и вы сумеете правдоподобно объяснить мне это, можете идти отсюда с миром. Я знал, какую историю мне надлежит сейчас рассказать, но не знал, хватит ли у меня сил сделать это. -- Робертс, мне не хотелось бы рассказывать о моей жене все до самого конца. -- Попробуйте убедить судей такой отговоркой. -- Дебора в последнее время была не больно-то уравновешенным человеком. -- Вы и в самом деле намекаете на то, на что, мне кажется, вы намекаете? -- Я не могу вдаваться в детали. Но мне, конечно же, надо было сказать и это. Некая часть моего мозга уже приготовила эту историю, и сейчас я собирался изложить ее по порядку, одну деталь за другой, воображаемое восклицание Деборы: "Ну, а раз уж ты видел это, тебе осталось увидеть совсем немного", -- и она кидается к окну и тремя движениями оказывается снаружи, да, этот воображаемый отчет о якобы произошедшем приобрел теперь такую жизненность, как будто так оно и было. Я понимал, что, если когда-нибудь впаду в психоз, эта история будет пребывать в нем со мной. У Робертса был такой вид, словно он слушает меня внимательно, почти веря мне, -- отчасти схожий с тем выражением, с каким он внимал мне накануне ночью в спальне Деборы. Но я был не в силах продолжать. Если я навяжу Деборе эту историю, все наше прошлое окутают ядовитые миазмы. -- Нет, -- сказал я, -- лучше уж в камеру. Телефон у него на столе зазвонил. -- А почему бы не подписать признание? -- Нет. Робертс снял трубку. -- Нет... Нет... Не подписывает. Нужны семьдесят два часа. Что? Сукин сын, нет. -- Следующие двадцать секунд он бешено ругался, его глаза налились кровью, и мне казалось, что он вот-вот размозжит мне голову телефонной трубкой. Затем он обхватил рукой подбородок и, стиснув его что было мочи, словно нажимал на какую-то кнопку в душе, пытаясь вновь обрести контроль над собой. -- Подождите здесь, -- сказал он, -- я через пару минут вернусь. Он был невысок ростом, и, выходя, показался мне напыжившимся котом на цепи. Робертс оставил досье на столе. Я быстро заглянул туда. Там не было протокола о вскрытии, а лишь выдержки из него, и хотя я не больно-то разбирался в терминах, я все же понял, что он мне солгал: выводы были двусмысленны, суицид вызывал определенные сомнения, не с большей категоричностью утверждалось и то, что Дебора была мертва к моменту падения. Только насчет следов на ковре все совпало -- это место было подчеркнуто красными чернилами. И здесь же были вырванные листы из одной из моих статей, опубликованной в научном журнале, текст лекции по случаю вручения премии, которую я прочел в университете в первый год пребывания там, в первый год моего брака с Деборой. Теперь слова этой лекции походили на увядший цветок, заложенный в Библию старой девы. Читая сейчас свою статью под раздражающее шипение обогревателя у меня за спиной, глядя на стены, грязные измызганные стены цвета выцветшей сигары, я сразу же отыскал в себе некую точку душевного равновесия: оказывается, я был в силах спокойно воспринимать всю эту немыслимую комбинацию собственных чувств, красных булавок Робертса на карте участка и параграфа из лекции по случаю вручения премии Кларка Рида Пауэлла на тему "О примитивных воззрениях на природу таинств": "В отличие от воззрений цивилизованного общества, которые возвышают человека над животными, первобытные люди инстинктивно верили в то, что они были объектом первородного пакта, заключенного зверями из джунглей и зверем таинства. Для дикаря страх был естественным следствием любого вмешательства со стороны сверхъестественного начала: если человек замышляет украсть секреты богов, то вполне логично предположить, что боги будут защищаться и убьют каждого, кто чересчур к ним приблизится. Исходя из той же логики, цивилизация представляет собой успешное, хотя и не окончательное хищение некой суммы этих таинств, и цена, которую нам приходится за это платить, -- наше ощущение чудовищного, не поддающегося определению бедствия, которое нас ожидает". Эта лекция многим понравилась и была воспроизведена в ежемесячнике -- уточненная, дополненная и поделенная на две части, -- была, как мне кажется, некая приятная мишура в ее стиле и слоге. Теперь, перечитанная самим автором, она отозвалась в его мозгу ощущением зримой реальности, и я почувствовал внезапную тревогу и желание, чтобы Робертс поскорей вернулся, как будто моя воля к сопротивлению могла растаять, если бы я оставался чересчур долго наедине с собой в спертом воздухе этой комнаты. И вот, вынуждая себя сконцентрироваться на досье, я понял, что лекция попала сюда почти случайно, вместе с несколькими другими моими работами, колонками светской хроники, в которых упоминалось мое имя, и даже несколькими рецензиями на мою телепрограмму, -- небрежно составленная коллекция, Робертс собирал материал явно левой ногой. И тут я услышал его шаги в холле и вернулся на место. Он вошел посвистывая. Это был холодный контролируемый свист человека, чем-то весьма озабоченного. -- Что ж, Роджек, -- сказал он, оскалив в усмешке зубы, -- вы свободны от всяческих подозрений. Пойдемте-ка выпьем пива. -- Но в глазах его была пустота. -- Знал я, -- добавил он, -- с самого начала знал, что что-то в этой истории не заладится. -- О чем это вы? -- Получен официальный протокол вскрытия. Самоубийство. Вот так-то. -- Он кивнул. -- Где-то наверху у вас есть рука. Я понимал, что должен задавать вопросы, иначе это будет равносильно согласию. -- Поэтому вы так и спешили добиться от меня признания? -- По мне, так можно было и подождать. Это Лежницкий решил, что на вас нужно как следует надавить. С каждым словом Робертс нравился мне все больше. Все выглядело так, как будто мы были парой борцов, и Робертс уже дожимал меня на ковре. И вдруг судья шепнул ему на ухо, что его черед проиграть. И он разбушевался на арене. А сейчас мы вернулись в раздевалку, рассказываем друг другу анекдоты и обмениваемся извинениями. -- Вам велели отпустить меня еще прошлой ночью? -- Скажем так: намекнули. Но я в любом случае собирался вас отпустить -- мне было бы интересно понаблюдать за вами на воле. -- И вы ожидали, что сегодня на вас еще поднажмут? -- Многое я бы отдал, Роджек, чтобы понять, насколько вы в курсе дела. -- Почти совершенно не в курсе. -- Вот оно как. -- И вы полагали, что если получите мое признание, то сможете противостоять этому нажиму? Никогда еще он не был так похож на полицейского. Настырность его короткого прямого носа сочеталась с циничной усмешкой в углах губ. Честность, цинизм и алчность играли в его глазах тремя различными цветами. -- Никогда не знаешь наверняка, -- сказал он. -- Может, мы смогли бы выдержать нажим, а может, упекли бы вас за что-нибудь другое. Но признание, несомненно, представляло бы интерес. -- Он улыбнулся ледяной улыбкой бейсбольного менеджера, потерявшего талантливого игрока, которого он мог бы тренировать дальше или послать на стажировку в низшую лигу. -- Не ломайте себе голову над нашей политикой. Мы можем протолковать об этом целую ночь, и вы все равно ничего не поймете. -- Но я бы с удовольствием послушал. -- Что вам нужно. Выиграть по лотерейному билету? Пошли в пивную. Я улыбнулся. -- К сожалению, я сейчас занят. -- Я встал. -- Приятно было познакомиться с вами, Робертс. Он ухмыльнулся в ответ. -- Если бы вы не были такой шишкой, Робертс, я посоветовал бы вам не задирать нос, -- сказал я. -- А я не шишка. На его лице появилось выражение озабоченности, как будто он не был уверен, стоит ли задавать следующий вопрос. -- Послушайте-ка, -- сказал он, когда я уже подходил к двери, -- если вы ответите мне на один вопрос, я вам, пожалуй, тоже кое-что расскажу. -- Давайте послушаем ваш вопрос. -- Роджек, вы из ЦРУ? -- Я не имею права распространяться о таких делах. -- Ладно, получайте даром. Да, может, вы это уже знаете. Мы задержали Эдди Гануччи. В любом случае понимали, что ненадолго. На нас оказали очень сильное давление, чтобы мы его отпустили. И у меня создалось впечатление, что оно исходило из того же источника, что и в вашем случае. -- Вы абсолютно убеждены в этом? -- Нет. Когда оказывают давление, представляться не принято. -- А вы ведь не глупы, а, Робертс? -- Когда-то я был недурным агентом ФБР. -- Он похлопал меня по плечу. -- Полный вперед! На улице было уже холодно. Я прошел мимо одного бара, потом мимо другого. Я не знал, праздновать ли мне победу или поскорее найти какое-нибудь укрытие. На углу я вошел в телефон-автомат и позвонил в службу ответа. Они связались с секретарем мистера Келли и сообщили, что он примет меня в полночь. -- Перезвоните туда, Глория, и скажите, что я постараюсь прийти. -- Я не уверена, что мы обязаны заниматься такими делами регулярно. -- Глория, сделайте одолжение, только сегодня. В такси все нахлынуло на меня разом, волна за волною, опасные волны. Ветер усиливался. Каждый раз, когда я закрывал в машине окно, воздух становился душным, словно в нем был какой-то дурной выхлоп. Но стоило открыть его, как с силой врывался ветер, и звучал он протяжно и хрипло, как ветер над морем, раздирающий воду и вырывающий с корнем траву. В небесах сегодня вечером шла какая-то ломка: выла сирена, внимание было включено, я почти явственно чувствовал гнилостный запах сворачивающейся крови в каждом порыве ветра. И я откинулся на спинку сиденья, почувствовав нечто вроде тошноты, потому что некая тайна вертелась вокруг меня, и я не знал, является ли она конкретной тайной, имеющей вполне конкретное решение, или же она лишь плод куда больших тайн, чего-то столь же необъяснимого, как самая сердцевина тучи, или быть может, то была тайна еще более ужасная, нечто промежуточное, с ничейной земли, куда не пошлешь разведку и откуда не возвращается ничто, кроме опустошения. И я почувствовал ненависть к этой тайне, на мгновение мне захотелось очутиться в камере, моя жизнь прогорела насквозь до самого остова своей вполне оправданной защиты. Мне не хотелось сегодня встречаться с Барнеем Освальдом Келли, и все же я знал, что должен выполнить и эту часть сделки, заключенной мною рано утром. Мне не позволят ускользнуть от этой тайны. Я готов был начать молиться, и чуть было не начал, ибо что же такое молитва как не просьба не разглашать тайну. "О, Господи, -- хотелось мне воскликнуть, -- дозволь мне любить эту женщину, стать отцом, попытаться стать хорошим человеком и заняться честным трудом. Да, Господи, -- чуть было не произнес я, -- дозволь мне не возвращаться вновь и вновь в часовню луны". Но как солдат, коротающий шесть свободных часов в кабаке, я знал, что обязан вернуться. Я не убежал от призыва траншей, я слышал голос Деборы из скверны, из горящей резины, голос дикого кабана, проникавший в меня на ветру, на этом нестерпимом ветру, -- с какой вершины он сорвался? -- и затем машина свернула на улицу, где была квартирка Шерри, и с бьющимся сердцем я взлетел по всем этим грязным, воняющим поражением этажам и постучал к ней -- и, не услышав ответа, мгновенно понял, что сильнее того страха, который я только что испытывал, был другой страх: что ее может не быть дома. Затем я услышал ее шаги, дверь распахнулась, мы обнялись. -- Ах, милый, -- сказала она, -- что-то сегодня вечером не так. Мы вновь обнялись и подошли к постели. Мы сели рядышком и прикоснулись друг к другу кончиками пальцев. Это был первый приятный момент с тех пор, как я вышел от нее сегодня днем. Облегчение овладевало мной, как победный сон триумфатором. -- Хочешь выпить? -- спросила она. -- Чуть погодя. -- Я люблю тебя. -- Я тоже люблю тебя. За это время она отдохнула. Усталость сошла с ее лица, и она казалась семнадцатилетней. -- Была небось первой красоткой в школе? -- спросил я. -- Да нет, я очень смешно выглядела. -- Даже в выпускном классе? -- Вот уж нет. Капитан футбольной команды потратил целый год на то, чтобы я сменила свою фамилию на его. -- Но ты устояла? -- Не-а, не устояла. И вдруг, поглядев друг на друга, мы оба расхохотались. -- Как это никто до сих пор не съел тебя живьем? -- спросил я. -- Ох, мистер, они старались, еще как старались. И она поцеловала меня примерно таким же поцелуем, как прошлой ночью в баре, но в нем уже не было привкуса железа, или было гораздо меньше, и я почувствовал запах жимолости, который вдыхал той жаркой июньской ночью, много лет назад на заднем сиденье автомобиля. -- Пошли, -- сказал я. -- Вернемся к тому, на чем мы остановились. И мы так и сделали. И где-то в самом разгаре я, выжженный усталостью, напряжением и опустошением, которые приносила мне каждая ложь из тех, что я сегодня изрекал, почувствовал, что, как не заслуженный мною дар, во мне просыпается новая жизнь, сладостная, жемчужная и неуловимая, и я оперся на нее и начал карабкаться, и взлетел, чтобы рухнуть на увядшие розы, омытые слезами моря, и они омыли и меня, когда во мне снова проснулась жизнь, и как из рога изобилия на меня хлынула и печаль, жгучая печаль, крылья которой овевали меня, ясные и нежные, как благородное намерение, и это сладостное соприсутствие говорило о значении любви для тех, кто предал ее, да, я понял это значение и, поняв, произнес: "Думаю, мы исправимся", -- имея, однако же, в виду, что мы осмелимся. -- Знаю, -- ответила она. И какое-то время мы молчали. -- Знаю, -- повторила она. -- Ты уверена? -- я коснулся ее ступни своей. -- Ты действительно уверена? -- Да, я уверена. -- А знаешь, что говорят по этому поводу на Бродвее? -- На Бродвее? -- "Насрать на сеньориту", -- говорят на Бродвее. -- О, Господи! Господи! Ты такой занятный козел! -- И она нагнулась и поцеловала меня в палец ноги. 6. ВИДЕНИЕ В ПУСТЫНЕ Я лежал рядом, касаясь кончиком пальца ее сосков, весь проникнутый новым для меня знанием, падающим с небес подобно дождю, -- ибо теперь я понимал, что любовь это не дар, а обет. Только смельчак в силах хоть какое-то время жить под ее знаком. Я подумал о Деборе и о тех ночах многие годы назад, когда я лежал с нею, томимый любовью совсем иного рода, но уже и тогда я кой о чем догадывался, догадывался с Деборой, догадывался с другими, с теми, с кем случалось переспать раз и расстаться навсегда, потому что поезда расходились в разные стороны. Иногда в течение длившегося несколько месяцев романа я испытывал это в какую-то единственную ночь, посреди смертельного пьянства. Любовь всегда оставалась любовью, и найти ее можно было с кем угодно и где угодно. Только никак не удавалось удержать. И не удастся, пока, друг мой, ты не будешь готов пойти за нее на смерть. И я снова вернулся к нашим с Шерри объятиям. Силы наши были исчерпаны, а может, и нет, ибо в некий момент мы прикоснулись друг к другу и встретились -- так птица задевает крылом гладь вечернего озера, -- и поплыли по приливной волне, глубоко погрузившись друг в друга. Я не мог удержаться от прикосновения к ней -- разве какая-нибудь другая плоть сулила мне когда-либо такое прощение? Я положил руку ей на талию: некий призыв исходил от ее груди, и моя рука повиновалась ему. Я сел в постели и потянулся к ее ступням. Пришло время заняться пальчиками, которые так не понравились мне поначалу грубоватыми очертаниями широкой стопы. Ее ноги, казалось, привыкли гулять сами по себе. Я обхватил руками ее ступню, как бы говоря: ты пойдешь со мной. И у этой ноги хватило ума расслышать мои мысли, она согрела мне руки, точно маленькая собачка с горячим сердцем. Я поднял голову, окинув взглядом контуры и тени ее тела, и, дойдя до нежного рисунка лаванды и серебра на лице, блаженно улыбнулся и спросил: -- А не позволят ли нам немного выпить? Она принесла бутылку, и мы не спеша выпили. Уже забыл, когда я вот так, глоточками потягивал спиртное. Было приятно бросить лед в стакан, налить четверть дюйма и смотреть, как виски отдает свое золото воде. Все предметы в комнате обступили нас точно часовые, готовые первыми оповестить о визитере с лестницы. Я рассказывал Шерри о своей телепрограмме -- ведь именно это мы обсуждали, впервые встретившись на улице, и теперь я развивал эту тему, а на самом деле нам просто хотелось немного отдалить тот момент, когда мы заговорим о нас двоих. Поначалу все это смахивало на авангардный цирк: интервью с бородатыми козлами, последние четверть века покуривающими марихуану, рассказы бывших заключенных о гомосексуализме в тюрьмах, моя лекция на тему "Пикассо и его пушка" (самодельное эссе о Пикассо как о церемониймейстере людоедских игрищ в современной Европе -- самая трудная лекция за всю историю телевидения), беседа с проституткой, разговор с вождем рокеров, с вожаком гарлемской банды, с домашней хозяйкой, похудевшей за год на восемьдесят пять фунтов, с бывшим священником, с покушавшейся на самоубийство девицей (три шрама на запястье). Я объяснил Шерри, что в ту пору мне хотелось проложить тропу от психоанализа к благотворительности. -- Какой ты умный, -- сказала она и легонько укусила меня за ухо. -- А помнишь, -- продолжала она, оставляя у меня на ухе жемчужинку слюны, -- помнишь, что писал об этом Мак Н. Раун: "Это вакханалия дурного вкуса, который насилует каноны благопристойности, принятые на телевидении"? -- Она рассмеялась. -- Знаешь, у меня как-то раз было с ним свидание. С Мак Н. Рауном. -- И он изнасиловал каноны? -- О, ему претила даже мысль о том, что я могу не испытать его любви, но здорова ли я? Тогда я ему сказала: понимаешь, дружок, сифилис то заразен, то не заразен. Ну, и у него все упало. Пришлось сажать его в такси. Я засмеялся. Какая-то тень прошла, не задев нас. Бедный Мак Н. Раун. За исключением его высокоуважаемой персоны остальные телекритики мою программу просто игнорировали. Мы постоянно теряли спонсоров и обзаводились все более скверными, продюсер (да вы с ним уже знакомы) сидел на транквилизаторах, а я еще как следует не освоился. Потом среди гостей программы стали появляться профессионалы высокого класса: чиновники, профессора, оптовые торговцы, мы обсуждали книги и текущие события -- мы плыли в популярность. Я немножко порассказал Шерри обо всем, слегка коснулся прошлого (мне в самом деле хотелось, чтобы она кое-что знала обо мне), рассказал о своей научной карьере, я гордился тем, что решительно порвал с политикой, отправился в посредственный университет на Среднем Западе и за пять лет прошел стадии доцентуры, третьего и второго профессора. А еще через два года, вернувшись в Нью-Йорк, стал полным профессором (лекция о Кларке Риде Пауэлле). Конечно, я не принадлежал к гелертерской школе: какая-нибудь история тут, анекдот там -- наше настроение колебалось, точно лодки в гавани, подпрыгивая на каждой волне. -- Давай-ка поедим, -- в конце концов сказала она, вылезла из постели и приготовила два небольших бифштекса, спагетти и яичницу. Я накинулся на еду, лишь сейчас вспомнив, насколько я голоден, а когда мы поели и сидели за кофе с очередной сигаретой, настал ее черед рассказывать. Она сидела за столом в небрежно наброшенном на плечи халатике пшеничного цвета -- мне была предоставлена широкая роба, вероятно, прежде принадлежавшая Шаго Мартину, -- и рассказывала, а я слушал. Ее воспитывали сводные брат и сестра. В тот год, когда ее родители погибли в автомобильной катастрофе, сводному брату было восемнадцать, старшей сестре шестнадцать, ей четыре, а самой младшей год. Брат пользовался уважением в округе, потому что работал сразу в двух местах. Работал до изнеможения и содержал семью. -- Лишь одна мелочь портила все дело, -- сказала Шерри, -- мой братец каждую ночь трахал старшую сестричку. -- Она покачала головой. -- Как-то раз, еще совсем крошкой, я услышала, как об этом говорили родители. Надо заставить его прекратить это баловство, сказали они. Когда мне исполнилось лет восемь или десять, я поняла, что в городе известно, что творится у нас в доме. Но почему-то никто не относился из-за этого к нам менее уважительно. Я играла с подружками возле их домов, а порой и они заглядывали к нам. А тем временем братец делал в городе недурную карьеру. Нас с младшенькой он, скорее всего, не любил. Может и ненавидел. Но он понимал, какое впечатление производит на людей, в восемнадцать лет играя роль добропорядочного главы семейства. На жителей городка, где чуть ли не каждый регулярно ходил в церковь. Он все это учитывал. К восемнадцати годам у него уже были большие челюсти и изо рта торчала сигара. -- И кем он стал нынче? -- Шерифом. По моим последним сведениям, шерифом штата. Меня так и подмывало послать ему мой снимочек в обнимку с Шаго. -- На мгновение показалось, что Шаго вновь возвратился в ее жизнь. -- Ладно, -- продолжала она, -- так или иначе, мы делали вид, что наша фамильная тайна никому не известна и мы ничуть не отличаемся от окружающих -- ведь все горожане, все шесть сотен человек, происходили из хороших семей. В городке такого размера, чтобы прослыть человеком из хорошей семьи, достаточно иметь богатого двоюродного дедушку, которого ты ни разу в глаза не видел, и самому быть столь богатым, чтобы суметь пристроить к дому флигель. Но, -- она отхлебнула кофе, -- братец мой наконец остепенился, вступил в законный брак и послал сестру на все четыре стороны. А она от этого слегка спятила. Она стала давать всем подряд -- за четвертаки, за пятаки, -- тут уж нас с младшенькой перестали уважать. Все по-прежнему восхищались моим братцем, похоже кровосмесительная связь научила его, как обходиться с людьми, но сестер и меня соседи подвергли остракизму. Я одна приходила в школу и уходила тоже одна. В конце концов нам пришлось уехать из города. Они перебрались в Джорджию, потом в северную Флориду, старшая сестра вышла замуж, Шерри училась в старших классах, живя в доме свояка, которого с каждым днем все более нервировало ее присутствие. Школу она закончила, работая официанткой и снимая дешевую комнатушку. -- И конечно же, я околачивалась во всяких кафешках и ночных клубах, потому что у меня прорезался забавный голосок, и я надеялась стать певицей. В тот год я уступила футбольной звезде, но он решил уехать в колледж. На его письма я не ответила. Я чувствовала себя точно во сне, в той стадии сна, когда знаешь, что вот-вот проснешься. Я думаю, что кровосмешение воскрешает умерших. -- Шерри сказала это с холодной уверенностью, свойственной старым дамам, и с такой убежденностью, что я не понял, собственная ли то ее идея или просто одна из тех баек, которыми деревенский идиот потчует городского директора банка. -- А потом настал короткий период голубой мечты всякой девицы -- военно-морской летчик. Мы собирались пожениться. Но тут выяснилось, что он уже женат. Разрыв. Затем я повстречалась с дедушкой-оружейником, -- сказала она и умолкла. -- Ты уверен, что хочешь слушать дальше? -- Абсолютно. -- Мне и впрямь этого хотелось. -- Ну ладно. Какое-то время я жила с богачом. С богатым стариком. Он подцепил меня в ночном клубе -- он был в деловой поездке. Что-то между нами завязалось. Дальше он поехал уже со мной. -- Понятно. -- Это длилось несколько лет. Он был значительно старше меня, но... -- Что? -- Но в постели нам это не мешало. -- Понятно, -- кивнул я. -- Беда была в том, что я его почти не видела. Он селил меня в какую-нибудь симпатичную квартирку то в одном городе, то в другом и пропадал, бывало, на целую неделю. Порой мне казалось, что он успевал за это время раза три пересечь всю страну. -- А тебе не скучно было одной? -- Нет. Я нанимала учителей пения. И уйму всего читала. Я просто ждала, пока дедушка-оружейник вернется. Мне так нравилось с ним говорить. И все было хорошо, пока я верила, что он просто интеллигентный богач, у которого где-то есть семья. Но однажды я увидела в журнале его портрет и поняла, что он даже не назвал мне своего настоящего имени. Я чуть было не рассталась с ним. Но он уговорил меня поехать с ним в Лас-Вегас. Сказал, что там мы сможем вместе появляться на людях. И я на это клюнула. В Лас-Вегасе я познакомилась с его друзьями. Вернее дружками. Все они были заправилами мафии. -- Он тоже был из мафии? -- Он был страшно богат. И в высшей степени респектабельный джентльмен. И азартный игрок. Мне часто казалось, что мы приехали в Лас-Вегас только ради этого. Правда, я подозревала, что ему там кое-что принадлежит. Потому что, когда ему случалось покидать меня на неделю, а порой и на месяц, телефон у меня замолкал. Что трудно представить, будь он просто богатым человеком, оставляющим свою молодую любовницу в одиночестве. И я поневоле думала о том, что либо я чересчур непривлекательна, либо дедушку тут чересчур уважают. Как-то совершенно по-особому уважают. Хотя по внешнему впечатлению он никак не мог принадлежать к мафии. Хочешь еще кофе? -- Нет, спасибо. Я в полном порядке. -- Я, кажется, тоже. Разумеется, кругом шли разговоры о крестном отце. Есть таковой или нет? Случалось мне видеть мафиози, спорящих об этом. Один скажет: все это миф, легенда, чушь собачья, а другой просто перекрестится. -- А к какому выводу пришла ты? -- Думаю, что в мафии он все же не был. Но мафия выполняла для него весьма деликатную работу. Обширную и деликатную. В том числе и за океаном. Такое у меня создалось впечатление. -- Она помолчала. -- В конце концов, я вовсе не была уверена в том, что мне хочется знать слишком много. Ведь все равно мне когда-то нужно будет освободиться от него, а я не понимала, как это сделать. Он был не из тех, кто стал бы угрожать или что-то в этом роде, но я знала, что путь на свободу окажется тернистым. Весь вопрос был в том, до какой степени тернистым. -- Она снова замолчала. -- Итак, мы расстались друзьями. Мило обо всем потолковали, и он передал меня своему приятелю -- разумеется, с моего согласия. Я решила, что так проще смогу от него откупиться. И вот я обзавелась дружком -- и через пару дней обнаружила, что он главарь наркобизнеса в Лос-Анджелесе. А еще у моего дружка обнаружились тайные наклонности, от которых можно было свихнуться. Он пригрозил убить меня, если я вздумаю от этого уклоняться. Пришлось мне как следует поднапрячься. Я встретила противника, с которым можно было помериться силами. "Лучше оставь это, -- сказала я. -- А не то я на тебя порчу наведу". Все мафиози жутко суеверны. Я сказала именно то, что требовалось. Но тогда я об этом еще не догадывалась. И месяца два не могла уснуть по ночам, ожидая, что вот-вот появится убийца. Но у меня хватило ума никуда не уезжать из города. Один из самых мудрых людей, каких я знала, сказал мне однажды: "Беги от ножа, но вступай в поединок с пистолетом". А уж этот мафиози был самым настоящим пистолетом. Если бы я попыталась смыться, то получила бы пулю в спину. Не самый лучший выход, да и порча куда эффективней. -- Экая ты профессионалка! -- Можешь не сомневаться. -- Я просто потрясен. -- Я была точно сухой лист, который сейчас слетит с ветки. Но мне повезло. Я осталась на плаву. Начала петь и гулять с мужиками в Лас-Вегасе -- мои предыдущие связи давали мне некоторые преимущества, -- и провела пару недурных годков. Я спала только с теми, кто мне нравился, и лишь с немногими закручивала короткие романы. Парочка шикарных итальянцев. Бандиты, разумеется, но они мне нравились. Итальянцы по натуре такие предатели, что рядом с ними чувствуешь себя добродетельной особой. Но тут я поняла, что пора перебраться в Нью-Йорк. -- Почему? -- Когда-нибудь я тебе это расскажу. -- Расскажи сейчас. Она поджала губки, словно подписывая счет. -- В Лас-Вегасе я приобрела власть, которой не заслуживала. И не знала, что с нею делать. В мафии никто толком не знает о том, сколько знает кто-то другой. А точнее, никто не знает, сколько знает даже он сам. И вот, видя, с какими людьми я путаюсь, многие готовы были оказывать мне разные услуги. Даже те, кого я едва знала. Они полагали, что я более влиятельна, чем то было на самом деле, но благодаря этому я и впрямь становилась более влиятельной. Не так-то просто рассказывать об этом, но у меня было довольно власти, чтобы убивать людей. И тут мне пришло в голову, что и меня могут убить, и я не буду знать, за кого и за что. Может, я и хищница, но при этом достаточно трусливая, -- понимаешь, о чем я? Я выросла в препоганом городишке. И когда нахватала лишнего, то почувствовала себя снова маленькой южанкой. Она вздохнула. А потом объяснила, что ей всегда казалось, будто какой-то ангел хранит ее от бед. Все сироты верят в нечто подобное -- компенсация, даруемая природой. Ангел же появляется вместе со шлюхой, потому что эта парочка души друг в друге не чает. -- Я всегда была независимой, -- продолжала Шерри. -- По крайней мере, мне так казалось. Я верю, что есть во мне какая-то часть души, которая запрещает использовать других людей, и может, за это все эти мерзавцы меня и любят. Но другая часть моего "я" раздувалась, как лягушка, -- и я становилась такой же сволочью, как какая-нибудь бандерша-мулатка. Мне хотелось хорошенько растормошить моего ангела. -- Шерри произнесла это с жутко порочным выражением лица. -- К тому же я должна была не спускать глаз с моего убийцы. С безумного убийцы, притаившегося во мне. -- А ты уверена, что в тебе есть убийца? -- Богом клянусь. -- А может, ты подцепила его от кого-нибудь из своих дружков? -- Поди догадайся. Но прискорбный факт заключается в том, что один-два человека были убиты в Лас-Вегасе, скорей всего, благодаря мне. Они, разумеется, находились на другом конце цепочки, но я проявила достаточно мстительности, чтобы весь механизм пришел в действие. Я всерьез задумалась о своей местечковой ненависти, которую, как мне казалось, я сумела преодолеть, о ревности и злобе, которые стали частью меня. Я пришла к выводу, что увязла в этом слишком глубоко и не выберусь, если останусь в Лас-Вегасе. И тогда я поняла, что нужно уехать в Нью-Йорк. -- И твой ангел привел тебя к Шаго Мартину? -- Нет, -- ответила она и тут же передумала: -- Да, да. Нам было ясно, что оба мы думаем сейчас о ее сестре. -- Знала бы ты, как замечательно ты выглядишь. -- Я похожа на призрак, -- возразила она и чувственно ухмыльнулась. -- Надо мне было включить тебя в мою телепрограмму. -- Уж я бы ее украсила. Я бы объяснила всей Америке, что у одних людей есть душа, а другие просто призраки. -- Готов согласиться. -- На людях, у которых есть душа, держится мир, -- сказала она своим южным голоском, и акцент был столь же легок и деликатен, как у старых дам с Юга. -- А когда они терпят поражение, но благородно, то Бог из милосердия забирает у них душу и они становятся призраками. Ужасное дело сделаться призраком. Ты больше не можешь жить с другими призраками, это невыносимо. И тебе приходится искать кого-нибудь с душой -- даже если они будут подлыми и отвратительными. -- Вроде Эдди Гануччи? -- Он ужасен. Больной старикашка, никогда не обладавший классом. -- Однако люди, обладающие классом, перед ним трепещут? -- Да. -- Она кивнула. -- Может быть, я уехала из Лас-Вегаса и по этой причине. Скверно водиться с людьми, которые выглядят молодцами, а на деле оказываются сущими слабаками. -- Она улыбнулась мне. -- Я была уверена, что прошлой ночью ты удерешь от Ромео. -- Я зашел так далеко, что мне было на все наплевать. Даже если бы он избил меня до смерти. -- Не наговаривай на себя. -- Это Шаго научил тебя петь? -- Кое-что он мне преподал. Но, боюсь, певичка из меня вышла паршивая. И на этом разговор о Шаго закончился. Она потянулась и широко зевнула. У меня полегчало на душе. Я ждал от ее рассказа чего-то худшего. А теперь все снова было превосходно. И вскоре нас опять потянет в постель. -- Стив? -- сказала Шерри. -- Что? -- Ты убил свою жену? -- Да. -- Да, -- повторила она. -- Ты умница-разумница, вот ты кто. -- Нет, дружок, я знала, что ты сделал это. О, Господи. -- Откуда ты знала? -- Однажды я видела человека, только что убившего другого человека. И ты выглядел абсолютно так же. -- А как он выглядел? -- Как будто его одолели некие чары. -- Ее лицо исказилось. -- Я надеялась, что ошибаюсь, но знала, что не ошиблась. Ох, остается надеяться, что для нас двоих ничто еще не поздно. -- Ничто не поздно. -- Но мне страшно. -- Мне и самому немного страшно. -- Тебе надо сегодня ночью куда-нибудь пойти? -- спросила она. Я кивнул. -- С кем ты должен встретиться? -- С отцом Деборы. -- С Барнеем Освальдом Келли? -- Тебе известно его имя? -- Я читала сегодня газеты. Но я почувствовал, что за ее словами кроется еще что-то. Мне не понравилось, как она это сказала. -- Тебе доводилось слышать о нем и раньше? Она пристально поглядела на меня. Наступила пауза, самая длинная пауза во всем разговоре. Она длилась так долго, что, казалось, в комнате зазвенел сам воздух. -- Стивен, -- сказала она, -- я знакома с Келли. -- Ты с ним знакома? -- Это он взял меня с собой в Лас-Вегас. И вновь передо мной возникло то же видение, что и в постели Руты: город в пустыне с огнями, горящими на заре. -- Я не хочу больше говорить об этом, -- сказала она. И как будто это разоблачение раздело ее догола, пшеничного цвета халат медленно распахнулся, мрачно и многозначительно. -- Но как ты могла? -- вырвалось у меня. -- Он привлекательный мужчина. -- Он смешной до омерзения. -- Вот уж нет. И в самом деле это было не так. Разумеется, не так. Вернее, как-то иначе. Мне показалось, что мы с Келли купаемся в чьей-то крови. И ощущение невозможности принадлежать самому себе, оккупации и замещения моего "я" Деборой -- ощущение, овладевшее мною за пять минут до того, как я ее убил, вернулось ко мне. Вновь запахло убийством. И это напугало меня. Само предположение, что чувства, которые я испытывал, когда мы занимались любовью, были только моими чувствами и Шерри вовсе не разделяла их, -- само это предположение наполнило меня жаждой крови. Ибо как человеку отличить любовь от дьявольского наваждения? Но затем, как ребенок, я сказал себе: "Дьявол летать не умеет". Эти розы, омытые морскою волною, этот ангел, скользнувший сюда... -- Как ты думаешь, ты забеременела сегодня? -- Думаю, да. Ничто в комнате не шелохнулось. Если она солгала мне, значит, мне суждено умереть слепцом, или же она само исчадие ада. Мгновенья бежали за мгновеньями. Я вновь чувствовал нежность. -- Мальчик или девочка? -- Знаете, мистер, -- сказала она, -- я вам так скажу: или мальчик, или девочка. Но нам предстояли операции, без которых невозможно обойтись. Я обладал практичным дикарством любовника. -- Давай-ка выкладывай до конца, -- сказал я. -- Но я уже выложила. -- Не все. Я видел, как в ее душе поднимается некая буря, со вспышками той загорелой чувственной гордости, с которой она пела свои песенки прошлой ночью. Но возобладала кротость. -- Ладно, -- сказала она. -- Это не первая беременность? -- Нет. -- От Келли? -- Да. -- Что случилось с ребенком? -- Я его не оставила. -- А еще? Она промолчала. -- От Шаго Мартина? -- Да. -- И побоялась оставить? -- Шаго побоялся. -- Когда это было? -- Три месяца назад. -- Она кивнула. -- Три месяца назад. А на прошлой неделе я с ним порвала. Однажды, под ливнем, я наблюдал, как рождается ручей. Вода текла со всех сторон и собиралась в ямку размером не больше листа. Ямка заполнилась, и образовался ручеек. Он побежал вниз по склону холма между участками травы и сорняков, завернул в сторону, побежал в ущелье и влился в маленькую речку. Он не знал, что сам не был рекой. Вот так же слезы хлынули сейчас по щекам Шерри. Они собрались в какой-то ямке горя, в какой-то горькой полости, поднялись к глазам, хлынули по щекам, упали на обнаженную грудь, упали на бедра и в пах -- чайная ложка десятилетней печали. -- Прости, -- сказала она и принялась рыдать в голос, -- я думала, что у меня никогда не будет детей. Доктор, которого послал ко мне Келли, намекнул, что что-то у меня не в порядке, и я никогда не пыталась выяснить, в чем дело. Я просто все эти годы не залетала. А с Шаго залетела. И он взбесился. Он сказал, что я белая ведьма, -- а ведь мы прожили с ним так долго. -- А тебе самой не хотелось его оставить? -- Я не решалась. И потом, знаешь ли, я изменяла ему. -- С Тони? -- Да. -- Чего ради? -- По привычке, наверное. -- По привычке, так твою мать. А почему с Тони? Что в нем такого? Она покачала головой. Казалось, она испытывает физическую боль. -- В Тони есть нечто привлекательное. Можешь мне поверить. -- С какой стати? -- Я так мучилась. Шаго бывал чудовищно жесток. И это решило все. Она опустила голову на стол и предалась своему горю. Я погладил ее по волосам. Прекрасные, наверно, были когда-то волосы, но визиты в парикмахерскую несколько огрубили их шелк. Пока она рыдала, я слышал эхо маленьких недоговорок нашей беседы, каждой паузы в ее рассказе. "Господи Боже мой", -- сказала она наконец, подняла голову и попробовала улыбнуться. У нее был расслабленный вид, какой бывает после секса или после пережитого горя и крайнего физического истощения. -- Дай мне сигарету, -- сказала она. И я протянул ей сигарету, предварительно раскурив ее. -- А как насчет меня? -- спросил я. Было явным ребячеством ожидать ответа в такой ситуации. -- Удалось ли мне зацеловать раскрытую рану? Тебе было хорошо? -- Не больно-то распинайся. -- Но мне надо знать. -- С тобой у меня что-то произошло. -- А что именно? Она покачала головой. -- Зачем ты настаиваешь? Накличешь несчастье. Ну, раз уж ты настаиваешь. Видишь ли, Стив, это произошло именно с тобой. С тобой у меня был оргазм. Никогда раньше такого не случалось. Ну и будь доволен. -- Но в ее словах проскальзывала тень какой-то печали, как будто я был не тем человеком, а квартира эта не тем самым местом, с кем и где это должно было произойти. -- А что ты имеешь в виду, говоря "никогда"? -- Мне очень хотелось, чтобы она повторила. -- Никогда раньше. Любым другим способом, да. Но никогда, Стивен, пока мужчина был во мне там, где ему положено быть. -- Все эти годы? -- Да. -- Господь всемогущий! -- Клянусь. -- Прикажешь поверить? -- Да уж изволь поверить. Потому что у меня всегда было чувство: стоит этому со мной случиться, и я скоро умру. Я знаю, что это странно и глупо, но боялась я именно этого. -- А теперь не боишься? -- Не знаю, боюсь или нет, или чего боюсь. Я только знаю, что счастлива. Ну и прекрати, а то все опошлишь. Раздался короткий резкий стук в дверь. Часовые нас все-таки не предупредили. Стук, отбивающий легкий искусный ритм. Шерри взглянула на меня, и лицо ее окаменело. -- Это Шаго, -- сказала она. Ключ повернулся в одном замке, потом во втором. Дверь распахнулась. Элегантный негр с кожей черной, как ночь, вырос в проеме. Он поглядел на меня и на халат, в который я был одет. -- Ладно, -- сказал он, -- оденься. Оденься и проваливай. 7. ВО ИСПОЛНЕНИЕ ОБЕТА Я видел Шаго Мартина в заключительных кадрах фильма о джазовых музыкантах и его фотографию на конвертах пластинок -- красивое лицо, тонкое и надменное, почти маска. Я даже потащился однажды следом за Деборой в "Латинский квартал" (или это была "Копакабана"), довольно необычное для нее времяпрепровождение, потому что она всегда заявляла, что нет ничего скучнее, чем большие ночные клубы, но в тот вечер пел Мартин, и Дебора с друзьями решили его послушать. -- Он самый привлекательный мужчина во всей Америке, -- сказала она мне, увидев его на сцене. -- Что ты понимаешь под "самым привлекательным"? -- спросил я. В тот вечер я изо всех сил старался походить на молодого банкира из Бостона, выпускника Гарварда. -- Шаго, -- сказала Дебора, -- провел юность в одной из самых скверных гарлемских банд. Думаю, ты заметил это по его походке. Есть в нем что-то независимое, что-то на редкость приятное. -- Поет он, во всяком случае, громко. -- Ладно, -- сказала Дебора, -- может, кой для кого и громко, но здесь есть люди, которые в состоянии услышать то, что он хочет сказать. Было несколько предметов, в которых стервозность Деборы проявлялась с особенной наглядностью, музыка была одним из них: к тому же ей медведь на ухо наступил. Я для себя уже давно решил, что Шаго самый талантливый певец в Америке. Дебора с ее друзьями обратили на него внимание гораздо позже. Они и раньше высказывали свое восхищение им, слишком уж многие знатоки уверяли, что он великолепен, но никогда еще они не относились к нему столь благоговейно; а теперь рулетка моды остановилась на двойном зеро: и выиграл Шаго. Их очаровывало и то, что он равнодушен к своей популярности или, во всяком случае, равнодушен к популярности того сорта, которая вознесла его на гребень волны в тот сезон в Нью-Йорке. В те дни он пел только в "Копакабане" или в "Латинском квартале" -- в прежние времена это погубило бы его репутацию, но сейчас, когда выяснилось, что его невозможно пригласить или завлечь на званые вечера, эти еженедельники светской жизни, стремление каждого организовать такой вечер приобрело масштабы пограничной войны. Дебора и я приехали сюда, потому что ей удалось получить от него по телефону обещание поговорить с нею после одиннадцатичасового выхода: Дебора надеялась выудить у него согласие на участие в благотворительном вечере, который должен был состояться через месяц. Но Шаго, закончив последний выход, не стал дожидаться ее в своей уборной, его гример передал ей записку: "Жаль, дорогуша, но мне от этой благотворительной дресни блевать охота". "О Господи, -- сказала Дебора, -- "дресни". Небось, не знает, через какую букву "говно" пишется". Однако она не на шутку разозлилась. Мир приобрел для нее более четкие очертания. В ответ на подобное оскорбление она перешла в контратаку. Не знаю, скольких звонков ей это стоило, или скольких состроенных глазок, или сколько еще чего плюс вопросы: "Неужели он тебе на самом деле нравится?", но в вечер благотворительного бала никто из известных мне его устроительниц уже не горевал по Шаго. Таковым было Деборино чувство юмора, отдающее старой бронзой. После этого я начал покупать его пластинки и иногда проигрывал их. Собственно говоря, он нравился мне далеко не безоговорочно. Его талант тяготел к крайностям. Он не только частенько забывал отозваться на запах дыма в тумане или на ауру, окутывающую юную девицу, когда она входит в комнату, он не давал вам надежды на то, что самый замечательный роман этого года вот-вот начнется, он не заставлял вас грезить, как это удавалось другим певцам, о ландшафтах на Ямайке, о манго, о меде, о женской груди под луной, о тропической любви и о сладости, переливающейся из одних сумерек в другие, нет, не так. Шаго давал вам и это, но в его тропическом саду водились змеи, и дикая свинья продиралась сквозь заросли, и бок ее был изодран зубами пумы, он дарил вам мир причудливых диких криков и обрамлял его усложненными вариациями, какой-то иронией, неким самоконтролем, неким ощущением того, что все это еще можно обуздать в последний момент. И у него был голос, который через ваши уши проникал вам прямо в тело, он был жесток, он был безупречен, он сулил обучить ходьбе паралитика: в заведениях вроде "Копакабаны" его всегда рекламировали как "Голос от смерти на волос", и хуже всего было то, что этот чертов рекламщик был, конечно, прав, его голос звучал, как жесткий резиновый мяч, ударяющий о каменный пол, слушать его было едва ли не так же тяжело, как проводить послеполуденный матч с чемпионом по сквошу, -- мяч возвращался к вам с удивительной точностью, набирая скорость в полете и достигая наивысшего предела в момент попадания, -- так голос Шаго Мартина звучал все тверже, все быстрее, а если и медлил, то это промедление не воспринималось вашим слухом, но когда он замолкал, на душе у вас становилось тепло: вас победили, но вас победил чемпион. Единственная трудность состояла в том, что его талант постоянно прогрессировал. Дебора любила поплясать со спиритуальным восторгом под его последние пластинки. "Я, знаешь ли, презираю этого человека, -- говорила она, -- но его музыка становится все лучше и лучше". И она была права. Его голос развивался до такой степени, что вы уже почти не могли отличить его от трубы и даже от виртуозных вариаций на саксофоне. Раз начавшись, его песня, казалось, была способна отвечать шагом на каждый шаг быстрых изящных пальцев пианиста, в стремительной пляске проносящихся по клавишам. Но, конечно же, достигнув такой элитарности, он уже не соответствовал ожиданиям рядовой публики из ночного клуба -- они просто за ним не поспевали. Он был суровым и грубым. Некоторые из его наиболее экспериментальных работ воспринимались поначалу как взрывы истерики. И лишь потом ты осознавал все значение сделанного им выбора -- он походил на душу, маневрирующую между несколькими одолевающими ее безумиями, на автомобиль, на бешеной скорости прокладывающий себе дорогу в потоке автомашин. Это было жестоко. В последнее время, я слышал, ему случалось выступать в кабаре такого разряда, какие закрываются в некий роковой для них четверг, потому что в кассе нет денег на то, чтобы заплатить на уик-энде полиции за ее каждодневную опеку. Именно это и восхищало Дебору, поскольку в конце концов ей удалось услышать в его пении главное: ему больше не грозила опасность стать гордостью нации. А теперь он стоял в дверях квартирки Шерри: в маленькой черной велюровой шляпе с узкой тульей, в сером фланелевом костюме с зауженными брюками, в полуботинках нового и экстравагантного фасона (кроваво-красные с перламутровыми пуговицами) и в тон к ним красный бархатный жилет. Сорочка алого шелка слегка перекликалась с цветом жилета, примерно так, как хрустальный бокал откликается на цвет вина, галстук его был узкий, с черным узлом и маленькой булавкой. В левой руке у него был зонтик, упрятанный, как меч, в свой чехол, и он держал его под таким углом к телу, что он становился похож -- при том, что он был высок ростом и строен, -- на некоего гарлемского владыку, стоящего на своем перекрестке. Для того чтобы обозреть все это, у меня было совсем немного времени -- пока он открыл дверь, вошел, посмотрел на Шерри, посмотрел на меня, увидел, что я в его халате, и велел мне одеваться и валить отсюда, -- но я успел увидеть все, мое чувство времени было столь же растянутым, как первая затяжка марихуаной, когда легкие вбирают ее в себя с протяжным вздохом и время возвращается на то место, откуда тронулось в путь, да, я увидел все это и вспомнил, как Шаго пел, и как Дебора прочитала его записку, это и впрямь произошло в одно, чрезвычайно долгое мгновение, пока он смотрел на меня. От него пахнуло опасным ветерком, -- настроение ядовитой змеи, -- проникшим в мои легкие, как марихуана, и время замедлило свой бег. Я понял, что Шаго способен убить меня, и почувствовал какую-то странную радость, как будто смерть сулила мне освобождение от той минуты, угаданной мною и Шерри, когда между нами все испортилось и пошло на слом. Поэтому я просто улыбнулся ему и легонько подтолкнул пачку сигарет в его сторону. -- Вали отсюда, -- сказал он. Наши взоры встретились и впились друг в друга. Его взгляд был суров и жесток и разъедал мне глаза, как соль. Но я ощущал невероятную отрешенность, словно мои чувства от меня отделились и были упакованы, как инструменты, в какой-то ящик. Поскольку я не шевельнулся, Шаго повернулся к Шерри и спросил: -- Он не удерет? -- Нет. -- Будь я проклят, -- сказал Шаго, -- ты завела себе мужика, который не бздит. -- Да. -- Не то что Тони? -- Не то что Тони. -- Ладно, в рот тебе, встань! -- сказал мне Шаго. Когда я встал, Мартин раскрыл руку. В ней был нож, и он рванулся лезвием из его руки, как жало змеи. Лязг лезвия произвел не больше шума, чем шелест травы, выдираемой из земли. -- Говорю тебе, одевайся, -- сказал Шаго. -- Будь я на твоем месте, мне не хотелось бы, чтобы меня зарезали в чужом халате. -- Уберите нож, -- сказал я. Мой голос прозвучал тихо, но спокойно. -- Я уберу его, парень, когда вырежу на тебе свои инициалы, -- сказал Шаго. Он повернулся к Шерри, его глаза горели золотом, странным на столь черном лице, и были, пожалуй, такими же яркими, как ее глаза. Шаго засмеялся. -- О, Господи, -- сказал он, -- шутка, просто шутка. -- Он убрал лезвие. Как фокусник. -- Она мое сокровище, -- сказал он, обращаясь ко мне, -- моя женушка. -- Была твоей женушкой, пока ты не стал таким дерьмом, -- сказала Шерри. -- Ладно, -- ответил он, -- от дерьма и слышу. -- Я тоже от дерьма и слышу. Они были похожи на двух канатоходцев, балансирующих высоко над землей. -- Проклятье! Черт побери! -- заорал Шаго. -- Послушай, Самбо, -- обратился он ко мне, -- ты для меня похуже, чем черножопый черномудый ниггер, потому что ты трахнул эту блондиночку, вдул моей женушке, понял, подлюга, падло! Проклятье! Почему белые девки такие суки? -- В уголках его рта выступила пена, красные жилки в глазном белке. -- На хрена ты с ним связалась? -- спросил он у Шерри. -- Он жирный. -- Ничуть не жирный, -- закричала Шерри, -- ничуть! -- Не звезди. Просто мешок с дерьмом. -- Ну-ка повторите, -- сказал я. -- Вот ты как? -- спросил он. -- Да, я так, -- ответил я. Моя вторая фраза прозвучала уже не столь безукоризненно, как первая. -- Не выпендривайся, приятель, -- сказал Шаго. Лезвие было опять открыто. -- Ты ублюдок, -- сказала Шерри. -- Каждый ниггер ублюдок. Вот посмотри на этого Самбо. Он выблядок жирной белой расы. И какого хрена ты с ним связалась? Потому что он профессор, профессор хренов. Он выдал своей супружнице такого, что она окочурилась. Хи-хи. Ха-ха. А потом выкинул ее из окна. -- Закрой нож, -- сказала Шерри. -- Дерьма пирога. -- У тебя на губе болячка. -- Мне не больно. -- Он кинул зонтик себе за спину, по направлению к двери. Зонтик упал со сдавленным стоном, как женщина, которой раздвигают ноги. -- Она вся в крови, -- сказал он мне. -- У нее был ребенок, и она побоялась его оставить. Побоялась оставить черножопого младенчика. А как насчет тебя, дядюшка, собираешься наградить ее беложопым младенчиком, с такой запористой белой вонючей жопой? Поцелуй-ка меня туда же. -- Заткнись! -- сказал я. -- А вот я тебя бритвочкой, говнюк! Я шагнул навстречу ему. Не знаю, что я собирался делать, но шаг вперед был, безусловно, правильным шагом. Может, у меня мелькнула мысль ухватиться за бутылку виски и сделать из нее "розочку". Волна радости вновь нахлынула на меня, подобно тому, как мелодия какой-нибудь песни может напомнить человеку, находящемуся на грани безумия, что скоро он опять сойдет с ума и перед ним откроется мир куда более интересный, чем теперешний. Шаго отступил, держа нож лезвием ко мне, и запястье у него подрагивало в такт настроению. Смотреть на это лезвие было равносильно пребыванию на краю высокой скалы: в животе у тебя посасывает, а глаза прослеживают путь твоего скорого падения. Я вдруг вспомнил немца со штыком, и ноги у меня онемели, чуть было не онемели, я услышал какой-то голос, приказывающий мне схватить со стола бутылку и разбить ее, разбить, пока он еще далеко и не может достать меня ножом, не достанет, пока я не сделаю шага, но голос этот был лживым голосом моих нервов, и я не послушался его и сделал еще один шаг, хотя ноги и отказывались идти, шагнул вперед, оставив бутылку сзади, словно знал, что против ножа она мне не поможет. Да и моя реакция не шла ни в какое сравнение с его рефлексами. Но все же я почувствовал в его настроении некую пустоту и шагнул в нее. Шаго отступил назад и закрыл нож. -- Что ж, подружка, -- сказал он спокойным голосом, -- этого кота против шерстки не погладишь. -- Затем спрятал нож и одарил нас обоих сладчайшей улыбкой. -- Душечка, -- сказал он Шерри, -- почему ты не смеешься? Так здорово я еще никогда не играл! -- О Господи, Шаго, какой ты паршивец, -- сказала она, качая головой. И все же в ее голосе сквозило восхищение. -- Просто я очень милый и талантливый, дорогуша. -- Он улыбнулся мне. -- Пожмем друг другу руки, Роджек, ты парень что надо. -- И он протянул мне руку. Но его рука на ощупь оказалась неприятной. Было что-то вялое и скользкое в ее пожатии. -- Как тебе это понравилось? -- спросил он у меня. -- Высший класс. -- Замечательно, -- согласился он, -- просто великолепно. Полный блеск. Меня чуть не затошнило от всего этого. -- На такие вот гадости Шаго мастак, -- сказала Шерри. -- Конечно, я бес, больной бес, -- сказал он с большим шармом. И с голосом его начали происходить какие-то метаморфозы. Ударения порхали среди его слов, как бабочки и летучие мыши. -- Побереги жопу, черный человек на марше, -- вдруг сказал он, обращаясь ко мне, -- и он не остановится, пока его элементарные требования не будут удовлетворены. Ральф Банч*. Верно? "Убери руку у меня с ширинки", -- сказала епископу герцогиня, потому что была переодетым герцогом. Ха-ха-ха! -- Он поглядел на меня неожиданно безумными глазами, как будто беспокойство обратило их в бегство, как вспышка света -- тараканов. * Ральф Банч (1904) -- американский дипломат, лауреат Нобелевской премии 1950 г. -- Шаго, что ты затеял? -- спросила Шерри. -- Вот-вот. -- Не надо! -- Нравится не нравится, терпи, моя красавица. Или поплачь со мною. -- Не может быть! Ты больше не будешь! -- Да что ты, детка, с чего ты взяла? Ведь я ворвался сюда уличным хулиганом. Прямо как в Центральном парке! Самбо! Ты ведь знаешь, сладкая моя, что я не таков. Прекрасно знаешь. Слишком уж я красив, чтобы ввязываться в драку, вот так-то. Роджек, -- сказал он в мою сторону, -- ты мне нравишься, ты такая скотина. Положи-ка что-нибудь на хлебушек. -- И он заклохтал, захохотал. -- Что ж, голубушка, мои поздравления. Если уж отдавать тебя, то, конечно, джентльмену с душой, а не с яйцами. Такая жопа, зато из Высшей Лиги. Гарвард, наверное? Доктор Роджек. -- Ты не на конюшне, -- сказала Шерри. -- Пошла-ка ты, детка. -- Но ты не на конюшне. -- Я бы сейчас с удовольствием ширнулся. Мои ноги сами принесли меня сюда. -- Он быстро постучал себя по ногам. -- Вот я и пришел повидаться с тобой. И ты можешь удержать меня. Она покачала головой. Но не произнесла ни слова. -- Детка, -- сказал он, -- ты все еще по мне мокнешь. -- Нет, Шаго. И уходи отсюда, уходи, -- сказала она, отвернувшись от нас обоих. -- Этому не будет конца, -- сказал Шаго. -- Я ж объяснял тебе, детка, мы можем расстаться на десять лет, а чуть увидимся, начнем все сначала. Понял? -- спросил он у меня. -- У нас с ней все в полном порядке. Тебе остаются опивки до объедки. Эдакие обоссанные объедки. -- Это уж не тебе судить, -- сказал я. Но внезапно подумал, что его слова могут оказаться правдой. -- Слушай, мужик, давай-ка успокоимся и потолкуем. Я прекрасно могу обойтись без Шерри. У меня были кинозвезды. Полная записная книжка кинозвезд. Так что спокуха. Давай без шума. Спроси-ка у нее, часто ли я терял контроль над собой. -- Что ты затеял? -- повторила она. -- Пеку пирожки с говном. Послушай, детка, дай-ка нам от тебя отдохнуть. Со мной спокуха, полная спокуха. -- Ты тут только что ножом размахивал. -- Ну, я вернулся в царство живущих. Клянусь. Я просто поразвлекался. Я ведь читал пьесу. Ты и я, муж с женой, разве что не расписаны -- но мы познали друг друга, просто не потянули. Плакать хочется. И все же я приношу вам мои наилучшие пожелания. Вам, Роджек, и вам, мисс. -- Дай ему уйти, -- сказала Шерри, -- пожалуйста, дай уйти. -- Нет уж, -- сказал Шаго. Нож опять оказался у него в руке. Он держал его перед собой и смотрел на него, наклонив голову, как священник со свечой. -- Объедки в ведро, -- произнес он, -- объедки в ведро. Шерри встала с кресла, в котором она все это время сидела, закутавшись в пшеничного цвета халат, и, придерживая его полы обеими руками, подошла к Шаго. -- Убери эту игрушку. -- Нет. Расскажи-ка ему о Всаднике Свободы. -- Но, словно не в силах выносить ее страх перед ножом, он закрыл его, положил в карман и отступил на шаг от нас обоих. Бешеный монолог спазмами рвался у него из горла. -- Представь-ка себе, -- сказал он, обращаясь ко мне, -- я пел песню Всадника Свободы. Как будто собирался стать президентом всех черножопых США. Это песня Дика Грегори, а не моя, но все равно я ее пел. А ведь мне нечем было похвалиться -- только изяществом да луженой глоткой. А эта луженая глотка мне дарована свыше, я тут ни при чем. Я лилово-белый бес с черной жопой. Но у меня есть будущее, я могу полюбить сам себя, вот вам и будущее. У меня двадцать лиц, я говорю на разных языках, я бес, а что делать бесу со Всадником Свободы? Послушайте, -- сказал он, и голос его набирал силу по мере рассказа, -- я отрезан от собственных корней, я пытаюсь выразить свою душу -- и все идет прахом. Вот что такое Всадник Свободы. Да что там -- продолжал он, не замечая, что меняет направление беседы, -- ты слышал, как я пою, я вас запомнил, ты приволок с собой свою жену, эту бригантину с жемчугами на шее, ты думал, я забыл, но у меня есть изящество, старина, а изящество это память. Я имею в виду, что я изящен, когда пою. -- Это так. -- И я харкнул твоей жене в лицо. -- Фигурально говоря. -- Фигурально. Да, харкнул. И сказал себе: парень, ты харкнул в морду самому дьяволу. -- Вот уж не думал, что вы станете ломать над этим голову. -- Поцелуй меня в жопу. Не думал, что стану ломать над этим голову. Я ведь знал, что за сука твоя жена. Сука из высшего света. Я ведь понимал, что она мне сулила: всю эту херню из Белого Дома -- пощипли мою травку, черненький, ты такой хорошенький, -- думаете, мне такое по вкусу? И вот появляется твоя жена и хочет, чтобы спел на благотворительном балу за просто так, за ее улыбочку. И я сказал себе: что ж, леди, ты ведь и полдоллара не дашь той черной бабе, что подотрет за тобой в уборной, четвертак -- и ни гроша больше, верно? -- Не знаю. -- Давай, дружок, целься хорошенечко, в самые белки их глаз. Я расхохотался. Несмотря ни на что. Не выдержав, расхохотался и Шаго. -- Да, любезнейший, это смешно. Но я был на распутье. Пойми. Они были готовы ухватиться за меня, были готовы превратить меня в певца для высшего света, а в Вилледже мне все обрыдло, обрыдла мафия, ее порядочки: "как вам идет ваш костюм, мистер Гануччи", -- нет уж, высший свет и то лучше, -- но стоило мне взглянуть на твою жену, и я послал все это подальше. Я разыграл это вежливо, "нет, -- говорил мой импресарио, -- мистер Мартин не поет на вечерах", я строил из себя целку, а они жрали дерьмо, я был загадочным черным Буддой, но твоя жена -- это уж чересчур -- она заигрывала со мной: "Мистер Мартин, я уверена, что могу заставить вас переменить решение", и что верно, то верно, она могла, я хорошенько рассмотрел ее, когда она сидела там с тобой прямо передо мной и поедала меня глазами, буквально поедала, людоедка, я чувствовал, как трещат мои кости. И вот я посоветовал ей, как поступать. Класть я на вас хотел, государыня императрица, Шаго Мартину жаль своих титек, доить себя он не даст. Клал я на вашу благотворительность. -- Он покачал головой. -- И на этом игры с высшим светом закончились, ну и черт с ними, но я был бы великолепен там, я был готов, я был чашкой чаю, который они могли заварить. И они знали это. Потому что я пел на всех языках, все это космополитическое дерьмо, французские песенки, техасские, немного оксфордского джаза, уверяю тебя, -- подчеркнул он, переходя на безупречное английское произношение, -- мы все получили бы массу удовольствия и кучу продовольствия. -- Он начал считать, загибая пальцы: -- Я могу петь по-немецки, по-китайски, по-русски, я могу петь на любой лад, как образованный негр, как житель Ямайки, японец, яванец, косоглазый -- стоит мне просто напрячь мои аденоиды, мои жирные губы и связки, бах! -- и я пою все, что угодно, но это все дерьмо, приятель, все, кроме способа, которым я это использую, потому что на каждый акцент у меня приходится своя нота, когда я пою, на каждый язык своя особая нота, это целый конгресс языков, вот что чарует в моем пении, вот почему им так хочется меня заграбастать задорого или за так, но я не их, я чужой, я елизаветинец, я целый хор, понял? -- Ты просто старый динамист, с луны свалившийся, -- сказала Шерри. Нежность к нему вновь зазвучала у нее в голосе. А меня разъедала кислота. -- Начав говорить, я завожусь. Я ведь бес. Я обычно смотрел твою программу. Белая жопа, а туда же. Мы с ней сидели вот здесь на диване и слушали, как ты распинаешься. "Белая жопа, а туда же", -- говорили, и мы смеялись. -- Теперь по телевизору показывают тебя, -- сказал я. -- Да, и как раз в тот час, когда шла твоя программа. По сорок первому каналу. Они так бедны, что им нечем платить оператору. Давай-ка подкурим. -- Он достал сигарету, набитую туго, как тюбик зубной пасты, зажег ее и предложил мне. Я отказался. Нечто непривычное давило мне на затылок, нечто появившееся в последние полчаса, неизвестно что, но оно предупреждало меня, чтобы я отказался. Я глотнул виски. -- А ты, подружка? -- Он протянул ей сигарету. -- Нет, -- она покачала головой. -- Не хочу. -- Опять залетела? -- спросил он. И, увидев выражение ее лица, присвистнул, засмеялся, состроил гримасу. -- Херня, -- закричал он, -- ты не можешь этого знать, так скоро не можешь знать. Сколько уже народу на этом попалось. Так скоро не узнаешь. Но крючок засел в нем. Что-то странное появлялось в его глазах по мере того, как его забирала марихуана, к этому он готов не был. Он походил на большую рыбу, которую только что загарпунили: в уголках глаз сквозил ужас, нечто в прошлом навсегда осталось позади. Ему причиняла боль не мысль о том, что она, быть может, беременна, а сознание, что она занималась со мной такими вещами, которые заставили ее так подумать, это он здорово понимал. -- Послушай, подружка, тебе не удастся меня оставить. Я вырежу твое сердечко. В тебя воткнут, но только не то, на что ты надеешься, а перо, а я останусь в этом южном дерьме. Я теперь сижу в белом дерьме, -- сказал он, поглядев на меня, и глаза его были бесцветны, как тюремная стена, -- я купаюсь в этой плоти, -- продолжал он, -- жопа ты жопа, я приберегал ее для себя, все это белое дерьмецо, но она не белая, вовсе не белая, моя девка уже не белая, в ней теперь моя черная штука. Да, сэр, благодарю покорно, вы так щедры. Послушай, приятель, я заставил ее сделать аборт, потому что малыш был бы черный -- черный, как я, и поэтому я теперь белый. -- Ты черножопый эгоист, -- сказала Шерри. -- Ты не белый, ты просто перестал быть черным. Вот почему ты по-прежнему черномазый, а мне вставил белый. Потому что я никогда не оглядываюсь. Когда дело сделано, оно сделано. Кончено. Должно быть, какая-то доза марихуаны, носившаяся в воздухе, тронула и ее ноздри, потому что она говорила сильным злобным голосом, мужским голосом владельца мельницы или политикана из маленького южного городка -- голосом своего брата, понял я. -- Думаешь, мы выстроили нашу белую дерьмовую цивилизацию на всепрощении? Вот уж нет! Все кончено, Шаго. Вали отсюда. -- Человече, -- ответил он, -- собери своих бесов, и пускай они вселятся в нас. Из твоего заднего прохода. -- Успокойся, парень, -- сказала Шерри, -- где твое хваленое спокойствие? Ее лицо порозовело, глаза сияли, она выглядела лет на восемнадцать -- юная, дерзкая и прекрасная. Они стояли, уставившись друг на друга. -- Спокуха! Я могу успокоить этого твоего профессора так, что он двадцать лет здесь не объявится. Послушай-ка, ты, -- обратился он ко мне, -- я ведь могу привести сюда свою армию. Могу тебе зубочистки под ногти загнать, понял? Я ведь на этой территории князь, понял? Но я пришел один. Потому что знаю эту сучку. Я знаю эту запродавшуюся мафии сучку, она ложилась под уголовников, под негров, под важных шишек, теперь она подцепила тебя, профессор, чтобы отсюда выбраться, ей надо кого-нибудь глупого и надежного, чтобы пальчики на ногах ей грел. Ты ведь небось уже целовал их, засранец? -- И с этими словами он шагнул ко мне, уперся рукой мне в грудь и презрительно толкнул. -- Сматывай отсюда, хер собачий! -- И отвернулся, оставив запах марихуаны у меня на одежде. Давление у меня в затылке прошло само собой, мозг налился кровью, свет вдруг стал красным. Я схватил его сзади, обхватил руками за талию, поднял и швырнул наземь с такой силой, что его ноги зацепились за мои, и мы приземлились на пол, я стоял на коленях у него за спиной, сжимая его грудь и выдавливая воздух у него из легких, потом поднял его и грохнул оземь, еще раз поднял и еще раз грохнул. "Отпусти меня только, и я убью тебя, сука", -- орал он, и был момент, когда я чуть было так не поступил. Я мог отпустить его, дать ему встать, и мы схватились бы лицом к лицу, но нечто в его голосе напугало меня -- что-то вроде сирены, возвещающей о конце света, которую можно расслышать в детском плаче. Моя ярость взяла верх. Я поднимал его и грохал оземь уж не помню сколько раз: десять, пятнадцать, а может, и двадцать, я совершенно не контролировал себя, насилие, казалось, вырывалось из него каждый раз, когда я прижимал его к полу, и влетало в меня, я колотил его об пол, и это ужасом отдавалось у него в голове, я никогда и не подозревал, что могу быть таким сильным -- сила радуется себе самой, -- и вот он обмяк, и я отпустил его, отпустил, и он повалился на спину, стукнувшись затылком об пол, и звук, был такой, словно с ветки упало яблоко. Он посмотрел на меня и прошептал: "Уматывай отсюда". Я чуть не размозжил ему голову. Был на волосок от этого. Но вместо этого схватил его, подтащил к двери и выволок на площадку. Там он оставил всякое сопротивление, и когда я почувствовал идущий от него дух поражения и запах полнейшей близости, словно мы перед тем провели с ним час в постели, -- ладно, это было считай почти что так, -- я сбросил его с лестницы. Какой-то твердый шанкр страха, всегда жившего во мне по отношению к неграм, начал лопаться, набух и лопнул, пока он летел по лестнице и вслед за ним скатывался вниз мой страх, это можно было сравнить лишь с ощущением, которое возникает в автомобиле за секунду до столкновения с другой машиной, -- и вот оно, столкновение. Перила зашатались, когда он рухнул в самом низу. И он взглянул на меня из глубины, с самого дна, его лицо, все в кровавых царапинах, было расквашено почти так же, как у негра, которого я видел в участке, он сказал: "Засранец", и попытался вскарабкаться по лестнице на четвереньках, это вызвало во мне новый приступ бешенства, словно мне была нестерпима даже мысль о том, что его воля еще не сломлена, -- думаю, именно такие чувства заставляют детей убивать котят, -- и я встретил его на четвертом марше и угодил под его слабый удар, причинивший мне боль, скорее напоминавшую легкий укус, хотя щека, рассеченная его кольцом, потом кровоточила, я скинул его с лестницы, протащил один пролет, потом другой, еще один этаж, и пуэрториканцы глазели на нас из каждой распахнувшейся с грохотом двери: на меня, держащего его двойным захватом, как мешок с картофелем, который мне приходилось тащить одному, и, когда в последнем пролете он попытался укусить меня, я швырнул его изо всей силы и выждал, пока не убедился, что он не может даже пошевельнуться. -- Получил? -- воскликнул я, глядя вниз, как какой-нибудь насосавшийся виски священнослужитель. -- Мать твою в рот, -- сказал он, пытаясь встать на четвереньки. -- Я сейчас убью тебя, Шаго. -- Нет, парень. Ты убиваешь только женщин. -- Он произнес всего лишь две фразы, но так медленно, что мое дыхание успело качнуться туда-сюда пять, шесть, семь, десять раз. -- Да вот и сейчас, говно такое, ты убил во мне маленькую женщину. Затем он предпринял еще одну отчаянную попытку вскарабкаться по лестнице, но ноги отказали ему, он сел на пол, и его вырвало от боли. Я стоял, не шевелясь, ожидая, пока он придет в себя. -- Ладно, -- сказал он наконец, -- ухожу. -- Шаго, может быть, взять тебе такси?'! Он расхохотался, как дьявол. -- Боюсь, парень, что это твоя проблема. -- Что ж, как хочешь. -- Ублюдок! -- Спокойной ночи, Шаго! -- Слушай, папаша, да по мне пусть лучше меня сожрут на улице живьем, чем ехать на твоем такси. -- Как хочешь. Он вдруг улыбнулся. -- Роджек? -- Что? -- Хочу тебе кое-что сказать, парень. Я не умею ненавидеть. Никого и никогда. Вот в чем дело. -- Понятно. -- Передай Шерри, что я желаю вам с ней удачи. -- А это правда? -- Клянусь. Клянусь тебе. Удачи, парень. -- Спасибо, Шаго. -- Иди ты! Он поднялся с пола и с трудом осилил серию движений, необходимых для того, чтобы выбраться на улицу: он был похож на муху, у которой оторвали крылышки и три ноги в придачу. Я услышал, как плачет ребенок. Его мать через дверную щель глазела на меня. Я поднимался вверх по лестнице, сопровождаемый почтительным шепотком пуэрториканцев. Вдруг я заметил, что на мне ничего нет, кроме халата. Да, здорово бы я выглядел, ловя для него такси. Я оступился, ощутив новый приступ горя. Это было отчаяние того сорта, что одолевает тебя во сне, в котором ты убиваешь тараканов. И они ополчились на меня, в буквальном смысле этого слова, я видел их следы, ведущие в разные направления -- струйку чистой мерзости, которую видишь, когда машина проезжает по покрытому льдом озеру. Но кто сидит за рулем в животе у таракана? И беда, от которой я увернулся, возвратившись из полицейского участка и обнаружив, что Шерри дома, вновь прилетела ко мне на крыльях и безмолвно нависла надо мной, как тень летучей мыши, и тело мое превратилось в пещеру, в которой таились все разновидности смерти. Одинокий зеленый глаз Деборы снова глядел на меня. Все опять пошло вкривь и вкось. Я почувствовал смену погоды на небесах. А я ведь мог помешать этому. Я мог возвратиться назад к тому моменту, когда я начал избивать Шаго и он умолял меня отпустить его. Шерри как будто и не вставала с постели. Она лежала на спине и даже не повернула голову ко мне, когда я вошел. Ее лицо было очень бледным, и хотя она не плакала, ее веки были красны, глаза поблекли. Я потянулся взять ее за руку -- и это было ошибкой: в ней не было жизни. Я осушил стакан в три глотка. И не прошло и полутора минут, как наполнил его вновь. Эту порцию я пил медленно, но я опять сел на виски. Я был в том настроении, когда виски не отличишь от крови. -- Хочешь выпить? -- спросил я. Она не ответила. Я сделал еще глоток, подумывая о том, что пора уходить. Дело шло к полуночи, и скоро мне надо было быть у Барнея Келли, и моему дальнейшему пребыванию здесь уже не было никакого оправдания. Но она взглянула на меня и сказала: -- Мне плохо. -- Ты неважно выглядишь. -- Ладно, -- сказала она, -- ты зато выглядишь почти так же хорошо, как когда я встретила тебя на улице. -- Спасибо. У нее был вид усталой певички из ночного клуба -- не хуже и не лучше. Я оставил бутылку и посвятил следующие пять минут одеванию. -- Сдается мне, ты хорош для разовых пересыпов, -- сказала Шерри, когда я был уже одет. -- При случае. -- И тебе сейчас хорошо, правда? -- В каком-то смысле мне хорошо, это верно. Я выиграл бой. Я ничего не могу с собой поделать. Я всегда хорошо себя чувствую, когда выигрываю бой. И я едва не засмеялся оттого, что мне удалось произнести это с такой легкостью. Виски понемногу начало растворять тревогу, но она вернется, она наверняка вернется. -- Не забывай, у него был нож, а у меня голые руки. -- Это точно. -- Я хотел было отпустить его, но у него был нож. -- Я услышал какую-то фальшь в своем голосе. -- Если бы вы схватились по-настоящему, он бы не стал пускать в ход нож. -- Правда? -- Он человек благородный. -- Ты уверена? Она тихо заплакала. Я понял, в чем дело. Я запечатал прошлое в подвале, но стоило мне открыть дверь... на меня нахлынули воспоминания о том, как Дебора ждала ребенка. Я не имел права оплакивать Дебору. Я не имел права начать оплакивать Дебору, иначе я сошел бы с ума. В мире нет ничего более хрупкого, чем последнее прикосновение к контрольной кнопке. -- Мне жаль, что у вас с Шаго ничего не вышло, -- сказал я Шерри. Она молчала. После долгой паузы я добил свой второй стакан и приступил к третьему. -- Я хочу объяснить тебе кое-что, -- сказала она. Но в этом не было никакой необходимости. Я почувствовал, как мысль, зародившись в ней, перепорхнула в меня. Уж больно хорошо они выглядели вместе, -- ей не нужно было ничего объяснять. -- Я знаю, о чем ты, -- сказал я. Редкостное состояние -- чувствовать себя влюбленным, но еще редкостней -- знать, что за всю жизнь тебе не найти лучшего объекта для любви. -- Да, я знаю, -- повторил я, -- ты привыкла к мысли, что весь мир держится на твоих отношениях с Шаго. -- Конечно, это сумасшествие, но мне всегда казалось, что все в мире пойдет на лад, если у нас с Шаго дело сладится. -- Она опять казалась очень несчастной. -- Я знаю, Стив, нельзя так много думать, по крайней мере, о том, о чем думаю я. Потому что, в конце концов, я всегда прихожу к выводу, что подвела и ослабила Господа своим дурным поведением. -- А ты не веришь в то, что все, чему суждено случиться, известно наперед? -- Ох, нет. Иначе не объяснить, откуда в мире зло. Я верую в то, что Бог старается научиться чему-то на примере того зла, что происходит с нами. Иногда мне кажется, что он менее всеведущ, чем Сатана, потому что мы недостаточно хороши для того, чтобы к нему пробиться. И Дьяволу достается большая доля тех сокровенных посланий, которые мы, как нам кажется, адресуем на небеса. -- И когда тебя начали навещать подобные мысли? -- О, я обзавелась ими в городках вроде Хьюстона и Лас-Вегаса, почитывая книжицы и дожидаясь, пока вернется Барней Келли. А почему ты спрашиваешь об этом? -- Иногда я думаю точно так же. Мы опять немного помолчали. -- Стивен, -- сказала она наконец, -- нам нельзя расставаться на этом. Я ведь уже не люблю Шаго. -- Не любишь? -- Шаго убил мой самый любимый его образ. Шаго убил саму идею. Иногда мне казалось, что я живу не с человеком, а с каким-то исчадием ада. И Дьявол вставил в это исчадие трубку и пропустил в него через нее все зло, всю ненависть мира. Помнишь, он говорил о песне "Всадник Свободы"? -- Да. -- Ну вот, он поехал на Юг и вступил там в какую-то организацию. И повел себя ничуть не лучше их, и его фотографию напечатали в газетах, и он просидел два дня в тюрьме. Ведь вот в чем штука -- вся эта трепотня насчет ненасильственных действий прямо-таки начиняет этих парней насилием. И когда они вернулись в Нью-Йорк и устроили вечеринку, один из них, похоже, выскочил вперед и заявил Шаго, что тот просто охотится за газетной рекламой и не принимает интересы движения близко к сердцу, потому что он водится со мной. Ладно, они подрались, и их разняли. Но Шаго испугался, и его друзья видели это. И его крепко разобрало. Все вдруг стало плохо, и я хуже всех, и он, знаешь ли, утратил всякое достоинство. Я была верна ему на протяжении двух лет, но тут он повел себя так скверно, что я решила закрутить с Тони. Боюсь, что я сама бросилась ему на шею. И я вновь осознал, почему женщины никогда не говорят правды о сексе. Слишком уж отвратительна эта правда. -- Тебе необходимо было рассказать мне об этом? -- Да, необходимо. Или рассказать тебе, или вернуться к моему психиатру. Я подумал о Руте. -- Ладно рассказывай. -- Ну вот, мне показалось, что я влюблена в Тони. Мне захотелось в него влюбиться. И Шаго вломился к нам, как сегодня. -- Сюда? -- Нет. Ты единственный, кроме Шаго, кого я сюда привела. -- Она раскурила сигарету. -- Нет, Шаго застукал нас с Тони на другой квартире. У Шаго есть связи в Гарлеме, и Тони испугался этих связей, потому что дядюшка Гануччи обделывает там кое-какие свои делишки. И Тони смылся. Мерзкая история. Я чувствовала себя так, будто меня обосрали. Потому что Шаго опять немного расхрабрился, увидев, как струсил Тони, но храбрость его уже была не та. Последние два месяца он вел себя со мной так паршиво, что, когда вы с ним оказались на площадке, я подумала: "Спусти этого паршивого ниггера с лестницы". -- Понятно. -- Спусти этого паршивого ниггера с лестницы! Шаго был единственным мужчиной, при одном взгляде на которого у меня все внутри обваливалось. Не знаю, суждено ли мне когда-нибудь еще испытать такое. Я думаю, так бывает только с одним мужчиной. -- Да, -- сказал я. Хватит ли у меня сил выслушать все откровения, которыми она меня одарит? -- Да, я понимаю, что ты имеешь в виду. У меня было нечто похожее с Деборой. Так или иначе, -- добавил я туповато, -- у нас есть кое-что иное. -- Да. У нас есть... О, милый, в каком мы дерьме. -- Слишком поздно, чтобы спасать мир. -- Стивен, я хочу стать настоящей дамой. -- Чашечку чаю с кексом? -- Нет, правда, самой настоящей дамой. Не того сорта, что заседают в комитетах или ездят за покупками. Настоящей дамой. -- Дамы обычно бывают хитрыми и расточительными. -- Да нет, настоящей дамой. Когда-нибудь ты увидишь, о чем я говорю. С тобой я становлюсь дамой. Я еще никогда так хорошо себя не чувствовала. Пока ты уходил в полицию, у меня было чувство, что ты обязательно вернешься ко мне, потому что вместе мы можем стать очень хорошими, И тут я увидела, как ты бьешь Шаго. Ты должен был избить его -- я понимала это, и все-таки мне стало дурно. "О, Господи, -- подумал я, -- вот они, связи с мафией". -- Это и было дурно, -- сказал я, думая о Тони. -- Стив, не знаю, получится ли у нас с тобой теперь что-нибудь хорошее или мы просто будем живыми мертвецами. Но если так, то лучше умереть. -- Она вновь походила на ребенка, к которому прикоснулся ангел. -- Но хочется, чтобы все получилось. Однако воспоминание о драке висело между нами. Мы говорили о том и о сем, это слегка походило на то, как если бы мы были супругами и по-супружески продолжали судачить, пока под поверхностью нашего брака, как труп погребенной заживо памяти, продолжала гнить какая-то пакость. -- Ах, милый, после драки кулаками не машут, -- сказала она. Да, любовь это гора, на которую взбираешься, имея здоровое сердце и здоровое дыхание: сердце храброе и дыхание чистое. Восхождение еще даже не началось, а я уже был готов повернуть назад. Все, что сулила нам любовь, было уже отчасти испоганено, и, подобно всяким любовникам, любовь которых уже испоганена, нас сейчас сильнее тянуло друг к другу. И вот она поцеловала меня, и сладость, расточаемая драгоценной лозой, была у нее во рту, но было уже и нечто иное, нечто большее: намек на горячку и хитрая стервозность, хитрая звериная стервозность, до которой ей предстояло дорастать еще годы, но уже настигавшая меня из грядущего и отчасти -- из ее прошлого, -- мы сейчас не очень нравились друг другу. Но очень друг друга желали. Я допил свой стакан. Через минуту мне надо было уходить. -- С тобой ничего не случится? -- спросил я. -- Нет. -- А Шаго не вздумает вернуться? -- По-моему, нет. -- Там, внизу, Шаго велел пожелать тебе удачи. -- Вот как? -- Она, казалось, задумалась. -- Что ж, если он воротится, значит, воротится. -- И ты его впустишь? -- Если воротится, придется впустить. Я не собираюсь прятаться от Шаго. -- Тогда я не уверен, что мне надо идти к Келли. -- Тебе надо, -- сказала она, -- иначе мы никогда не узнаем, что у него на уме. А я не хочу ломать над этим голову. -- Это верно. -- На самом деле, мне хотелось уйти, почти хотелось. Лучше было бы расстаться с нею на какое-то время. Сейчас нам опять становилось хорошо, но такое настроение нуждалось в азартной подхлестке. -- Солнышко, -- сказала она. -- Да? -- Поосторожней с выпивкой, когда будешь у Келли. -- "Убери руку у меня с ширинки, -- сказала герцогиня епископу". Мы посмеялись. Нам удалось чуть-чуть вернуться назад. -- Ангел мой, -- сказал я, -- у тебя есть деньги? -- Тысячи четыре. -- Давай купим машину и уедем отсюда куда-нибудь. -- Прекрасная мысль. -- Мы можем поехать в Лас-Вегас, -- сказал я. -- Зачем? -- Потому что, если ты намереваешься стать дамой, а я намереваюсь стать джентльменом, мне придется сражаться за твою любовь всеми возможными способами. Она настороженно посмотрела на меня, но, поняв, что я говорю скорей честно, чем с подвохом, улыбнулась. -- Божественно, -- сказала она, подняв палец. -- Мы составим состояние в Лас-Вегасе. Мне в казино везет. -- Правда? -- Не когда сама играю. Если я начну играть, тебе придется оттаскивать меня от стола, потому что я непременно все спущу. Но когда играют другие, я чувствую в себе силу. Потому что всегда знаю заранее, кто выиграет, а кто проиграет. -- Ладно, у меня шестнадцать тысяч долгу, -- сказал я, -- так что тебе придется хорошенько постараться. -- Твои долги прощены, -- сказала она. И проводила меня до дверей, и наградила нежным и сочным прощальным поцелуем, облизнув мне губы и посулив кое-что языком. Потом она заметила, что я гляжу на зонтик, с которым пришел Шаго, и протянула его мне. -- Теперь у тебя есть меч, -- сказала она. Я спустился по лестнице, не слыша эха моего путешествия вниз вместе с Шаго, но в подъезде на полу была лужа его блевотины. Я хотел пройти мимо, будто ничего не заметив, но вместо этого отложил зонтик в сторону и, порывшись в мусорном ведре за лестницей, нашел куски какого-то скверно пахнущего картона и с их помощью стал убирать эту лужу, мне пришлось несколько раз прогуляться взад и вперед, занимаясь этим. В запахе содержимого его желудка -- ничуть не более приятном, чем мой, -- был легкий намек на бедность, на дешевые негритянские забегаловки с их шипящим жиром и разбитными девчонками. Я делал эту работу медленно, кончиками пальцев. Мне хотелось явиться к Келли в самом спокойном расположении духа, но работа моя была грязной, и в голову поневоле лезли мысли о студенческих сходках и о неграх, застреленных ночью, и я уже готов был погрузиться в морализаторские рассуждения о том, что зато моя жертва все же улизнула от этой грязи. Я медленно и тщательно соскребал ее влажным картоном, вдыхая дух -- даже не знаю чего, мысли парили у меня в мозгу, словно первобытные птицы. Я вдруг подумал о том, что из пищи, извергнутой нами, могут рождаться демоны. Бывали минуты, когда мне казалось, что я способен измыслить нечто экстраординарное -- нужен только порыв вдохновения, чтобы сформулировать то, что витало в горних сферах полета моих мыслей, но сейчас мои идеи угнетали меня, ибо в них копошилось безумие. И вот вам пример, и довольно забавный, -- зловещие предчувствия оставили меня, когда я, закончив уборку, вышел на улицу, поймал такси и, повинуясь какому-то импульсу, велел шоферу отвезти меня к Центральному парку и объехать его кругом. Ибо демоны не живут в блевотине -- только мука и вонь, и мне захотелось повернуть обратно, -- если в Шаго и жили бесы, то они пребывали в нем по-прежнему, так подсказывал мне инстинкт, -- или же все это было лишь поводом, чтобы оставить Шерри одну? Но страх перед Келли подстегивал меня, и я был не в силах сделать правильный выбор. По дороге я, должно быть, задремал. Когда я посмотрел в окошко, мы были почти в Гарлеме, и мне на мгновение показалось, что я уже умер. Водитель молчал, улицы были мокрыми, машина катилась похоронными дрогами. Лишь ручка зонтика, казалось, еще жила в моей руке. И тут у меня возникла идея -- отправиться в Гарлем и пить там, пока не закроется последний кабак. Это было верным решением. Я мог бы за все расплатиться сполна. Бывали ночи, когда я так и поступал. После какой-нибудь скверной ссоры с Деборой я бродил кругами по городу, выбирая улицы погрязнее, и переходил из бара в бар. И ничего со мной не случалось. Швейцары были любезны, пьянчуги тоже, улицы были тихими. И даже проститутки лишь строили мне глазки. Несколько ночей в моей жизни я преспокойно провел в Гарлеме, но сейчас... нет, я верил в африканцев и бесов. Если сегодня ночью я зайду в какой-нибудь из этих баров, все услышат звук падения Шаго, исходящий из моего мозга, и мне не уйти от расплаты. "Если хочешь, чтобы с твоей любимой все было в порядке, -- шептала мне душа, -- ступай в Гарлем". Что-то было не так, как надо; некоторое время назад, в комнатке Шерри, все шло как надо, и я чувствовал себя в безопасности, а сейчас все снова пошло вкривь и вкось -- предчувствие жуткого урагана витало над моей головой. Мне снова захотелось вернуться к Шерри -- она была залогом моего здоровья, -- но тут я вспомнил обет, который дал у нее в постели. Нет, если хочешь быть любимым, нельзя искать здоровья в своей любимой. Железный закон любой любви -- поклясться себе быть смелым. Значит, надо отправиться в Гарлем. С Келли можно повидаться и потом. Или это тоже еще одно самооправдание? Может быть, именно Келли я и боялся? Может быть, поэтому я собирался провести эту ночь, переходя из бара в бар, -- мой счет (семьдесят пять долларов) в целости и сохранности, моя персона тоже, -- не унижена, не поругана, и никто даже не подозревает того, что я и есть тот самый белый, который во всем виновен? Но разве в четыре утра, когда закроется последний бар, я не приду к мысли, что всего лишь играл в прятки с самим собой, пытаясь избежать самой грозной опасности? "Ступай к Келли", -- сказал мне голос, едва отличимый от того, что звучал раньше. Но который из них прав? Как сделать правильный выбор? "Сделай то, чего ты боишься сильнее всего, -- сказала мне душа. -- Доверься своим инстинктам". Но я слишком долго колебался, и теперь мои инстинкты молчали. Я не чувствовал ничего, кроме страха. "Вот в чем таится проклятие логики святых", -- подумал я, и такси, сделав круг вокруг Центрального парка, направилось к центру города. Было поздно отправляться в Гарлем. Что я испытал, поняв это, -- горе, тошноту или чувство облегчения? Я открыл окошко и глубоко вздохнул, лицо обдало моросью. В воздухе почти не чувствовалось смога, виски догорало во мне, шкварча в кишечнике, как последние капли спирта в спиртовке. Да разве так уж важно, куда я поеду? Если где-то и располагались небеса, то сейчас они следовали за мною, что-то ожидало меня сегодня -- и разве эта ставка мала? Но голос во мне заговорил вновь: "И все-таки лучше самому сделать выбор". У меня и прежде бывали состояния, подобные сегодняшнему. Обладай я талантом Магомета или Будды, я основал бы, конечно, новую религию. Правда, у меня было бы совсем немного последователей, моя религия была бы неудобна, тревожна, волнительна, ибо я полагал что Бог -- не любовь, а отвага. Любовь -- это только награда за нее. Впрочем, все эти рассуждения так и пропали втуне -- были погребены в двадцати томах, которые я так и не написал. Я же в эти минуты был погребен под толщей собственного страха. Я уже не был уверен в том, что мои мысли -- тайна для меня самого. Нет, люди боятся убивать, но не только потому, что страшатся правосудия, -- убийца знает, что он привлекает к себе внимание богов, душа ваша перестает быть вашей собственной, ваше волнение оборачивается неврозом, и только страх остается подлинным. Предчувствия столь же материальны, как хлеб. Есть некие архитектурные строения, уводящие нас в вечность и рождающиеся в нас, когда мы спим, и если вдруг случается убийство, крики и плач проносятся по рыночным площадям сновидений. Вечность лишается своей обители, и где-то происходит встреча божественного гнева и простого бешенства. В такси меня трясло от холода. Как это сказал Шаго? "Приятель, я харкнул в лицо Дьяволу". Он ошибался. Это была дочь Дьявола. И я снова вспомнил о Барнее Освальде Келли. Потому что мы подъехали к "Уолдорфу", и я физически ощутил его присутствие там, почти под самой крышей отеля. 8. У ЛЬВА И ЗМИЯ Такси повернуло на Парковой авеню и подъехало к главному входу, привратник сказал мне "добрый вечер" и улыбнулся -- много лет назад в одну из безумных ночей он поймал для нас с Деборой машину, и я дал ему пять долларов на чай, это было давно, но он не забыл, -- а я, вспомнив сейчас тот вечер, вдруг почему-то почувствовал, что мне не следует входить через главный вход в столь поздний и пустынный час. Дождь лил все сильнее, холодный, как лед под ногами, и я раскрыл зонтик Шаго. Он раскрылся с трудом, как бы с одышкой, издав астматический вздох. И тут из его ручки в мою ладонь проник некий голос, который произнес: "Ступай в Гарлем". Но я уже шел к башне. В тридцати метрах за углом был боковой вход, я мог бы подняться наверх в лифте, не заходя в холл. Но на улице перед боковым входом были припаркованы во втором ряду три лимузина, а рядом с ними расположился целый отряд полицейских на мотоциклах. На мгновение меня охватила паника -- они приехали за мной, наверняка они приехали именно за мной, я закурил сигарету, чтобы прийти в себя и решиться прошагать мимо них и войти в фойе, а там пройти мимо восьмерых мужиков ростом более шести футов, симпатичных на вид, похожих на быков-производителей призовой породы. Их пастухом (я чуть было не врезался в него) был толстый коротышка-сыщик из гостиничной службы, хорошо одетый, с круглым обидчивым лицом и гвоздикой в петлице. Он стоял возле лифта и, когда я подошел, сделал две вещи одновременно: постарался не удостоить меня взглядом и ухитрился осмотреть мою одежду. Что-то во мне или со мной было не в порядке, он чувствовал это, -- вероятно, смутное воспоминание о моей фотографии в газете. Но он отмахнулся от этого и повернулся к лифтерше: -- Она спустится через три минуты. Примерно через минуту я отправляюсь с вами на этаж. И тут я понял, что полицейские должны были сопровождать первую леди к ее лимузину или отвезти в ночной клуб заморскую принцессу, некая высокопоставленная дама должна была вскоре спуститься сюда -- и у меня не было ни малейшего желания дожидаться ее. В воздухе витала сдержанная мужская напряженность, точно в кабинке кассира. Поэтому я вышел на улицу, раскрыл зонтик, быстро одолел обратный путь к главному входу, улыбнулся швейцару и вскарабкался по мраморным ступеням в вестибюль отеля. По мере восхождения меня охватывала усталость альпиниста. Боль пронзила мое тело между плечом и грудью, такая сильная, что казалось, вот-вот выйдет из строя нерв, -- а ведь ничто не могло спасти меня, кроме самой боли -- вот она достигла своего апогея, разжала железную хватку, выровнялась, пропала, оставив меня озираться по сторонам в вестибюле "Уолдорфа". На мгновение я словно умер и очутился в преддверии ада. Мне уже давно являлось видение ада: не в деталях, а общее впечатление. Гигантская хрустальная люстра над головой, красные ковры, гранитные колонны (по мере моего продвижения вперед), высокий, кажется, позолоченный потолок, черно-белый пол, а затем сине-зеленое помещение, в центре которого высились часы девятнадцатого века, восемь футов высотой, с барельефами человеческих лиц: Франклин, Джексон, Линкольн, Вашингтон, Грант, Гаррисон и Виктория, год изготовления тысяча восемьсот восемьдесят восьмой, а вокруг часов грядка тюльпанов, выглядевших столь скульптурно, что я даже нагнулся и пощупал их, чтобы убедиться, что цветы живые. Мне хотелось выпить, но бар был уже закрыт. Мимо меня проплыла старуха в горностае, оставляя за собой аромат духов, столь же неясный, как дух из шкатулки с драгоценностями. Но вестибюль "Уолдорфа" позади меня напоминал один из тех молчаливых залов в казино в Монте-Карло, тех мертвых пространств, которые как бы окружают уходящего прочь человека, просадившего здесь за час целый миллион. У меня возникла мысль взобраться пешком до апартаментов Келли, одолеть все тридцать маршей, мимолетная мысль, но она не оставляла меня. Я чувствовал, что это необходимо сделать, что это было бы равнозначно походу в Гарлем. Но я был не в силах сдвинуться с места. Мне казалось слишком большим геройством взбираться по этой лестнице, построенной на случай пожара, проходить через западни и засады, через юдоли проклятия, изрыгаемого сном богачей, и сталкиваться с ночными детективами. Я живо представил себе свою фотографию в газетах: профессор в роли ночного вора! Нет уж! И все же я был уверен, что лучше было бы взобраться по этой лестнице, подняться сквозь страх и страданье, пусть даже свалиться бездыханным в миг, когда откажет сердце, чем вознестись наверх в лифте, прорвав пояса психического магнетизма, охраняющие башню отеля. В нише на первом этаже, на один пролет выше главного входа в отель, было уютно и тесно, как в салоне машины. Поджидая лифт, я погрузился в изучение дверей, фриза с изображением нимф, лесных дриад с волосами из нержавеющей стали и небольшими стальными грудками. Лифт остановился тут словно бы нехотя, так, словно в этот час посетителям не пристало приходить сюда. Я назвал лифтерше -- крепкой, как репка, -- имя Барнея Келли, и она окинула меня изучающим взглядом сотрудника полиции. -- Мистер Келли ждет вас? -- Разумеется. На меня пахнуло горячим воздухом из шахты лифта, и из моих легких вырвался щедрый выхлоп, точно я заснул в комнате с камином, а очнувшись от долгого чувственного сна, обнаружил, что пламя сожрало весь кислород и сатировы небеса моих сновидений были всего лишь удушьем. Мы поднимались вверх, быстро проносясь мимо этажей отеля, и зонтик у меня в руке дрожал, как прут, точно ивовый прутик для определения грунтовых вод, вот здесь и еще вот тут, мы поднимались вверх мимо некоего воплощения скверны по левую руку, а там, по правую -- мимо некоей загадочной концентрации, тайнописи клаустрофобии, бездн открытого пространства, а вот теперь сквозь эссенцию скорби -- ах, какая печаль окружает богачей -- и в моем мозгу вдруг закачалась стрелка компаса, указывающая направление, мне показалось, будто мы не поднимаемся вверх по шахте лифта, а едем по тоннелю, и я вновь почувствовал, как из меня начала истекать самая светлая часть моей души, яркие краски, озарявшие сцену моих сновидений, потускнели, нечто жизненно важное было готово покинуть меня навеки; менее тридцати часов назад я уже потерял какую-то часть своего "я", она унеслась к луне, покинула меня в тот самый миг, когда я не решился прыгнуть вниз, и в тот миг меня навеки покинула некая способность души умереть там, где ей пристало, смириться с поражением, погибнуть достойно. А сейчас меня готовилось оставить нечто иное, уверенность в любви, знание того, что любовь -- награда, ради которой стоит жить, а голос, присутствия которого я более не мог отрицать, внушал мне через зонтик: "Ступай в Гарлем. Если ты любишь Шерри, ступай в Гарлем -- прямо сейчас". Я понял, что боюсь Гарлема, и возразил: "Дозволь мне любить ее, но не столь отчаянно и обреченно. Нет никакого смысла отправляться в Гарлем. Дозволь мне любить ее и не сходить при этом с ума". "Те, что в здравом уме, никогда не бывают свободны", -- сказал голос. "Тогда позволь мне быть свободным от тебя". "Как тебе будет угодно", -- молвил голос, и нечто отделилось от меня, образ Шерри, выгравированный в моей памяти, растаял как туман. Ручка зонтика обожгла мне руку, и я качнулся. Лифт остановился, толчком отозвавшись в моей груди: мы прибыли на место. Я вышел в холл, большой, с ковром изысканного бежевого цвета и бледно-зелеными стенами, светлыми, точно листья по весне. Дверь в апартаменты Келли была мне знакома: под кнопкой звонка тут был медальон с изображением герба Мангаравиди и Кофлинов, разделенный на четыре квадрата: первый и четвертый красного цвета -- неистовый лев, второй и третий -- черный соболь, премудрый змий, коронованный на лазурном фоне, -- так Дебора истолковывала эти символы и девиз: "Victoria in Caelo Gerraque".* На секунду меня затрясло, точно от холода. Не из-за девиза (хотя и из-за него тоже), а от воспоминаний о тех нескольких разах, когда я подходил к этой двери. Я поднял дверное кольцо. * "Победа на небесах и на земле" (лат.). Открыла мне Рута. На ней было роскошное черное шелковое платье и жемчужное ожерелье. Она повернула ко мне лицо -- пикантное, накрашенное, испытующее, прожорливое, -- и энергия вернулась в мою кровь, мне перестало казаться, будто кровь утекает из меня к луне, нет, новое скотское буйство сулило мне жизнь, я стоял в дверях, рассматривая Руту, и в душе у меня зарождалось целебное здоровье. -- Хорошо выглядишь, -- сказал я. Она улыбнулась. Сутки и еще два-три часа прошли с тех пор, как она покинула полицейский участок, но уже успела побывать в салоне красоты, разумеется, самом шикарном в Нью-Йорке. Рыжина ее волос была сейчас безупречна, точно рыжие и бурые тона поленьев в костре, уже тронутые пламенем, очень нежным пламенем, похожим на красноватый оттенок глины, который укрепил костер. -- Добрый вечер, мистер Роджек, -- сказала она. В последний раз, когда я видел Руту так же близко, волосы ее были растрепаны, проглядывали корни, помада была размазана, одежда распахнута, груди лежали у меня в ладонях, и мы оба задыхались в спешке совокупления. Дух того соития вернулся ко мне из моего собственного тела, пришел моим запахом, и между нами повисла некая двусмысленность. Острый носик Руты, чувствительный ко всякой перемене настроения, точно кошачья антенна, метнулся в сторону и нацелился в незащищенное пространство между моей щекой и ухом. -- Что ж, спасибо за хорошее поведение в полиции, -- сказал я. -- О, вы слишком добры ко мне. Мы оба подумали о том, что она вела себя далеко не так хорошо, во всяком случае -- с полицией. -- Но я и впрямь старалась не навредить вам. В конце концов, вы мне отнюдь не противны. -- Хотелось бы надеяться. Она вибрировала в поле внимания, возникшем между нами. -- Конечно, не противны. Но какой женщине прок от мужчины, который ей не противен? Все это херня. -- И она сладко улыбнулась мне. -- Между нами говоря, ваш тесть приложил руку к вашему освобождению. -- Интересно бы узнать, почему. -- А это вы у него спросите. -- Секунду у нее был такой вид, будто она готова была рассказать мне еще кое-что, но потом передумала. -- Знаете, сегодня вечером здесь все вверх дном. Все время приезжали люди. Теперь остались только двое. Скажу вам по секрету, эти двое -- просто чудовищны. -- Тем не менее пойдем к ним. -- А вы не хотите сначала навестить Деирдре? -- Ее привезли из школы? -- Конечно, привезли. Она ждала вас до полуночи. А потом дед отправил ее спать. Но она все равно не спит. Меня охватила жуткая тоска, точно самолет, в котором я летел, начал безнадежно