу вороненой стали. Так, а теперь скажите Лараме, чтобы карету запрягли четверкой гнедых, да поживее. Я намерен выехать через четверть часа. Пикар мигом бросился выполнять распоряжения хозяина, а Валломбрез в ожидании кареты шагал по комнате из конца в конец и всякий раз, проходя мимо, бросал вопросительный взгляд в зеркало, которое, против обыкновения всех зеркал, на каждый вопрос давало ему благожелательный ответ. "Эта вертихвостка должна быть заносчива, переборчива и пресыщена до черта, чтобы сразу же не влюбиться в меня без памяти, как бы она ни прикидывалась неприступной и ни разводила бы платоническую любовь с Сигоньяком. Да, моя милочка, скоро и вы будете помещены в один из этих медальонов изображенной безо всяких покровов, в виде Селены, которая, несмотря на свою холодность, приходит лобызать Эндимиона. Вы займете место среди этих богинь, бывших вначале не менее строгими, жестокосердными, неумолимыми, чем вы, а главное, светскими дамами, какой вам не бывать никогда! Ваше поражение не замедлит усугубить мое торжество. Ибо знайте, любезная актрисочка, - воле герцога Валломбреза нет преград. Frango nес frangor1, - таков мой девиз! Явился лакей доложить, что карета подана. Расстояние между улицей де Турнель, где жил герцог де Валломбрез, и улицей Дофина было быстро преодолено четверкой крепких мекленбургских коней с настоящим барским кучером на козлах, который не уступил бы дорогу даже принцу крови и дерзко правил наперерез любым экипажам. Но как ни был смел и самонадеян молодой герцог, однако по пути в гостиницу он испытывал непривычное волнение. От неуверенности в том, как примет его неприступная Изабелла, сердце его билось быстрее, чем всегда. Разнородные чувства владели им. Он переходил от ненависти к любви, в зависимости от того, представлялась ли ему молодая актриса непокорной или послушной его желаниям. Когда роскошная позолоченная карета, запряженная четверкой кровных лошадей, сопровождаемая оравой ливрейных лакеев, подъехала к гостинице на улице Дофина, ворота распахнулись перед ней, и сам хозяин, сорвав с головы колпак, не сошел, а ринулся с крыльца навстречу столь высокопоставленному посетителю, спеша узнать, что ему угодно. Как ни торопился трактирщик, Валломбрез уже выпрыгнул из кареты без помощи подножки и быстрым шагом направился к лестнице. И хозяин, отвешивая почти что земной поклон, едва не ткнулся лбом в его колени. Резким отрывистым тоном, свойственным ему в минуты волнения, молодой герцог обратился к трактирщику: - Здесь у вас проживает мадемуазель Изабелла. Я желаю ее видеть. Она сейчас дома? О моем посещении предупреждать не надо. Пусть ваш слуга проводит меня до ее комнаты. Хозяин на все вопросы почтительно склонял голову и только добавил просительным тоном: - Монсеньор, окажите мне великую честь и дозвольте самому проводить вас. Такой почет не подобает простому слуге, да и хозяин едва достоин его. - Как хотите, - пренебрежительно бросил Валломбрез, - только поскорее; я вижу, из окон уже высовываются любопытные и глазеют на меня, как будто я турецкий султан или Великий Могол. - Я пойду вперед и буду указывать вам дорогу, - сказал хозяин, обеими руками прижимая к груди свой колпак. Поднявшись на крыльцо, герцог и его провожатый пошли по длинному коридору, вдоль которого, точно кельи в монастыре, были расположены комнаты. Дойдя до дверей Изабеллы, хозяин остановился и спросил: - Как прикажете доложить о вас? - Вы можете уходить, - ответил Валломбрез, берясь за ручку двери. - Я сам доложу о себе. Изабелла в утреннем капоте сидела у окна на стуле с высокой спинкой, положив вытянутые ноги на ковровую скамеечку, и учила роль, которую ей предстояло играть в новой пьесе. Закрыв глаза, чтобы не видеть написанных в тетрадке слов, она вполголоса, как школьник, твердит урок, повторяла те восемь или десять стихотворных строчек, которые только что прочла несколько раз кряду. Свет из окна выделял нежные очертания ее профиля, в солнечных лучах искрились золотом пушистые завитки у нее на шее, и меж полуоткрытых губ зубы отливали перламутром. Легкий серебристый отблеск смягчал темный колорит неосвещенной фигуры и одежды, создавая то чарующее колдовство тонов, которое на языке живописцев зовется "светотенью". Сидящая в такой позе молодая женщина радовала глаз, как прекрасная картина, которую достаточно просто скопировать искусному мастеру, чтобы она стала жемчужиной и гордостью любой галереи. Думая, что в комнату по какому-то делу вошла служанка, Изабелла не подняла своих длинных ресниц, казавшихся на свету золотыми нитями, и продолжала в мечтательной полудремоте повторять стихи, почти бессознательно, как перебирают четки. Чего ей было опасаться среди бела дня в многолюдной гостинице, когда товарищи ее находились рядом, а о приезде в Париж Валломбреза она не знала? Покушения на Сигоньяка не возобновлялись, и при всей своей пугливости молодая актриса почти что успокоилась. Ее холодность, без сомнения, остудила пыл молодого герцога, и она сейчас вспоминала о нем не больше, чем о татарском хане или о китайском императоре. Валломбрез дошел до середины комнаты, затаив дыхание и стараясь ступать бесшумно, чтобы не спугнуть чарующую живую картину, которую он созерцал с понятным восхищением; в ожидании, чтобы Изабелла подняла глаза и увидела его, он преклонил одно колено и, держа в правой руке шляпу, перо которой распласталось по полу, а левую прижав к сердцу, замер в этой позе, почтительностью своей угодившей бы даже королеве. Как ни хороша была молодая актриса, Валломбрез, надо сознаться, был не менее хорош; свет падал прямо на его лицо, такое классически прекрасное, как будто молодой греческий бог, покинув развенчанный Олимп, превратился во французского герцога. Любовь и восторженное созерцание стерли на время печать властной жестокости, которая, к сожалению, нередко портила его черты. В глазах горел пламень, губы пылали, бледные щеки зарделись огнем, идущим от сердца. Синеватые молнии пробегали по завитым, блестящим от помады волосам, как солнечные блики по отполированному агату. Изящная и вместе с тем мощная шея сверкала белизной мрамора. Озаренный страстью, он весь светился и сиял, и, право же, не мудрено, что герцог, наделенный такой наружностью, не допускал мысли о сопротивлении со стороны женщины, будь она богиня, королева или актриса. Наконец Изабелла повернула голову и увидела в нескольких шагах от себя коленопреклоненного Валломбреза. Если бы Персей поднес к ее лицу голову Медузы, вделанную в его щит, с искаженным смертной судорогой ликом, в венце перевитых змей, она не так оцепенела бы от ужаса. Девушка застыла, окаменев, глаза расширились, рот приоткрылся, в горле пересохло - ни пошевелиться, ни крикнуть она не могла. Мертвенная бледность покрыла ее черты, по спине заструился холодный пот: она подумала, что теряет сознание; но неимоверным усилием воли взяла себя в руки, чтобы не оказаться беззащитной перед посягательствами дерзкого пришельца. - Значит, я внушаю вам непреодолимое отвращение, коль скоро мой вид так действует на вас? - не меняя позы, кротким голосом спросил Валломбрез. - Если бы африканское чудовище с огнедышащей пастью, острыми клыками и выпущенными когтями выползло из своей пещеры, вы, конечно, испугались бы куда меньше. Сознаюсь, появление мое было непредвиденным, неожиданным, но истинной страсти можно простить погрешность против приличий. Чтобы видеть вас, я решил подвергнуться вашему гневу, и любовь моя, трепеща перед вашей немилостью, осмеливается припасть к вашим стопам со смиренной мольбой. - Бога ради, встаньте, герцог, - сказала молодая актриса, - такая поза не подобает вам. Я всего лишь бедная провинциальная комедиантка, и мои скромные достоинства не заслуживают вашего внимания. Забудьте же мимолетную прихоть и обратите свои домогательства на других женщин, которые будут счастливы удовлетворить их. Не заставляйте королев, герцогинь и маркиз испытывать из-за меня муки ревности. - Какое мне дело до всех этих женщин, - пылко ответил Валломбрез, поднимаясь с колен, - когда я преклоняюсь перед вашей гордыней, когда ваша суровость пленяет меня больше, нежели уступчивость других, когда ваше целомудрие кружит мне голову, а скромность доводит мою страсть до безумия, когда без вашей любви я не могу жить! Не бойтесь ничего, - добавил он, увидев, что Изабелла открывает окно, как бы намереваясь броситься вниз при малейшем поползновении герцога к насилию. - Я прошу лишь, чтобы вы согласились терпеть мое присутствие и позволили мне выражать мои чувства как почтительнейшему вздыхателю в надежде смягчить ваше сердце. - Избавьте меня от этого бесполезного преследования, и я буду питать к вам если не любовь, то безграничную признательность, - отвечала Изабелла. - У вас нет ни отца, ни мужа, ни любовника, который мог бы воспротивиться попыткам порядочного человека заслужить ваше расположение, - продолжал Валломбрез. - В моих чувствах нет ничего оскорбительного. Почему же вы отталкиваете меня? О, вы не знаете, какую прекрасную жизнь я создам для вас, если вы примете мои искания. Сказочные чары померкнут