падать. Уж больно кружной получался у меня путь. Я собрал последние силы, чтобы подготовиться к встрече с Келли, а теперь все могло пойти прахом. Могли нахлынуть воспоминания. А я не хотел их. Я ведь впервые увидел Деирдре в тот же день, что и Келли, в этих апартаментах, девять лет назад, и воспоминание это было не из приятных. Дебора боялась своего отца. Когда Келли обращался к ней, губы ее дрожали. Я никогда еще не видел ее столь беспомощной, в ее поведении таился намек на то, что брак со мной она считала позором. И лишь Деирдре в какой-то мере спасла тот вечер. Она не виделась с матерью больше месяца, шесть недель назад ее привезли из Парижа повидаться с Келли, но она кинулась сразу ко мне, не обратив внимания на мать и деда. -- Moi, je suis gros garсon, -- сказала она. Для трехлетней она была очень мала ростом. -- Tu es tres chic, mais tu n'as pas bien L'air d'un garсon. -- Alors, c'est grand papa gui est gros garсon.* * Я славный парень. -- Ты просто блеск, но ты не похожа на славного парня. -- Так, значит, это дедушка у нас славный парень? (фр.) Мы засмеялись. И больше в тот вечер никто не рассмеялся ни разу. Рута отвлекла меня от воспоминаний, положив руку мне на плечо. -- Не знаю, готов ли я сейчас к встрече с Деирдре, -- сказал я. -- Здесь платят наличными, -- заметила Рута и повела меня к детской. -- Я постараюсь дождаться вас тут. Мне нужно кой о чем поговорить с вами. -- Она улыбнулась, открыла дверь и сказала: -- Деирдре, пришел твой отчим. Та тут же выпрыгнула из постели. Тощая, точно скелет с ручонками, она крепко обняла меня. -- Включи-ка свет, -- сказал я. -- Хочу поглядеть, на что ты стала похожа. На самом же деле мне просто было страшно оставаться с нею в темноте, точно мой мозг стал бы тогда слишком прозрачен. Но когда свет зажегся, картины минувшей ночи исчезли. Я почувствовал, что очень рад видеть Деирдре. В первый раз с той минуты, как я вошел в отель, мне стало хорошо. -- Ну, давай поглядим. Последний раз я видел ее на Рождество, она очень выросла за это время и обещала стать высокой и стройной. Уже сейчас я не смог бы поцеловать ее в темечко. Нежные, точно птичьи перышки, волосы Деирдре напоминали о лесе, где птицы вьют свои гнезда. Она не была хорошенькой, в ней не было ничего, кроме глаз. У нее было тонкое треугольное лицо с острым подбородком, такой же широкий, как у Деборы, рот и нос с чересчур четко вылепленными для ребенка ноздрями -- но зато глаза! Огромные глаза глядели на тебя чисто и лучезарно, с каким-то животным испугом -- маленький зверек с огромными глазами. -- Я боялась, что не увижу тебя. -- С чего ты взяла? Я никуда не денусь. -- Не могу поверить во все это. Она всегда разговаривала как взрослая. У нее было милое произношение, которое появляется у детей, воспитанных в монастырской школе, нечто бесплотное в ее голосе напоминало чеканную и почти беззвучную речь монахинь. -- Мама не хотела умирать. -- Не хотела. Слезы прихлынули к глазам Деирдре, словно волны, залившие две ямки в песке. -- Никто по ней не горюет. Это так страшно. Даже дедушка совершенно спокоен. -- Спокоен? -- Чудовищно. -- Она зарыдала. -- Ох, Стив, мне так одиноко. Она сказала это голосом безутешной вдовы, а затем поцеловала меня чистыми губами печали. -- Все просто в шоке, а для дедушки это самый страшный шок. -- Нет, это не шок. Я не знаю, что это такое. -- Он подавлен? -- Нет. Горе унеслось из нее, как ветер. Теперь она была просто задумчива. Я вдруг понял, как сильно она потрясена и как расшатаны ее нервы: только кожа не давала ей рассыпаться, но нервы кричали из каждой поры. Один плакал, другой размышлял, третий тупо озирался по сторонам. -- Однажды, Стив, мы с мамочкой приехали сюда и застали дедушку в очень хорошем настроении. Он сказал: "Знаете, детки, давайте устроим праздник. Я заработал сегодня двадцать миллионов" -- "Должно быть, это было страшно скучно", -- сказала мамочка. "Нет, -- ответил он, -- на этот раз скучно не было, потому что мне пришлось здорово рисковать". Ну вот, сейчас он выглядит точно так же. -- Она вздрогнула. -- Мне невыносимо находиться тут. Я сочиняла стихотворение, когда утром мне сообщили об этом. Но внизу меня никто не ждал, только дедушкин лимузин с шофером. Она писала замечательные стихи. -- Ты помнишь стихотворение? -- спросил я. -- Только последнюю строчку. "И хлебу раздай дураков". Такая вот строчка. -- Она словно обнимала меня своим взглядом. -- Мамочка ведь не хотела умирать. -- Мы уже говорили об этом. -- Стив, я ненавидела ее. -- С девочками такое бывает. Иногда они ненавидят своих матерей. -- Нет, все совсем не так! -- Мое замечание явно обидело ее. -- Я ненавидела ее за то, что она чудовищно к тебе относилась. -- Мы оба чудовищно относились друг к другу. -- Мамочка однажды сказала, что у тебя душа молодая, а у нее старая. И оттого все беды. -- А ты поняла, что она имела в виду? -- По-моему, она говорила о том, что живет на земле не впервые. Что она, быть может, жила во времена французской революции и в эпоху Возрождения, и даже была римской матроной, и смотрела, как мучают христиан. А у тебя душа молодая, сказала она, ты еще ни разу не жил на земле. Это было очень интересно, но она постоянно твердила, что ты трус. -- Наверно, так оно и есть. -- Нет. Просто люди с молодыми душами испытывают страх, потому что не знают, суждено ли им родиться на свет еще раз. -- Она вздрогнула. -- А теперь я боюсь мамочки. Пока она была жива, я ее все-таки немножко любила. Время от времени она бывала со мной добра, очень добра. Но все равно я ее страшно боялась. Когда она уехала от тебя, я сказала ей все, что об этом думала, -- мы поскандалили. Она задрала сорочку и показала мне шрам на животе. -- Да, я знаю этот шрам. -- Жуткий шрам. -- Да, очень большой. -- Она сказала: "Это проклятое кесарево сечение сделали для того, чтобы ты, детка, могла появиться на свет. Так что не хнычь. Дети, рожденные таким образом, всегда причиняют много хлопот. Ну, а ты Деирдре, стала настоящей крысой". А я сказала: "У тебя на животе крест". Так оно и было, Стив. У нее там складка поперек живота и шрам кесарева сечения рассекает ее пополам. -- Что-то вдруг остановило ее, грустное желание не говорить о таких вещах. -- Стив, те несколько минут были сущим кошмаром. Мамочка повторяла снова и снова: "Мне очень жаль, Деирдре, но ты стала настоящей крысой". И я страшно обиделась, ведь она говорила правду -- я похожа на крысу. Ты ведь знаешь мамочку, когда она что-то говорит о тебе, ты чувствуешь себя насекомым, насаженным на булавку. И никуда не спрятаться. Я знаю, что теперь всегда буду смотреть на себя ее глазами. Ох, Стив, и тогда я сказала ей: "Если я крыса, то ты жена Дракулы". Что было совершенно нелепо, потому что я имела в виду не тебя, а дедушку, и мамочка поняла, что я говорю именно о нем. Она замолчала и заплакала. Я никогда прежде не видела ее плачущей. Она сказала, что в нашей крови живут вампиры и святые. Потом сказала, что жить ей осталось совсем немного. Она была уверена в этом. А еще сказала, что по-настоящему любит тебя. Что ты единственная любовь ее жизни. И тут мы обе заплакали. Никогда раньше мы не бывали так близки с нею. Но она, конечно, все испортила. Она сказала: "Да, несмотря ни на что, он, в сущности, любовь всей моей жизни". -- Она так сказала? -- А я заявила ей, что она тварь. А она говорит: "Берегись тварей. В них есть качества, которые остаются живы еще три дня после того, как тварь умирает". -- Что? -- Это она так сказала, Стив. -- О, Господи! -- И сейчас у меня нет чувства, что она уже действительно мертва. И тут над нами словно затворились какие-то ворота. Я огляделся по сторонам. -- Знаешь, детка, я просто сопьюсь и умру под забором. -- Ты не имеешь права. Обещай, что не станешь сегодня пить. Это было невыполнимым требованием, после уже выпитого я не мог не пить. Но я кивнул. -- Великий грех нарушить обещание, -- с серьезным видом сказала она. -- Капли в рот не возьму. А теперь пора спать. Она улеглась послушно, как дитя. И снова стала ребенком. -- Стив, ты возьмешь меня к себе жить? -- Прямо сейчас? -- Да. Я немного помолчал. -- Знаешь, Деирдре, с этим придется немного обождать. -- У тебя роман? Ты ее любишь? Я заколебался. Но с Деирдре можно было говорить о чем угодно. -- Да. -- А как она выглядит? -- Она блондинка, очень красивая. С юмором и поет в ночных клубах. -- Поет? -- Деирдре была очарована. -- Стив, она поет в ночных клубах! Это чудо, найти такую девицу. -- Она была просто потрясена. -- Я хочу познакомиться с нею, Стив. Можно? -- Через пару месяцев. Понимаешь, у нас все началось только прошлой ночью. Она мудро кивнула головкой. -- Смерть вызывает в людях желание заняться любовью. -- Замолчи. -- Стив, я не смогла бы жить с тобою. Я только сейчас это поняла. Тучи печали сгустились до одной-единственной слезы, перетекшей из ее узкой груди в мою. Я снова любил Шерри. -- Благослови тебя Господь, детка, -- сказал я и, к собственному удивлению, заплакал. Я плакал по Деборе, и Деирдре плакала вместе со мной. -- Пройдут годы, прежде чем удастся осознать все до конца, -- сказала Деирдре и одарила меня детским слюнявым поцелуем в ухо. -- "Чаши зачаты в печали". Это первая строчка стихотворения о хлебе и дураках. -- Спокойной ночи, малышка. -- Позвони мне завтра утром. -- Она приподнялась на постели, охваченная внезапным приступом страха. -- Нет, завтра похороны. Ты на них будешь? -- Не знаю. -- Дедушка просто взбесится. -- Послушай меня, детка. Едва ли я завтра буду в состоянии прийти на похороны. Я не стану пить всю ночь, но и на похоронах быть не обещаю. Она откинулась на подушки и закрыла глаза, веки ее дрожали. -- Не думаю, что твоей матери хотелось бы, чтобы я был на похоронах. Мне кажется, она предпочла бы, чтобы я просто думал о ней. Так будет лучше. -- Ладно, Стив. Я на этом и ушел. Рута поджидала меня, -- Что, было очень скверно? -- спросила она. Я кивнул. -- А нечего было убивать мамочку. Я ничего не ответил. Я был похож на боксера, пропустившего слишком много ударов. Я улыбался, но с нетерпением ждал конца раунда, чтобы принять стаканчик и выстоять следующий раунд. -- Послушайте, -- прошептала Рута, -- сейчас нам поговорить не удастся. Он уже вас заждался. Мы вошли в гостиную. Там был Келли и старуха, которую я сразу узнал. У нее была репутация самой жуткой ведьмы на Ривьере, не более и не менее. Эдди Гануччи тоже был тут. Но в присутствии Келли оба они для меня не имели никакого значения. Он протянул ко мне руки и обнял крепким, весьма удивившим меня объятием, ибо никогда прежде не снисходил ни до чего, кроме рукопожатия, а сейчас он обнимал меня, словно в порыве истинного чувства. Иногда Дебора встречала меня точно так же, но такое случалось лишь когда я, припоздав, в одиночестве прибывал на вечеринку, а она была уже пьяна. Тогда она обнимала меня крепко и торжественно, ее тело замирало в объятии, словно она чувствовала себя виноватой в самых грязных изменах и теперь заглаживала вину, демонстрируя рабскую преданность. Но в глубине этого показного раболепия всегда таилась легкая насмешка, обнимая меня на глазах дюжины или даже сотни людей, она словно сулила мне союзничество, на которое при иных обстоятельствах я не мог бы рассчитывать. В редкие мгновения, когда ледяное предательство, чудившееся мне в наших совокуплениях, съеживалось до привкуса последней опустошенности, обладание Деборой становилось похоже на величественное шествие по дворцу, и каждое движение моей плоти было подобно шагу по красному бархату. Теперь я угодил как раз в такое объятие, я слышал, как бьется сердце Келли -- подобно могучему источнику в пещере, -- но тут -- как в объятиях Деборы -- я почувствовал намек на предательство, которое можно распознать лишь во сне, когда спишь один, окна закрыты, а листы бумаги сдувает ветром со стола. Под ароматом церемонности и сдержанности в Келли таился более глубинный запах, похожий на запах нечистого кота, напоминающий о случке, на запах мяса на крюке у мясника и еще некий душок ржави и йода морской водоросли, побелевшей на прибрежном песке. А еще тут был запах богатства, ароматы, таящие в себе скипидар ведьминого проклятия, вкус медяков во рту, привкус могилы. Все это напоминало мне о Деборе. -- О Господи, Господи, -- бормотал Келли. А потом вдруг оттолкнул меня ловким движением банкира, предлагающего вам первым войти в дверь. В глазах у него стояли слезы, от взгляда на них заслезились и мои глаза, ибо Келли был похож на Дебору, тот же широкий изогнутый рот, зеленые глаза с булавочными искорками света, -- и во мне вдруг поднялась волна любви, которую я никогда не мог дать ей, и когда он отпустил меня, мне захотелось обнять его, словно его плоть сулила мне успокоение, словно то были мы с Деборой в один из редких случаев, когда после отчаянной схватки, доведшей нас до полного изнеможения, мы обнимались с некоей грустью, когда исчезало мое восприятие себя как мужчины и мужа, и ее как жены и женщины, и мы оба становились детьми в той сердечной печали, которая взывает к утешительному бальзаму и на мгновенье уравнивает между собой мужскую плоть и женскую. И потому, когда он отпустил меня, я чуть было не обнял его, ибо я чувствовал в нем скорее Дебору, чем его самого. Но тут я понял, что пребываю в том же состоянии, что и Деирдре, что нервы мои расшатаны, -- и если то, что я ощущал, можно назвать горем, то оно вдруг взорвалось, как маленькая бомба. В следующую секунду я уже был холоден и бесчувствен, я ощутил настороженность по отношению к нему, так как он, стерев слезы с лица элегантным движением носового платка, вперил в мои глаза взгляд, пронзивший меня, как прожектор, и сразу все понял -- если у него до сих пор еще и имелись какие-то сомнения, то сейчас они развеялись: он знал, что я убил Дебору. -- Ладно, -- сказал он. -- О, Господи, что за жуткий час для всех нас. И я ощутил, как все его чувства сходят на нет. Я, точно бык, рванулся всей мощью на красную тряпку и вот обнаружил, что атаковал пустоту. -- Извините меня, -- сказал он гостям. -- О чем речь, Освальд, -- откликнулась дама. -- Мне все равно давно пора уходить. Вам надо поговорить с зятем. Это так понятно. -- И не думайте об уходе, -- ответил Келли. -- Побудьте еще хоть немного. Давайте выпьем. -- Он решил представить мне гостей. -- С мистером Гануччи ты уже встречался, он рассказал, что вас столкнуло друг с другом. Какая странная история. А это наша Бесси -- ты ведь ее тоже знаешь? Я кивнул. Ее звали Консуэло Каррузерс фон Зегрейд-Трилаун, и она состояла в дальнем родстве с матерью Деборы. Когда-то слыла знаменитой красавицей -- и по-прежнему была замечательно хороша собой. Великолепный профиль, сине-фиолетовые глаза, волосы цвета чего-то среднего между ртутью и бронзой, молочно-белая кожа и искорки земляничных румян на щеках. Правда, голос у нее был надтреснутый. -- Мы с Деборой были однажды у вас, -- сказал я. -- Конечно. Я как раз рассказывала сегодня об этом Освальду. Освальд, если уж мне придется выпить, то плесни мне еще "Луи Трез". Рута тут же встала и подошла к столу, чтобы приготовить ей напиток. -- С тех пор как мы виделись в последний раз, вы изменились к лучшему, -- сказала мне Бесс. -- В чем-то к лучшему, в чем-то к худшему, -- ответил я. Я пытался вспомнить одну историю про Бесс. В ее жизни был какой-то широко известный всем эпизод, какая-то скверная история, но сейчас я не мог вспомнить, в чем там было дело. -- О, не трудитесь занимать меня беседой, -- сказала она. -- Коньяку за наше здоровье, -- пробормотал Келли. -- Не хочу и слышать о коньяке, -- сказала Бесс. -- Я пью виски с тупицами, кока-колу с правнуками, а коньяк оставляю на самые жуткие часы. -- Перестань, Бесс, -- сказал Келли. -- Нет уж. Поплачьте, поплачьте оба. Отрыдайтесь как следует. Вас покинуло самое изумительное создание в этом достославном мире. Что ж тут сдерживаться. -- Сущий персик, -- прохрипел Гануччи. -- Слышали? -- спросила Бесс. -- Даже этот старый макаронник все понимает. Келли на секунду обхватил голову руками, а потом снова поднял глаза. Он был крепким мужчиной, хорошего сложения, с чрезвычайно белой кожей, не бледной, а именно белой, точно пахта, в красную крапинку. Пожалуй, он был чуть полноват в талии, но очертания тела были столь плавными, что оно казалось великолепным постаментом для головы. А голова у него была большая с маленьким острым подбородком, курносым носом и высоким лбом. Поскольку он уже наполовину облысел, высота лба казалась равной расстоянию между подбородком и глазами. Порой он бывал похож на симпатичного малыша из тех, что в трехмесячном возрасте кажутся пятидесятилетними здоровяками. На самом деле ему было шестьдесят пять, и он был в превосходной физической форме, ибо обладал тем здоровым юмором, что царит в среде генералов, магнатов, политиков, адмиралов, издателей газет, президентов и премьер-министров. Он и в самом деле смахивал на одного из президентов и одного из премьер-министров, у него были две различные повадки -- одна британская, другая американская, которые нужно было уметь различать. Английская была веселой, стремительной, магнатообразной: он мог приказать вас зарезать, но при определенных обстоятельствах подмигнуть вам в момент исполнения приказа. Американской была твердость его глаз -- они становились то серыми, то зелеными, серыми они были, когда лицо его холодело, эти глаза могли купить вас, продать, умертвить, пройти мимо вашей вдовы, они глядели на вас в упор, они были по-ирландски грязными, они могли подсыпать грязного песку вам в бетон. Тембр его голоса был богат, он играл на нем, как на музыкальном инструменте: мурлыкал и журчал весьма благожелательно. Лишь в самом конце высказывания вы постигали его уничижительный для вас смысл. Люди поговаривали, что Келли способен очаровать любого, кто ему понравится, -- но я ему не нравился никогда. -- Выпей коньяку, Стивен, -- сказал он. -- Я и так хорош. -- Ничего удивительного. Я тоже на взводе. Наступило молчание. Келли жестом отослал Руту прочь от бара, сам подошел к нему, налил в большой бокал немного "Реми Мартина" и протянул мне. Его ноготь коснулся моего, оставив электрический заряд утраты, словно меня погладила по руке красавица, и я услышал обещание, что мне предстоит познать восхитительные тайны. Я взял бокал, но, помня слово, данное Деирдре, даже не пригубил. И снова возникла пауза. Я сидел с бокалом в руке, -- молчание обволакивало все вокруг своей завесой, от блаженства, охватившего меня при разговоре с Деирдре, не осталось и следа. -- Знаете, мистер Келли, -- заговорил Гануччи, голос его скрежетал, как кулак, скребущий по коре, -- я начинал в нищете. -- Ну и что, я тоже, -- ответил Келли, очнувшись от задумчивости. -- И я всегда чувствовал себя бедняком. -- О себе я, пожалуй, такого сказать не могу, -- заметил Келли. -- Всегда чувствовал себя бедняком в одном отношении -- я любил класс. Ваша дочь обладала классом, ну просто ангел. Она обращалась с тобой как с равным, вот в чем суть. Поэтому я и пришел сегодня принести вам мои соболезнования. -- Для меня большая честь видеть вас у себя, мистер Гануччи. -- Спасибо, вы очень любезны. Я знаю, что сегодня у вас побывало очень много народу, и вы, конечно, устали, но я пришел сказать вам одну вещь: может быть, в глазах некоторых я -- большой человек. Но я себя не обманываю. Вы куда больше, чем я. Вы очень большой человек. И я пришел принести свои соболезнования. Я ваш друг. Я сделаю для вас что угодно. -- Дружочек, -- вмешалась Бесс, -- вы уже все сказали. Пора закругляться. -- Дорогая, -- сказал Келли, -- стоит ли сегодня так разговаривать с мистером Гануччи? -- Я вот-вот взорвусь, -- сказала Бесс. Зазвонил телефон. Рута взяла трубку. -- Это из Вашингтона, -- сказала она Келли. -- Я подойду в другой комнате. Как только Келли вышел, Гануччи сказал: -- Так я не разговариваю даже с желтолицым мальцом, который чистит мне ботинки. -- У него все в грядущем, -- сказала Бесс. -- Вот именно, -- ответил Гануччи, -- а мы с вами уже мертвецы. -- Один из нас мертвее другого, дружочек. Одним шипы, другим розы. -- Нет. Мы с вами определенно мертвы. -- Одним шипы, другим розы, -- повторила Бесс. -- Вы ведь знаете, что такое мертвецы. Они вроде бетона. Из вас получился бы неплохой участок Четвертой дороги в Нью-Джерси. -- Это та, что ведет к парку Текседо? -- осведомилась Бесс. -- Именно та. -- Скверная дорога. Гануччи закашлялся. -- И пожалуйста, не называйте меня макаронником. -- Но вы же действительно макаронник. Вернулся Келли. -- Это был Кеннеди, -- сказал он мне. -- Он передает тебе свои соболезнования. Сказал, что это было для него страшным ударом и он понимает, в каком ты, наверно, состоянии. Я не знал, что ты с ним знаком. -- Мы встречались в Конгрессе. -- А, ну конечно. -- Собственно, я и с Деборой познакомился благодаря ему. -- Да-да, я теперь вспомнил. Помню даже, как она тогда рассказывала мне о тебе. Она сказала: "Следи-ка за мной получше, а то тут завелся один полужидок, от которого я без ума". А я ответил ей: "Валяй-валяй". В ту пору я был против Кеннеди. Конечно, я был не прав. Чертовски не прав. И я был не прав с Деборой. О, Господи, -- внезапно голос его упал, точно зверь, в которого угодила пуля. -- Извините меня, -- сказал он и снова вышел. -- Ну, уж теперь-то нам определенно пора, -- сказала Бесс. -- Не уходите, -- сказала Рута. -- Он рассердится, если не застанет вас, вернувшись. -- Ты, кажется, неплохо знаешь его? А, дорогуша? Рута улыбнулась: -- Никто не может похвастаться тем, что хорошо знает мистера Келли. -- Глупости, -- возразила Бесс. -- Я знаю его как облупленного. -- Неужели, миссис Трилаун? -- спросила Рута. -- Дорогуша, я была его первой великой любовью. Ему исполнилось всего двадцать четыре, но он уже был что надо. Тогда-то я и узнала его. Узнала как облупленного. Я тебе вот что скажу, дорогуша: он на тебе не женится. -- О-ля-ля. -- Будь умницей и поставь ему холодный компресс. И передай, что мне пришлось уйти. Едва Рута вышла, Бесс обернулась ко мне: -- Будь начеку, малыш. Барней намерен растерзать тебя сегодня ночью. -- Барней Келли этим не занимается, -- возразил Гануччи. -- Разумеется, мистер Гануччи. И вы тоже, уверена, этим не занимаетесь. Вы просто зарабатываете себе на хлеб с маслицем наркотиками, проституцией и похоронами макаронников в кипящем асфальте. -- Прекратите, -- сказал Гануччи и закашлялся. -- Боитесь, небось, помереть? -- осведомилась Бесс. -- Мертвецы, -- сказал Гануччи, -- это асфальт. Часть тротуара. И все. -- Ну, вам-то придется держать отчет. Вас отправят к нашему святому покровителю, и тот скажет: "Эдди Гануччи нет прощения. Подвесьте его на крюке". Гануччи вздохнул. Его живот издал безутешный звук, нечто вроде бульканья в стиральной машине, когда там меняют воду. -- Я очень больной человек, -- сказал он. Увы, это было так. Мы молчали, Гануччи был в мрачнейшем настроении, от него веяло заразой, доносился треск асфальта, из которого безуспешно пытался выбраться замурованный туда червь жизни. Смерть уже коснулась его. Как в вопле птицы, схваченной ястребом, уже слышен стон агонии, издаваемый самой природой, так и Гануччи распространял вокруг себя эссенцию умирания, некий дух с древа смерти. Я знал, стоит к нему приблизиться, и почувствуешь исходящую от него вонь -- нескончаемый запах гангрены и разложения. Мне захотелось выпить, мой язык, прижавшись к зубам, требовал алкоголя, словно только алкоголь мог бы смыть частицы, долетающие до меня изо рта Гануччи. -- Позвольте, я расскажу вам одну историю, -- сказал Гануччи. -- Как-то раз друзья подарили мне попугая. И научили его говорить. "Эдди Гануччи, -- говорила эта птичка, -- дерьмо. Эдди -- дерьмо". А я отвечал: "Дружок, если не переменишь тему, это плохо для тебя кончится". А он говорил: "Гануччи -- дерьмо, Эдди Гануччи -- дерьмо". А я отвечал: "Продолжай в том же духе, и ты скоро сдохнешь". А он говорил: "Гануччи -- дерьмо", -- а потом заболел и умер. Очень грустная история. Бесс достала носовой платок. -- Какая же тут вонища, -- сказала она. Я подошел к балконной двери, открыл ее и вышел на балкон. Он был довольно большой, футов тридцать в длину и двадцать в ширину, я прошел по нему из конца в конец и перегнулся через парапет -- каменное ограждение дюймов сорок высотой, -- дающий возможность поглядеть на улицу, на все тридцать, а то и более, этажей падения, парения и остановки, полета и падения, и вновь падения, это была целая вечность, простиравшаяся до сырого тротуара, и во мне вновь возникло желание, еще слабое, точно первое прикосновение смычка к струне в пустом зале. Луна продиралась сквозь рваные облака, и по лицу ее пробегали тени. Я знал, что чем дольше буду стоять у парапета, тем сильнее будет искушение, -- свежий воздух кружил мне голову, как стихи. И вдруг у меня возникла мысль: "Если бы ты любил Шерри, ты бы прыгнул", представлявшая собой скорее аббревиатуру мысли более пространной -- она зачала от меня ребенка, и поэтому смерть, моя насильственная смерть, даст силы этому только что зачатому эмбриону, и я сам буду зачат вновь, свободный от своего прошлого. Желание броситься вниз было приятным, чистым и смелым, манящим, как все самое лучшее, что мне доводилось делать, но я все не мог решиться. Однако я чувствовал, что возвращение в гостиную будет равнозначно отказу от всего лучшего во мне, и я решил все же забраться на парапет, ибо мое желание логически приближало его исполнение, страх, которым было чревато это решение, не отпускал меня, меня била дрожь, как бывает в подростковом возрасте, когда вдруг понимаешь, что наконец-то дорвался до секса и сейчас все познаешь, -- но какой я испытывал ужас! Я весь дрожал. Но тут я вдруг словно вступил в некое царство покоя, того покоя, который я обрел когда-то, карабкаясь вверх по склону итальянского холма, и я встал на кресло и шагнул на парапет. Он был в фут шириной -- вполне достаточно, чтобы устоять, и я встал на него, ноги мои обмякли, я впустил в свою душу некую часть небес, некий прохладный свод над входом и ощутил покой, царящий там. "Бог есть", подумал я и хотел уже бросить взгляд вниз, в бездну, но оказался не готов к этому, ибо не был еще столько свят, -- улица темнела безумным изгибом тротуаров -- я отвернулся, глянул в глубь балкона, спрыгнуть туда было очень просто, и я чуть было не спрыгнул, но понял, что сходить с парапета сейчас преждевременно, желание броситься вниз от этого лишь усилится. "Но ведь и не обязательно прыгать, -- сказал мне голос, -- можно просто прогуляться по парапету". "Я не в силах сделать и шага", -- сказал я. "И все же сделай шаг". Я продвинул вперед ногу, медленно, дюйм за дюймом: обуреваемая противоположными желаниями, душа моя затрепетала, я взглянул вперед и обмер: я находился на самой середине, в пятнадцати футах от края балкона, в пятнадцати футах ходьбы по парапету шириной в один фут, а подо мной было тридцать этажей бездны. Дойдя до края, мне предстояло повернуть назад и пройти еще двадцать футов до того места, где парапет упирался в стену. Это было выше моих сил. И все же я сделал шаг, потом еще один. Возможно, я бы осилил и весь путь, но тут вдруг подул ветер, словно вихрь, которым обдает тебя проносящийся мимо грузовик, и я чуть не оступился: я был на волосок от падения, на волосок на бритвенном лезвии Шаго, и я соскочил на балкон и увидел у двери Келли. -- Заходи, -- сказал он. На лице его, освещенном светом из комнаты, не было и намека на то, что он видел меня на парапете, может, он и в самом деле не видел, может, он вышел на балкон мгновение спустя или в первый момент не разглядел меня в темноте, и все же он ухмылялся, уверенной и радостной ухмылкой человека, разгадавшего загадку. Когда мы входили в комнату, я ощутил исходящую от него силу, четкую, точно приказ. Он приказывал остальным уйти. Приказ, вольный, точно полет безумия, свет в комнате на секунду потускнел, а потом вспыхнул вновь. -- Да, -- сказал Гануччи, -- уже поздновато. Не угодно ли прокатиться на лифте? -- спросил он у Бесс. Лицо ее было похоже на маску, теряющую пудру и румяна, сквозь них проступала кость. Это длилось всего мгновение -- некое видение того, какою она видела самое себя, -- но война, похоже, была безнадежной. -- Да, пойдемте, -- сказала она Гануччи. Келли направился к двери, чтобы проводить их до лифта. Оставшись наедине со мной, Рута занервничала. Должно быть, ей многое нужно было мне сказать, а времени не было. Я же вздохнул с облегчением. Три шага по парапету лишили меня сил, но усталость была приятной, словно я очнулся от глубокого сна. Конечно, несмотря на мои подвиги на парапете, меня не оставляло чувство неудовлетворенности от того, что я знал: дело не доведено до конца. Но, по крайней мере, сейчас я в комнате, Келли еще минуту-другую не будет, это была передышка, и Рута показалась мне чуть ли не старым другом. Впрочем, ее взгляд, резкий, как запах нашатырного спирта, разом вывел меня из спячки. -- Твоя двойная жизнь, судя по всему, закончилась, Рута. -- Очень жаль. Я люблю двойную жизнь. -- А тебе не было противно шпионить за Деборой? -- Вашу жену милой женщиной не назовешь. Все богатые девушки -- свиньи. Но ведь я была не просто служанкой, вы знаете. -- Не знал, а следовало бы знать. -- Разумеется, у меня не было никакого официального поручения. Мне нужно было просто заниматься своей работой. Так хотел Барней, так я и делала. И присматривала за всем. -- За чем, например? -- Ну, за некоторыми занятиями вашей жены. -- Ты давно знакома с Келли? -- Несколько лет. Мы познакомились в Западном Берлине на премилой вечеринке. Не ревнуйте, пожалуйста. -- А теперь ты... -- Я хотел было сказать: "стала премилой маленькой шпионкой". -- А теперь я никто. Просто помогаю мистеру Келли. -- Но Дебора водилась со шпионами. Она и вправду была шпионкой? -- Абсолютной дилетанткой. -- Ты ведь не думаешь, что я тебе поверил? -- У нее не было настоящего умения, -- гордо заявила Рута. -- И тем не менее она стала причиной каких-то крупных неприятностей? -- Чудовищных неприятностей. Прошлой ночью, должно быть, никто не ложился спать в министерстве по всему миру. Жгли свет всю ночь. -- Она говорила с наэлектризованным сладострастием в голосе. -- Они-то и велели, чтобы вас оставили в покое. Ведь никто не мог бы сказать, много вы знаете или нет, расследование могло завести черт знает куда. -- Она не смогла сдержать улыбки. -- Но der Teufel -- это вы сами, и вы знаете, чего хотите. -- Рута, но ты еще не рассказала мне главного. -- А если я расскажу, вы мне поможете кое в чем? -- Я попытаюсь ответить на твои вопросы в той же мере, в какой ты ответишь на мои. -- Это было бы неплохо. -- Чего добивалась Дебора? -- Этого не знает никто. -- То есть? -- Никто ничего не знает наверняка. Это ведь всегда бывает так. Мистер Роджек, чем больше вы узнаете, тем лучше поймете, что это всего лишь новые вопросы, а вовсе не ответы. -- И все же я хотел бы узнать, скажем, парочку фактов. -- Фактов? -- Она пожала плечами. -- Они вам и так известны. -- Мне известно лишь то, что у Деборы было трое любовников. -- А кто они, вы не знаете? -- Нет. -- Ну, ладно, я расскажу вам. Один из них американец, довольно значительная шишка. -- В правительстве? -- Давайте считать, что я не слышала вашего вопроса. -- А другой? -- А другой -- атташе из советского посольства. Третий -- англичанин, представитель одной шотландской фирмы, во время войны работал в британской разведке. -- И разумеется, работает до сих пор. -- Разумеется. -- И это все? -- Еще у нее были какие-то дела с человеком по имени Тони, он навещал ее раз-другой. -- Ей нравился Тони? -- Пожалуй, не слишком. -- Но чего же она все-таки добивалась? -- Если хотите знать мое мнение... -- Хочу. -- Она стремилась ошарашить собственного папашу. Она хотела, чтобы он сам пришел к ней и на коленях умолял прекратить этот любительский шпионаж, пока все влиятельные люди в мире не решили, что Барней Келли затеял что-то дурное или что он не в состоянии контролировать поведение собственной дочери. -- А что интересовало Дебору? -- Много чего. Очень много. Все и ничего в отдельности, можете мне поверить. Она собирала слухи и претендовала на важную роль. Если хотите услышать мое личное мнение, мне кажется, что это доставляло ей чисто сексуальное наслаждение. Одним женщинам нравятся жокеи, другим -- лыжники, третьим -- грубияны-поляки, а у Деборы была petite faiblesse* к лучшим агентам мира. Впрочем, что бы это ни было, для ее отца все складывалось скверно. Он очень переживал. * Маленькая слабость (фр.). -- Ладно, Рута, спасибо, -- сказал я. Несмотря на приступы ревности, вызванные каждым из трех ее любовников, в сердцевине боли таилось легкое опьянение тем, что я наконец-то что-то узнал. -- Но я еще не задала своих вопросов, -- заметила Рута. -- Что ж, задавай. -- Мистер Роджек, как вы думаете, почему я работаю на мистера Келли? На что я рассчитываю? -- Выйти за него замуж? -- А что, это бросается в глаза? -- Нет. Но я верю миссис Трилаун. -- Но все же мои намерения как-то просматриваются? -- В некоторой степени. Но, разумеется, ты очень умна. -- Очевидно, недостаточно умна, чтобы скрыть их. Вернее, умна и достаточно, но у меня нет достаточных козырей. Поэтому мне нужна поддержка. -- Поддержка помощника? -- Скажем, партнера, который руководил бы мною. -- Но, дорогая моя, Бесс права. Он не женится на тебе. -- Вы, мистер Роджек, рассуждаете, как глупец. А вы ведь не глупец. Я не настолько помешана на себе, чтобы не понимать, что мистер Келли в состоянии купить и продать девушку вроде меня десять тысяч раз. Но я кое-что знаю. -- Ее глаза показались мне немного выпученными, на немецкий лад, словно мысли давили на них изнутри. -- Ты и в самом деле что-то знаешь? -- Массу всякого. И потому у меня есть шанс женить его на себе. Если я правильно распоряжусь своими картами. -- А что ты намерена предложить своему консультанту? -- Вы мне говорили, что из вас гвозди делать можно. И я вам верю. Я не стала бы пытаться обвести вокруг пальца человека вроде вас. Кроме того, вы можете доверять мне. Ее слова позабавили меня. -- Весь трюк в том, -- сказал я, -- чтобы не терять чувства меры. С какой это стати я буду доверять тебе? Я наверняка не мог бы доверять тебе в делах с легавыми. -- Легавыми? -- Она не знала этого слова, и это раздражало ее, как поиск куда-то запропастившегося инструмента. -- С полицией. -- Ах, это! Прошлой ночью! Вы вроде бы пообещали сделать мне ребенка. Я вовсе не так уж хочу ребенка, но вы пообещали, а не сделали. Может, это и мелочь, но мелочи такого рода не рождают в женщине верности до гроба. Тем не менее эта мелочь напомнила нам о проведенном вместе вечере. -- Был ведь и второй раз, -- сказал я. Рута усмехнулась. -- Да, был и второй раз, -- сказала она. -- Но это пролетело. -- Весьма сожалею. -- Чаще всего пролетает. -- Может, у тебя какая-то инфекция? -- Ха-ха-ха, этого мне только и не хватало. -- А Келли нас не подслушивает? -- неожиданно для самого себя спросил я. Я вдруг остро ощутил его отсутствие. -- Думаю, он пошел поглядеть на Деирдре. Мне захотелось спросить, не может ли он как-нибудь подслушать наш разговор. Правда, в комнате не ощущалось той спертости воздуха, которая наводит на мысль о микрофонах, но, с другой стороны... -- Нет ли тут подслушивающего устройства? -- Он велел убрать его. -- Вот как? А почему? -- Потому что однажды мне посчастливилось обнаружить, что его уборная не заперта, и подслушать его беседу в библиотеке. Она произвела на меня столь сильное впечатление, что я не удержалась и записала все на магнитофон. -- И в тот день ты узнала то, что теперь знаешь? -- Да, в тот день. -- И это так важно, что он на тебе женится? -- Может быть, женится, а может, и нет. -- Но, наверно, этого вполне достаточно, чтобы убрать тебя? -- Ну, -- ответила она, -- я надежно припрятала копии пленки. -- С тобой лучше не ссориться. -- Спасибо. Но это еще не согласие на союз. -- Тогда открой мне свою информацию. Кто знает, чего она стоит? -- Кто знает? -- рассмеялась она. -- Она стоит дорого, можете мне поверить. В ответ я тоже рассмеялся. -- А может, я не хочу тебе верить? Может, я догадываюсь, что это за информация? -- Может быть, и догадываетесь. Все, тупик. Я понятия не имел, о чем она говорит, правда, казалось, я вот-вот должен был догадаться, словно где-то в самой глубине мне уже была послана весть. То есть в моем мозгу вспыхнул приказ не развивать эту тему. Словно я всю жизнь прожил в темном подвале, а сейчас тут зажегся свет. Но я слишком долго жил без него. Я вновь почувствовал желание выйти на балкон и прогуляться по парапету. -- Давай-ка выпьем, -- сказал я. Что-то в самом деле случилось. Тихо, мирно, забыв об обещании, данном Деирдре, я решил выпить. Мы выпили молча, каждый ждал, пока заговорит другой. И тут вернулся Келли. -- Деирдре еще тревожится? -- спросила Рута. -- Да, очень. -- Пойду попробую убаюкать ее. И вот мы остались вдвоем с Келли. Он откинул голову назад, словно пытаясь всмотреться в мое лицо. -- Давай поговорим? -- Я готов. -- Ты и представить не можешь, что у меня был за денек, -- он потер глаза. -- Впрочем, у тебя, должно быть, тоже было немало тяжелых минут. Я промолчал. Келли понимающе кивнул. -- Толпы людей. Друзья, враги, кто угодно. Я только что распорядился внизу -- больше никого не впускать. Все равно, наверно, уже очень поздно. Который час на твоих? -- Третий. -- А я думал, что уже ближе к рассвету. Ты в порядке? -- Сам не знаю. -- Я про себя тоже. Весь день был в каком-то отупении. Один раз разрыдался. Среди всего этого столпотворения я все время почему-то ожидал, что вот сейчас появится Дебора и потребует выпить. И вдруг -- бах! Никакой Деборы больше нет! -- Он проговорил все это очень мягко и кивнул. -- А ты все еще помалкиваешь, Роджек? -- Мы с Деборой сильно поцапались, чего уж тут скрывать. -- Признание говорит в твою пользу. Но мне всегда казалось, что ты от Деборы без ума. -- Долгое время так оно и было. -- Жаль, что кончилось. -- Жаль. -- Все вокруг уверены, что ты ее столкнул. Мне пришлось целый день убеждать их в том, что ты этого не делал. -- Я этого и не делал. -- Очень хорошо. Замечательно. -- Разумеется, хорошо, если говорить об услуге, оказанной вами мне. -- Давай-ка выпьем, -- сказал Келли. -- Я ведь тоже помалкиваю. Я молча налил себе коньяку. Я был чертовски трезв, но первый же глоток сбил меня с панталыку: вес моей души потащил вниз по склону холма. Я разом опьянел, тем особым опьянением мозга, -- мне захотелось рассказать ему правду. -- Собственно говоря, если ты и убил ее, это немногое меняет. Я виноват не менее тебя. -- Он решительно потер нос. -- Я был груб с нею. А она отыгрывалась за это грубостью по отношению к тебе. Так что одно на одно и выходит, верно? Разумеется, мне не следовало ничего отвечать на это, ведь я не знал, к чему он клонит. -- Ты ничего еще не сказал насчет похорон. -- Да. -- Ладно, тогда скажу я. Похороны будут скромные, мы погребем Дебору в чудесном местечке, которое я подыскал. Я не мог найти тебя весь день, и мне пришлось распорядиться самому. Земля, конечно, неосвященная, но местечко спокойное. Мы переглянулись. Поняв, что я не дрогну в своем молчании, Келли сказал: -- Ты, разумеется, будешь на похоронах. -- Нет, не буду. -- Из-за этого Деирдре так разволновалась? -- Думаю, из-за этого. -- Но я хочу, чтобы ты пришел. Я не смогу объяснить твое отсутствие. -- Можете сказать, что я убит горем. -- Я не собираюсь ничего говорить. Просто хочу, чтобы ты перестал валять дурака. На похоронах мы с тобой должны стоять плечом к плечу. Иначе все пропало. Люди решат, что ты убил Дебору. -- Да поймите же вы, мне в самом деле безразлично, что решат люди. Мне не до них. -- Рука у меня задрожала, чтобы придать себе сил, я добавил: -- Кроме того, даже если я пойду на похороны, они все равно решат то же самое. -- Да наплевать мне, что они решат. Мне важно, что они станут говорить, -- Келли произнес это внешне спокойно, но на лбу у него пульсировала жилка. -- Вот уж не думал, что придется тебе это растолковывать. Все, что происходит на глазах людей, вообще не в счет. Важно лишь то, что разыгрывается на публике. В этом мы должны быть безупречны. Нашим появлением на публике мы дадим понять друзьям и врагам, что у нас еще хватает сил контролировать ситуацию. А это будет не так просто, учитывая всеобщий ажиотаж. Знаешь ли, совершенно не важно, думают люди, что ты убил Дебору, или не думают. Важно, чтобы они поняли, что мы в силах замести следы и не выпускать ситуацию из-под контроля. Если ты не придешь на похороны, поползут такие сплетни, что нам никогда не удастся добиться главного. -- Чего именно? -- Стать друзьями. -- Келли, я понимаю, что у вас был трудный день... -- Мы ближе друг к другу, чем ты думаешь. Я в этом уверен. -- Он огляделся по сторонам. -- Пойдем-ка в библиотеку. -- Это была самая большая комната в апартаментах Келли, служившая ему спальней, гостиной и хранилищем антиквариата. -- Пошли, там мы сможем поговорить спокойней. Та комната лучше подходит для того, что я собираюсь тебе рассказать. Я намерен поведать тебе некую весьма длинную историю. Длинную и отвратительную. И библиотека самое подходящее место для этого. Может, тебе она и не по вкусу, но мне нравится. Единственное место во всем Нью-Йорке, которое я могу назвать своим. Ему принадлежал дом на восточных Шестидесятых улицах, но там он никогда не бывал. Дом стал своего рода больницей для Дебориной матери, которая была прикована к постели, давно жила отдельно от Келли и не разговаривала с Деборой с того времени, как мы поженились. -- Пошли. Мне все равно, -- сказал я. Но идти туда не хотелось. Сегодня библиотека была для меня не лучшим местом. Стоило войти туда, как настроение менялось, словно ты вдруг попал в королевскую часовню, темную залу, забитую освещенными реликвиями и дароносицами. И в самом деле, прямо у двери перед ширмой стояла серебряная с позолотой дароносица, изукрашенная драгоценными каменьями, на гобелене ширмы была вышита сцена, представляющая собой беседу дамы в елизаветинском костюме с оленем и схватку ее супруга с нагой девой, вырастающей из ствола дерева. Это была работа конца семнадцатого века. (Однажды Келли в порыве вдохновения целый вечер демонстрировал мне свою коллекцию. "Как знать, возможно, когда-нибудь все это будет принадлежать тебе, -- сказал он. -- Так постарайся уж не продавать по дешевке".) Тут стояли клавикорды, серебристо-черные, как змеиная кожа, резной позолоченный столик с четырьмя аллигаторами вместо ножек, пол был устлан ковром с пурпурно-красным пейзажем, изображавшим деревья и сады, пылающие огнем, похожим на пламя марганцовки. Было здесь и зеркало в раме: в восемь футов высотой, бронзовые купидончики, раковины, гирлянды и фрагменты человеческого тела поднимались вверх по обеим сторонам зеркала, похожего на пруд, и образовывали на вершине гребешок. Мышь могла бы вот так изучать сокровища королевы. Кроме того, тут стояла луккская кровать с ложем, затянутым красным бархатом с золотым шитьем, а рядом с нею венецианский трон. Русалки протягивали руки к щиту, укрепленному в его изголовье. Скульптура была хрупкой, но трон, казалось, вырастал в бесконечность, потому что сирены и купидоны перетекали одни в других, как гусеницы на виноградной лозе, в высоком молчании этих чертогов становился почти что внятен их ночной, таинственный, вегетативный рост. Келли сел на трон, а я опустился в неудобное, но чрезвычайно ценное кресло, нас разделял маленький китайский столик, инкрустированный слоновой костью, и, поскольку в помещении было мало света, только отблески очага и тусклая лампа, я почти ничего не видел, пространство вокруг нас было подобно сводам огромной пещеры. Я чувствовал себя разбитым, дважды разбитым и ощущал предельную усталость, нечто между апатией и перенапряжением. Казалось, войдя сюда, мы оставили позади все -- и смерть Деборы, и вину, и его страдание -- если он действительно страдал, -- и мое тоже: я не знал, существую ли я на самом деле, то есть я не чувствовал себя связанным с самим собой. Душа моя вносила слишком много волнения в любую из возможностей. Я снова почувствовал себя так же, как когда входил в "Уолдорф", словно я очутился в преддверии ада, где предметы оживают и могут общаться друг с другом, и с каждой новой порцией алкоголя я все очевиднее попадал в их число. В помещении был такой дух, словно здесь повелевал усопший фараон. Аристократы, рабовладельцы, промышленники и папы римские домогались подобных хором, пока взятки их молитв не воплотились в здешнее золото. Точно так же, как магнит притягивает к себе железные частицы, меня затягивало здесь в некое поле, воздух, полный излишеств и долгого шепота в коридорах, эхо пиршественных залов, где красное бургундское лилось рекой, а диких кабанов пожирали целыми тушами, -- такое же поле окружало меня, когда я оставил труп Деборы на полу и бросился вниз по лестнице, туда, где ждала Рута. -- Не возражаете, если я немного выпью? -- Пожалуйста, что угодно. Я вышел из библиотеки и подошел к бару в соседней комнате, налил в высокий бокал на несколько дюймов джину, положил немного льда и сделал большой глоток. Джин прошел по моему телу, словно очистительное пламя. Все же что-то было не так, но я не мог сообразить, что именно: я чувствовал себя совершенно безоружным. И тут вспомнил: зонтик Шаго! Он оказался в первом же закоулке, куда я бросился искать его, его ручка вошла в мою руку; схватив зонтик, я почувствовал себя сильнее, точно уголовник, которому дали сигарету, стакан и нож. Вооружившись, я вернулся в библиотеку. Он заметил, что я держу в руке зонтик. Но я и не пытался прятать его, а, усевшись, положил себе на колени. -- Теперь лучше? -- спросил он. Я кивнул. Словно ощупывая женскую грудь, он обеими руками обхватил кубок и поглядел во тьму. Я увидел, что в очаге еще горит огонь. Келли встал, подбросил в камин новое полено и разворошил догорающее фамильярным жестом, словно будя старого упрямого пса. -- Бесс рассказала тебе о том, что у нас с ней был роман? -- Дала понять что-то в этом роде. -- Из-за Бесс я совершенно не занимался воспитанием Деборы. -- Дебора никогда не рассказывала мне об этом. -- Я никогда ни с кем не говорил о себе. Мне это отвратительно. Это осквернение семени. Но мне захотелось поговорить с тобой. Дебора, знаешь ли, вскользь упоминала о твоих верованиях. Меня восхитило твое утверждение -- ты действительно сделал его с экрана? -- будто Бог ведет войну с Дьяволом и может потерпеть в ней поражение. Опять я почувствовал страшное напряжение. Возникло желание встать, попрощаться и уйти -- вот просто так. Но само помещение библиотеки непосильным грузом придавливало мою волю. -- Я не готов сейчас к такой беседе, -- сказал я. Я и впрямь не был к ней готов. Нынешней ночью мне было страшно оскорбить Бога или Дьявола. -- Разумеется. -- Но в голосе его слышалось сожаление, как будто он считал самым подходящим занятием немного поболтать на гребне несчастья. -- Ладно, -- вздохнул он, -- это весьма причудливо, но мне нравится дразнить иезуитов твоей идеей. Я заставляю их согласиться, что по этой схеме Дьявол должен иметь равные шансы на победу, а не то вся схема летит к чертям. И, разумеется, прямым следствием этой гипотезы является тот факт, что Церковь -- агент Дьявола. Он поглядел на меня, словно ожидая вопроса, и я из вежливости спросил: -- Я вас правильно понимаю? -- Поскольку Церковь отказывается допустить возможность победы Сатаны, человек верит в Господне всемогущество. И полагает, что Бог готов простить ему любую измену. Что, может быть, и неверно. Легко ли Богу воевать, если его армии то тут, то там переходят на сторону противника? Как знать? Ад, возможно, сегодня ничем не хуже Лас-Вегаса или Версаля. -- Он рассмеялся. -- Боже всемогущий и милосердный, как от этого бесятся иезуиты. Должен сказать, что в данном случае они не решаются на свои прославленные контратаки, ведь они ждут от меня пожертвований. Правда, один из них набрался смелости и сказал: "Освальд, если Церковь агент Дьявола, то чего ради вы жертвуете ей такие крупные суммы?" И, разумеется, я не удержался от того, чтобы ответить: "Потому что, как всем известно, я на стороне Дьявола". -- Но вы и в самом деле так думаете? -- Время от времени. У меня хватает гордыни. И тут мы оба замолчали. -- Вы ведь никогда не считали себя хорошим католиком? -- спросил я. -- Да с какой стати? Я великий католик. Это куда интересней. Хотя и не назовешь типичным случаем. Наш род Келли из Северной Ирландии. А Освальды -- пресвитерианцы. Пока дело не дошло до женитьбы на матери Деборы, я не задумывался над тем, что Париж стоит мессы. Но он ее, разумеется, стоит. -- Келли переменил вероисповедание и полез вверх по лестнице. -- Ну, а теперь я на самом верху, -- сказал он. -- Как только поймешь, где находишься, не остается ничего другого, как развешивать паутину. А я, пусть это и моя худшая сторона, паук. Протянул свои нити от мусульман до "Нью-Йорк Таймс". Попроси меня о чем-нибудь. Все в моих руках. -- И ЦРУ тоже? -- Есть ниточка, -- ответил он, поднеся палец к губам и словно призывая к осторожности. -- И друзья мистера Гануччи. -- Масса совместных узелочков, -- ответил Келли. От очага в спину веяло жаром. Келли посмотрел на меня. -- Ты когда-нибудь задумывался над тем, какие коварные здесь дуют ветры? Горные ветры. Я не ответил. Я думал о парапете. И было понятно, что он тоже о нем думает. -- Роджек, -- сказал Келли, -- я не настолько всемогущ, как тебе кажется. Я всего лишь любитель. А настоящая власть у профессионалов, хозяйничающих в официальных конторах. У политиканов. Он произнес это как бы шутя, словно готов был посмеяться надо мной в то же мгновенье, -- правда, непонятно, в каком именно случае: если бы я поверил ему или если бы не поверил. -- Хорошо устроился? -- спросил он. Я опустился в кресло. -- Обо мне рассказывают всякие истории, и немногие из них хороши, -- сказал он. -- Но я тебя предупредил. Учти, предупредил в полной мере, я переложу на тебя эту ношу. Мне кажется, каждому нужно раньше или позже выложить свою потаенную историю. Найти кого-нибудь и раскрыться перед ним. Но у меня никого не было. А нынче ночью, когда ты пришел, я понял это. Внезапно понял, что вот тебе я и откроюсь. -- Он посмотрел на меня. Из пены его благожелательности проступила серая корка речного льда. -- Если ты позволишь. Я кивнул в знак согласия. И опять ощутил, как темно в помещении. Мы сидели тут, словно два охотника в полуночных джунглях. Но голос Келли все же звучал потрясающе. -- Тебе известно, что в молодости я был самым обыкновенным человеком. Юность моя прошла в Миннесоте, я был младшим ребенком в большой семье, батрачил на фермах, работал в лавке после уроков и все такое. Дебора рассказывала тебе об этом? -- Дебора нет, а другие рассказывали. -- Но им неизвестны детали. Мы были бедны, как церковные крысы. Но у моего отца были амбиции. Ведь мы, Келли, в конце концов, были не просто ирландцами, а северными ирландцами. У нас даже имелся собственный герб. Красный, с изображением малютки. Можешь представить себе щит, на котором нет ничего, кроме голого младенца? Но так оно и было. Мне удалось овладеть этим младенцем и вставить его в рот змию Мангаравиди, когда я задумал объединить гербы. Леоноре это пришлось по вкусу. Она попыталась организовать это через океан в комиссии по гербам. Но к тому времени мы с Леонорой уже воевали друг с дружкой долгие годы. -- Дебора мне ни о чем таком не рассказывала. -- Ну ладно. Не буду тебе этим докучать. Скажу просто, что после первой мировой войны у меня был капитал в три тысячи долларов -- сбережения всего семейства. Мой отец хранил свои зелененькие в старой коробке из-под сыра, запертой в бюро. Я заполучил эти деньги, отправился в Филадельфию и рискнул всем капиталом сразу, вложив его в армейские поставки. За год превратил три тысячи долларов в сто тысяч, не стану объяснять как. Вернул семейству пять тысяч, ибо они оказались настолько великодушны, что не настучали на меня властям. Затем за два года на рынке превратил девяносто пять тысяч долларов в миллион. Пусти прахом неудачника вроде моего отца, и на свет явится сумасшедший гений, подобный мне. Не знаю, откуда взялись у меня такие способности, но мои операции были блистательны, знаешь ли, я все время выигрывал. Это меня даже пугало. Провинциального пресвитерианца, каким я все еще оставался. Настроение у него переменилось. Ему нравился собственный рассказ. Его голос менял интонацию и даже тембр, манера говорить обволакивала, хотя оставалась безличной, как будто он был владельцем некоего невероятного сокровища и готовился предложить его вам. -- Ну ладно, а потом я познакомился с Леонорой. Дела привели меня в Канзас-Сити. Торговля зерном, пакет акций кинотеатра, совместное предприятие с одним парнем, который занимался грузоперевозкой из штата в штат, и по-прежнему я разбойничал на бирже, отшвыривая одни акции и грабастая другие. Дела столкнули меня с отцом Леоноры. О, это был настоящий джентльмен. Аристократ с Сицилии, получивший образование в Париже. А теперь обосновавшийся в Канзас-Сити. Несчастный ублюдок сидел без гроша, пока не женился на деньгах. Но хотя его имя стояло на одном из самых почетных мест в Готском альманахе, Кофлины отправили его в Канзас торговать мясом, торговать среднезападным мясом на английские деньги, -- впрочем, об этом можно долго рассказывать, но мне как-то страшно нырять сразу в самые глубины той истории -- слишком она паршивая. -- Он бросил на меня быстрый и жесткий взгляд. -- Так вот, мы с синьором нашли общий язык, а как же иначе, и он решил женить меня на Леоноре, к моему величайшему удивлению, ведь он был чудовищным снобом, но готов побиться об заклад, что таким образом он брал реванш у Кофлинов. Им-то хотелось выдать внучку разве что не за принца крови. Да и Мангаравиди, я убежден, мечтали о том же, но ему удалось уверить себя в том, что Келли будет прививкой виндзорского винограда к их древу. И я не пытался убедить его в том, что я не выблядок королевской крови. Но мне не нравилась Леонора. Она была ханжой. Красивая девица, но совершенно повернутая. Пользовалась духами, от которых за версту несло церковью. В каждом кармане держала по святому. Сущая мука для молодого парня, каким я тогда был! Но я уже начал кой в чем разбираться. Есть доллары, на которые можно накупить уйму вещей, и доллары, на которые можно приобрести уйму влияния. У Кофлинов была валюта второго типа, у меня -- первого. Так что я ухаживал за Леонорой в течение года и завоевал ее переходом в их религию. Выходя за меня замуж, она, как ей казалось, возвращала заблудшую душу в лоно церкви. Именно так она представляла себе брак. Мы поженились. И я обнаружил, что угодил в какую-то яму. Я тогда ничего не понимал в сексе, а просто сообразил, что что-то у нас не так. Не прошло и года, а мы уже настолько опротивели друг другу, что невозможно было войти в комнату, если там пять минут назад побывала она. И вдобавок к этому, Леонора не беременела и, казалось, была не способна забеременеть, -- и меня терзал страх, что в Риме по ее требованию могут расторгнуть наш брак. Нет смысла останавливаться на деталях, ты ведь тоже не мальчик, мне нужно было быть женатым на ней так долго, чтобы успеть завести обширные знакомства. Без Леоноры я был выскочкой, тогда как с нею -- мне открывалась восхитительная жизнь, друзья Леоноры были для меня основной приманкой. Деньги, на которые нельзя приобрести входного билета в круг, который тебе не по вкусу, не стоят ни гроша, куча дерьма -- и не более того, и в двадцать три года я уже прекрасно понимал это. -- Он выпил. -- Ну ладно. Б. Освальд Келли сказал себе: "Наполеон, эту п...у надо взять приступом". Так я и поступил. Мои войска пошли на решительный штурм. В точно вычисленную ночь, испытывая к ее телу невероятное отвращение, подстегивая и взвинчивая себя фантазией, будто трахаю просто жалкую потаскушку, я вдул ей под самое сердце и поклялся в душе: "Сатана, делай со мной что угодно, но подсоби мне повязать эту суку!" И что-то случилось! Ни запаха серы, ничего такого, и мы с Леонорой повстречались в какой-то трясине, в каком-то Богом забытом местечке, и я почувствовал, что труды не прошли зря. Из ее надутых и набожных губок вырвался кисловатый вздох. "Что это, черт тебя подери, ты со мной делаешь?" -- завизжала она, это был единственный раз, когда она чертыхнулась. Но дело было сделано. Она забеременела. Говорить мне было нечего. Я понимал, что он рассказывает правду. Зонтик, как задремавшая змея, лежал у меня на коленях. -- Я немало читал о святых, -- сказал Келли, -- к твоему сведению. Как только святого посещает видение, его сразу начинают одолевать бесы. Для Дьявола нет большей радости, чем искушать святого, -- я на его месте поступал бы именно так. И в порядке ответного платежа Господь Бог так печется о нас, сукиных детях. Могу лишь поклясться, что никогда я не был привязан к Леоноре так, как во время ее беременности. "О, Господи, -- молился я каждую ночь перед сном, -- смилуйся над ребенком, вызревающим в ее утробе, ибо я проклял его прежде, чем зачал". Время от времени я клал руку на живот Леоноре и чувствовал, как все лучшее, что было во мне, перетекало из моих пальцев в это создание, покоящееся в водах материнского лона. И что из всего этого вышло? Абсолютно изумительное дитя! Едва не умерла при родах. Им пришлось располосовать Леонору, чтобы вызволить ее на свет, но глаза у нее уже тогда сулили вам райские услады. -- Он рассмеялся. -- Ее глаза притягивали к себе, сулили блаженство и словно приглашали совершить далекое путешествие. Эта малютка смеялась, как пятидесятилетний пьяница, насосавшийся пива, такая маленькая, крепкая, смеялась и нагоняла на тебя бесов за то, что ты пытался в нее проникнуть. Никогда я никого не любил так, как это дитя. Извини, что нарушаю наше условие. -- Он заплакал. Я чуть было не протянул руку, чтобы дотронуться до его плеча, но он встал, словно уклоняясь от моего прикосновения, и подошел к камину. Минуту мы молчали. -- Ладно, -- сказал он, не поворачиваясь ко мне, -- когда заключаешь сделку с Дьяволом, от оплаты не увильнуть. На этом и держится Мефистофель. На умении настоять на оплате. Леонора была в ужасном состоянии после родов, распотрошенная, и всякое такое. Но мне было плевать: у меня была дочь, и она стала залогом моей удачи. Мы решили отправиться на Ривьеру, чтобы Леонора восстановила свои силы, друзей у меня было уже достаточно, и меня тоже тянуло в эти блаженные места. Так что я свернул свои дела в Канзас-Сити, вложил деньги в завод по производству грузовиков, которым, кстати, владею и по сей день, предприятие разрослось благодаря тому парню, кое-что продал с определенными потерями здесь, кое-что приобрел там, и мы уехали. Я уже знал, чем заняться. И занялся синим морем и золотым солнцем. Средиземноморье пробуждает аппетит к жизни. Каждый ищет там каких-нибудь особых и особо приватных радостей, и я не в силах был отказаться от них и сосредоточиться на Деборе, мне этого было мало, я был убежден, что заслуживаю куда большего. И тут появилась Бесс, истинная посланница Сатаны. Или его подарок. Она приехала из Нью-Йорка, чтобы провести лето на своей вилле, -- в то время мне казалось, что дома красивее просто не бывает: у нее на стене висел Рафаэль, и всякое такое. Конечно же, дом был потрясающе безвкусен: мраморные полы, множество канделябров и педерастических статуй -- маленьких жирных купидончиков с пухлыми попочками хористок, лилии в пруду и каучуковые деревья самого непристойного вида. И даже скорпион в стеклянном серпентарии. Полное отсутствие вкуса. Но Бесс была великолепна, такого умопомрачительного великолепия мне еще никогда не доводилось видеть -- и я буквально остолбенел. Ей было ровно сорок, хотя с виду их никак не дашь, а мне еще не исполнилось двадцати пяти. У нее была чудовищная репутация: четыре брака, трое детей и любовники на каждом углу, полный набор -- от египтянина с гигантской коллекцией плеток до юного американца-автогонщика. О ней ходили самые невероятные слухи, в которые трудно было поверить, потому что она была изящна и очаровательна, как орхидея. И почти бесплотна и неуловима: стоило мне отвернуться к бару, и она куда-то исчезала из комнаты. Но все вокруг нее дышало великолепием. У нее было изысканное чувство юмора. Мне не хотелось копаться в грязных историях, связанных с ее именем, но все же пришлось, ибо Бесс обладала особым даром: ты не просто крутил с ней роман, ты участвовал в некоем действе. Сигналы поступали в твой мозг и отсылались обратно -- впервые в жизни я кое-что понял во всей этой ерунде с телепатическими способностями. В Бесс было нечто астральное или, наоборот, вампирическое -- ей нравилось впиваться в меня зубами, и я был не в состоянии остановить ее. Она то и дело воровала голубей с моей голубятни -- если можно так выразиться. Потом возвращала их -- оказывается, она всего лишь брала их у меня взаймы, -- но они возвращались уже другими, какими-то чужими. У меня возникало ощущение, что я сам вступаю в соприкосновение с силами, от которых следовало бы держаться подальше. Старик Мангаравиди тоже обладал подобными способностями, я всегда был уверен в том, что он знается с духами. Но Бесс была сущей царицей привидений. Никогда не встречал человека с такой магнетической силой. Если бы Маркони не изобрел радио, то это сделала бы именно она. Вспоминаю, как однажды в саду она попросила у меня пятифранковую монету. Бесс положила ее в сумочку, достала оттуда маникюрные ножницы и срезала у меня с головы несколько волосинок. Потом подняла камень, положила в ямку мои волосы, прикрыла их монетой, а монету камнем. "Ну вот, -- сказала она, -- теперь я слышу тебя". Я хотел было посмеяться над этим, но мне было не до смеха, проклятое дерево высилось надо мной, как гигантская статуя. И тут Бесс принялась пересказывать слово в слово мою беседу с Леонорой и, что хуже того, даже пересказала мне некоторые мои тайные мысли. Под этим проклятым деревом я чувствовал себя полностью в ее власти. Я считал себя настоящим мужиком, поверь мне, в любви я был столь же умел, как и в делах, и у нас с Бесс бывало порой по нескольку блистательных актов за ночь, и это, разумеется, тешило мое мужское тщеславие, аплодисменты Бесс были подобны посвящению в рыцари, а потом она вдруг куда-то пропадала. Исчезала на день или на целую неделю. "Милый, я ничего не могла поделать. Он был неотразим", -- говорила она по возвращении -- лишь для того, чтобы потом подстегнуть мое самолюбие признаниями в том, что я еще более неотразим и потому-то она и вернулась. Или, наоборот, втаптывала меня в грязь, заявляя: "Что ж, с ним все кончено, но я его никогда не забуду". Я был вроде пса, которому кинули недоеденный кусок мяса -- не доеденный моим соперником. Она довела меня до того, что, даже занимаясь делом, я вдруг представлял себе, как Бесс развлекается с кем-то другим. И мысли мои разбегались в разные стороны, как муравьи из разворошенного муравейника. Это было невыносимо, я ее боялся. Я еще никогда никого так не боялся. Всякий раз, когда мы бывали вместе, я казался себе копилкой для монет, готовой принять все, что ей вздумается туда бросить. Ее монетки наделяли меня магнетической силой. У меня появилось безошибочное чутье к биржевому курсу. Лежа в постели, я ощущал потенциал каждого пакета акций столь явственно, будто окунался в тайные помыслы многих тысяч вкладчиков. Я впитывал их в себя и в конце концов приходил к выводу: "Артишоки завтра подскочат в цене, а Бетховен упадет". Да что там говорить! Конечно, я имел превосходную информацию от экспертов, за определенную мзду получал сведения любого рода, но, уверяю тебя, все это не шло ни в какое сравнение с моим тогдашним чутьем. Случалась порой и другая бесовщина. Однажды какой-то напыщенный подонок заставил меня здорово поволноваться, и, когда он уходил, я мысленно бросил ему вслед: "Да провались ты ко всем чертям!" И с ним случился припадок падучей прямо на пороге моего дома. Поразительная сила! Ну, ладно. Время шло, и меня стали раздражать экстравагантные выходки Бесс. Начались скандалы. Мне пришлось выпутываться из парочки скверных передряг -- Бесс была неисправима. И только одним способом можно было заставить ее притормозить. У нее была племянница -- дочь сестры, девятнадцати лет, еще девственница. Очень милая девушка. Бесс обожала ее. Пожалуй, только о ней она заботилась по-настоящему. Племянница приехала навестить ее, и не успел я и глазом моргнуть, как они стали неразлучны. Можешь себе представить, как это по действовало на Бесс. Передо мной словно расступилось море -- темные глубины ее либидо, -- и, подобно Моисею, я все дальше уходил в Красную пустыню. Я решил взяться за дело и заставить девушку влюбиться в меня. Казалось, только так я сумею совладать с Бесс. Не знаю, делал ли я это по наущению Бесс или против ее воли, но мы трое сближались все больше и больше, и невозможное уже не казалось нам невозможным. И вот однажды ночью -- ночью, так или иначе беременной взрывом, мы втроем сидели в будуаре у Бесс. Я довольно много вы пил, Бесс чуть меньше, а девушка потихоньку потягивала шампанское. Мы пытались вести светскую беседу, но я ощущал в себе нестерпимый зуд, подстрекающий к действиям, равнозначным землетрясению. Потом мы замолчали. В ноздрях у нас был запах пороха и еще чего-то едва уловимого и похожего на запах савана. Мне безумно хотелось сорваться с места, но ноги были ватными, да, знаешь ли, -- сказал Келли, махнув рукой, -- чего врать, девушка была не племянницей Бесс, а дочерью, с которой ее разлучили давным-давно, после очередного развода. Любое слово было бы сейчас подобно спичке, поднесенной к бочке с порохом, но я чувствовал, что если прерву эту игру, то лишусь последних сил. Боясь продолжать ее и боясь остановиться, мы сидели в будуаре, словно в адской топке. Бесс расплавилась первой и кивнула мне. Но она поторопилась минут эдак на пять. Я вскочил как ошпаренный и бросился вниз по лестнице, чтобы выпить в одиночестве. Поклялся себе, что брошу Бесс, Потом вышел из дома. Но, проходя через сад, вспомнил о каучуковом дереве и понял, что не смогу уйти, пока Бесс подслушивает мои мысли из-под камня. И начал выкапывать клад. "Не смей!" -- отчетливо произнес голос Бесс, хотя ее поблизости не было. "Будь ты проклята!" -- ответил я, раскопал монетку, положил ее в карман, затоптал ямку, в которой остались мои волосы, и пошел прочь. Но не успел сделать и пяти шагов, как почувствовал, что мне это не под силу. Тогда я вернулся в дом, вошел в ванную на первом этаже и попытался проблеваться, как молокосос после первой в его жизни бутылки виски. И в это мгновение, стоя на коленях в рабской зависимости от собственного желудка и сжимая пятифранковую монету, как будто она была моим единственным достоянием, я вдруг услышал, как на другом конце города плачет Дебора. Громко плачет! Я увидел пламя, охватившее ее кроватку, так отчетливо, словно на стене ванной прокручивались кадры из кинофильма. Я был уверен, что у меня в доме пожар. Выскочил из ванной и во весь опор помчался по городу, -- едва ли я когда-нибудь бегал так быстро. И что же ты думаешь? Мой дом был в целости и сохранности. А вот соседний горел. Весь был охвачен пламенем. И никто не знал, в чем причина пожара. И Дебора плакала в своей кроватке. Я внял этому предостережению, пришел к Леоноре и все рассказал ей. А она -- мне следовало бы догадаться заранее -- закатила жуткую истерику. А наутро произошла уже настоящая катастрофа. У дочери Бесс ночью был нервный срыв, она словно обезумела. И слуги кое-что слышали. Что означает -- об этом узнали все на свете. И нас осудили. Ты можешь вытворять все, что угодно, лишь бы сор из избы не выносил. Леонора оставила меня и уехала. И забрала с собой Дебору. Отказалась дать развод и лишила меня всех прав на ребенка. Мне запрещалось видеть Дебору, пока ей не исполнится восемь лет, да и после этого только часовые свидания. Я не виделся с ней по-настоящему до ее пятнадцати лет. -- Он перевел дыхание и поглядел на пламя в камине. -- Мне было над чем поломать голову. Никогда в жизни я не подвергался такому искушению, как в ту ночь. Меня постоянно донимала мысль, что если бы я воспользовался тогда представленным мне шансом, то мог бы стать президентом или королем. -- Он сделал основательный глоток коньяку. -- Я решил, что единственное объяснение заключается в том, что Бог и Дьявол тяготеют к незаурядным личностям. Не знаю, часто ли они вмешиваются в жизнь обыкновенных людей, -- едва ли можно как следует позабавиться на каком-нибудь ранчо, -- но неужели ты думаешь, что Бог и Дьявол обходят своим вниманием людей вроде Ленина, Гитлера или Черчилля? Разумеется, нет. Они предлагают свои услуги и требуют за них плату. Вот почему люди, облеченные властью, порой совершают такие нелепые ошибки. Например, император Вильгельм. Ведь на самой вершине нет ничего, кроме магии. И немногие избранные не торопятся разглашать эту маленькую тайну. Но как раз поэтому, друг мой, не так-то просто взобраться на самый верх. Ибо ты должен быть готов завести дела или с Тем, или с Другим, а для человека заурядного это нелегко. Рано или поздно он прекращает свое восхождение и застревает где-то посередине. Но я знал, что в ту ночь я был готов ко всему. Инцест -- это врата к самым темным источникам власти, а мне уже в молодости предоставилась возможность войти в них. -- Келли вздохнул. -- Это испытание заставило меня на долгие годы забыть о сексе. -- По вашей репутации этого не скажешь. -- Такую репутацию я приобрел позже. Но некоторое время я вел себя как пай-мальчик. Настоящий пай-мальчик. Но потом излечился от этого. Знаешь почему? -- Почему? -- Леонора разорилась. А во всем виноват ее чертов католицизм. Она не могла вздохнуть, пока не решала, что святые сидят возле ее постели. Так или иначе она потеряла в биржевых операциях половину своего наследства, идиотка проклятая! И вдруг оказалась в весьма стесненном материальном положении. Прежде Леонора не брала у меня денег, но теперь она могла рассчитывать только на проценты с оставшегося капитала. И тут выяснилось, что денежки для нее важнее морали. В обмен на большую сумму наличными я получил полное право заниматься воспитанием Деборы. Впрочем, дочь и мать уже давно не выносили друг друга. Леонора запихала ее в монастырскую школу. А теперь у нас с Деборой появился свой дом. -- И что же? -- спросил я. -- Счастливые времена. -- Он отвернулся и посмотрел в сторону. -- Не так-то просто говорить об этом. Особенно сегодня ночью. Но я был по-настоящему счастлив, пока Дебора не вышла замуж за Памфли. Нет, не подумай, мне нравился Памфли, он чем-то напоминал Мангаравиди. Но он был слишком стар для нее и к тому же нездоров. Ладно, не будем касаться печальных сторон всего этого. -- Дебора рассказывала, что Памфли был отличным охотником, -- сказал я, просто чтобы поддержать разговор. На душе у меня было паршиво. Я не понимал, закончил ли Келли свой рассказ или это только начало. -- Когда-то он действительно был хорошим охотником. В медовый месяц он повез ее поохотиться в Африку, но по джунглям Дебора лазила с егерем. Да и поездка была недолгой. Памфли плохо себя чувствовал. Кроме того, у Деборы были сложности с Деирдре. -- Так она вышла замуж беременной? -- Боюсь, что да, -- с некоторым раздражением ответил он. -- Собственно, что ты хочешь выяснить? -- Казалось, он был готов забыть о своем британском произношении. -- Хотелось бы знать, кто отец Деирдре. -- Неужели ты думаешь, что Дебора болтала об этом на каждом углу? И ее смерть вдруг вновь разверзла пропасть между нами. -- Что ж, эта история и впрямь еще не закончена. И, наверное, не стоит что-то утаивать от тебя, не так ли? -- И он насмешливо поглядел на меня. -- Видишь ли, к тому времени, когда Дебора перебралась под мой кров, я уже разогнался в полную силу. Когда годами живешь один, посвящая всего себя собственной душе и собственному бизнесу, просто невозможно не стать чертовски богатым. Понимаешь, в такой ситуации трудно удержаться от все новых и новых афер. С одной стороны, у тебя ясная голова. С другой -- ты обманешь ожидания массы людей, если каждые полгода не будешь отыскивать какое-нибудь новое сокровище, они прямо-таки умоляют тебя отыскать его, умоляют взять их деньги, их вклады, их лицензии на экспорт, взять их жен и дочерей -- они горят желанием отдать тебе все это. А ты скучаешь. Но богатый человек не может позволить себе скучать -- иначе его скука станет воистину безграничной. Поэтому я искал новых сфер деятельности. Купил долю в еженедельнике, думаю, ты знаком с человеком, который слывет его издателем. Но только слывет, поскольку издает журнал один из нас. А ему достается вся слава. Изрядный мерзавец. Эдакий регулировщик на автостраде капиталистического образа жизни. И Келли ухмыльнулся собственной шутке, впервые за все время давая понять, что он пьян. -- Так вот, занимаясь журналом, я заинтересовался тем, что называют "проблемами правительства", а правительство заинтересовалось мною. Лондон самое подходящее место для твоей штаб-квартиры, когда начинаешь заниматься подобными делами, -- насквозь прогнивший городишко. Там ты всегда будешь в курсе всех интриг -- и европейских, и американских. Полагаю, я был тогда одним из ста самых влиятельных людей в мире. Сегодня я уже не сказал бы о себе этого. Сегодня все вдруг стали влиятельными. И тут в моем доме появилась Дебора. Пятнадцать лет, полна сил, очаровательный звереныш, пухленькая, ирландские искорки в зеленых глазах и грация семейства Мангаравиди. Не прошло и двух дней, как она притащила в дом троих большевиков -- студенты меня увидели, -- я казался им воплощением зла, никогда я еще не бывал столь неотразим. "Ты держался с ними просто изумительно, папочка", -- сказала Дебора, когда они убрались восвояси. -- Келли, мне все труднее слушать вас. -- Тогда не испытывай мое терпение. Тебе едва ли доставят удовольствие рассказы о том, как она была хороша тогда. Да и я вовсе не намерен развивать эту тему. Я хочу лишь одного, чтобы ты дал обещание прийти на похороны. Придешь? Я чувствовал давление, которое он оказывал на меня, но никак не мог понять его подлинные мотивы. Чтобы заполнить паузу в разговоре, я отхлебнул еще джина и с шумом выдохнул воздух -- горячий, как в метро в жаркий летний полдень. И некий приказ проник в мое сознание сквозь пелену опьянения: я не должен покидать апартаменты Келли, пока не выйду на балкон и не пройду по парапету, по всем его трем сторонам. Желание выйти на балкон было таким сильным, что меня всего аж затрясло. -- Ты ведь придешь на похороны? -- снова спросил Келли. И у меня возникло ощущение, будто нам вскоре предстояло встретиться в смертельном поединке в какой-нибудь темной аллее. -- Вы так ничего и не объяснили мне. Вы долгие годы стремились заполучить Дебору, ждали этого дня... -- Ну? -- А потом взяли и вернули ее в монастырь. -- Да, вернул. -- Получили ее спустя пятнадцать лет и сразу отдали обратно? -- Ну, не сразу. Она прожила в моем доме целый год. -- И вернулась в монастырь? -- Как раз началась война, и мне приходилось много ездить. Я решил, что там ей будет спокойнее. -- Понятно. -- Послушай-ка, Стивен... -- Да? -- Если ты на что-нибудь намекаешь... -- Я просто считаю это весьма странным и неестественным. -- Ну, ладно, -- сказал он с глубоким вздохом, словно испытывая облегчение оттого, что я вынудил его продолжить рассказ. -- Ты прав. Было тут и впрямь нечто весьма неестественное. Понимаешь, Стивен, мне было невыносимо разлучаться с Деборой даже на вечер, который она проводила у какой-нибудь из своих подружек, а если она оставалась там ночевать, я звонил родителям в час ночи и осведомлялся о ее здоровье. Если несчастная малышка отправлялась на концерт с каким-нибудь приятелем, меня терзали кошмары. Мне казалось, что все это потому, что она только что из монастыря и соответственно очень неопытна. Господи, я ревновал эту девочку куда сильней, чем в свое время Бесс. И вот однажды вечером сбылись все мои страхи. Дебора вернулась домой с вечеринки на двадцать минут позже, чем обещала. Я был в такой ярости, что чуть было не рассчитал шофера. Потащил ее наверх, наорал на нее, Дебора попробовала возражать, и я ударил ее. И она разрыдалась. И я схватил ее, сжал в объятиях, поцеловал в губы, сунул ей в рот язык... -- Кончик языка высунулся из уголка его рта. -- И затем отшвырнул ее от себя. Я думал, меня хватит удар... Но она подошла и вернула мне поцелуй. Представляешь, какой ужас? Но то, что витало сейчас в воздухе, не было похоже на ужас. Это больше походило на напряжение, которое вызывает у вас шутка, способная изобличить самого шутника или того, кто ей внимает. Келли посмотрел на меня и сказал: -- Я ушел от нее. Заперся у себя в комнате. Самые разные мысли одолевали меня. Самоубийство. Убийство. Да, я думал и о том, что способен убить ее. Впервые за пятнадцать лет утратил самообладание. А потом мною овладело бешеное желание пойти к ней, я буквально скрежетал зубами, в паху у меня трепетал клубок змей. Словно сам Дьявол посетил меня в это мгновение и завладел моей душой, поверь мне, я чувствовал его запах, от него пахло козлом, и это было невыносимо. "Избави мя, Господи!" -- взмолился я, и тут же ощутил сильнейший порыв подойти к окну и броситься вниз. Словно я получил знамение свыше. -- Келли на секунду остановился. -- Я находился на втором этаже, совсем невысоко от земли. Так что прыгать мне пришлось бы футов с шестнадцати или чуть больше. Ничего героического. Более того, я понял, что просто сломаю ногу. Но даже если бы Царствие Небесное ожидало меня там внизу, я все равно не решился бы прыгнуть. Видишь ли, мне случалось играть втемную со множеством людей, способных перерезать тебе глотку, и это меня не пугало, всю жизнь у меня были железные нервы, но тут я был -- знаешь такое выражение Кьеркегора, да ты его наверняка знаешь, -- я был в страхе и трепете. Я стоял у окна целый час. И чуть не выл от собственной трусости. А похотливый козел не оставлял меня в покое: "Она у себя, -- шептал он мне. -- Она в постели, она ждет тебя, Освальд". А я отвечал: "Избави мя, Господи!" И наконец я услышал, как некий голос отчетливо произнес: "Прыгай! Это утолит твое желание, дружище. Прыгай!" Бог, как видишь, по отношению ко мне не лишен чувства юмора. "Господи, -- взмолился я, -- уж лучше я откажусь от Деборы". И бесхитростная мысль посетила меня: "Позволь мне, Господи, отправить ее обратно в монастырь". И стоило мне это подумать, как я понял, что я отрекся от Деборы. И наваждение исчезло. -- И вы вернули ее в монастырь? -- Да. -- И отреклись от собственной дочери? -- Да. Ну, а теперь понимаешь, почему ты должен явиться на похороны? Это как-то связано с тем, о чем я тебе рассказал: тогда она простит меня, я уверен, что простит. Боже мой, Стивен, разве ты не видишь, как я страдаю? Но страдающим он как раз и не выглядел. Его глаза полыхали зеленым пламенем, на щеках горел румянец, никогда еще он не был так похож на большого и сильного зверя. И аура звериной алчности витала вокруг него. -- Послушай, -- сказал он, видя, что я не тороплюсь с ответом, -- знаешь, зачем ко мне приходил Гануччи? -- Нет. -- Потому что в наших с ним делах он сейчас в проигрышной ситуации. Итальянцы -- умный народ. Они понимают, что, когда в семью приходит смерть, можно рассчитывать на амнистию. Я понял, на что он намекал. -- Но захочу ли я предоставить амнистию вам? -- сказал я. Наконец-то мне удалось вывести его из себя. Его глаза глядели на меня с убийственной злобой. -- Забавно, -- сказал Келли, -- что ты так и не научился понимать итальянцев. Впрочем, я и сам долго не понимал того, что, когда итальянцы говорят о ком-нибудь "он рехнулся", это значит, что человек утратил чувство страха и, следовательно, напрашивается на то, чтобы его убили. И будь я итальянцем, я сказал бы, что ты рехнулся. -- Я буквально умираю от страха. -- В таком случае, ты ведешь себя весьма странно. Что это ты проделывал там, на балконе? -- Так, небольшой эксперимент. -- Что-то связанное с тем, о чем я тебе рассказал? -- Возможно. -- Да, Дебора объяснила мне как-то раз, что ты намерен опровергнуть теории доброго старого Фрейда, доказав, что корень неврозов в трусости, а не в старичке Эдипе. Я всегда говорю: чтобы превзойти еврея, нужен другой еврей. Господи, значит, ты проводил на парапете небольшие маневры? Чтобы выяснить, чья возьмет? Верно, Стивен? И теперь ты готов к настоящей прогулке по парапету? В его голосе я услышал Деборины интонации и потому ответил чересчур поспешно: -- Да, я готов, -- заявил я, сказав тем самым слишком много. -- Готов? -- Еще не совсем. -- А почему еще не совсем? -- Я слишком много выпил. -- И ты не решишься? -- Не решусь, если ничто не будет поставлено на карту. Он держал в руке рюмку с коньяком и глядел в нее так, словно видел там не просто игру света на поверхности жидкости, а потроха жертвы, на которых производится гадание. -- А если кое-что поставить на карту? -- спросил он. -- Тогда возможно. -- Надо бы еще выпить, -- сказал он. Но когда я поднес рюмку к губам, локоть соскользнул с ручки кресла, и джин выплеснулся мне на щеку. А может быть, это была кровь? Капли Дебориной крови у меня на щеке, когда я обнимал ее, лежащую на мостовой, тесным и лживым объятием? Ощущение чего-то мокрого на щеке буквально сводило меня с ума. Я испытывал ужас оттого, что меня заставляли пройти по парапету, я не знал, смогу ли это сделать, но сама эта комната навевала на меня настроение, которое я не смел потревожить, казалось, что в наказание за это собственная плоть изменит мне, новое бремя тошноты, слабости и отчаяния обрушится на меня, стоит мне только встать и уйти отсюда. Кроме того, я не знал, сколь далеко простирается власть Келли. Может быть, ему достаточно просто поднять трубку, и какой-нибудь автомобиль налетит на меня прямо на выходе из отеля? Ничто уже не казалось мне невозможным. Я знал только, что угодил в трудную, почти безвыходную ситуацию, в которую он старается завлечь меня все глубже и глубже, как шахматный мастер, форсирующий свою победу, пока я не признаю, что потерпел поражение, и не выйду на балкон. А этого я не мог допустить. -- Ладно, Роджек, -- сказал Келли, -- давай поговорим начистоту. Есть только одна причина, по которой ты не можешь прийти на похороны. Верно? -- Да. -- И она заключается в том, что ты убил Дебору. -- Да. Молчание сковало всю комнату. Вестник уже прибыл. Все разом сошлось в едином мгновении. -- Да, я убил ее, -- сказал я, -- но я не соблазнял ее в пятнадцатилетнем возрасте, никогда не отшвыривал от себя и никогда не порывал с нею. И я решительно подался вперед, словно он был теперь в моей власти и я очистился от вины, порчи и земной грязи, и, поглядев на него, понял, что именно этого он от меня и добивался, что он потратил целую ночь на то, чтобы загнать меня в угол, и на губах у него заиграла улыбка, она играла на лице у Келли, как огни в гавани -- иди сюда, говорили мне русалки, ты отнял у нас королеву, а мы захватили твоего короля, шах и мат, дружище, и, утратив последние крохи душевного здоровья, за которые я и так цеплялся, я рухнул в бездонную яму, где гудели электронные сирены и звучали стихи, надиктованные рентгеновским аппаратом, -- ибо волна жуткой вони, что исходит от похотливого козла, отхлынула от него и обрушилась на меня. Я уже не понимал ни что делаю, ни почему, я очутился в некоем подводном царстве, и у меня не было иного выбора, кроме как плыть дальше -- плыть и не останавливаться. Ибо стоит мне только остановиться, и меня постигнет несчастье. Воздух в комнате натянулся как струна. Возможно, причиной тому было спиртное в желудке, но мне чудилось, будто какая-то часть меня уплывает по коридору и чье-то порывистое дыхание, чья-то ненависть били мне в лицо, словно я прорывался через какое-то заграждение. В Келли просыпалось бешенство, которое порой овладевало Деборой: неистовый ураган, зарождающийся в болотной трясине, готовность к резне и каннибализму, -- я задыхался от гнилостного запаха смерти, источаемого им. Скорее всего, уже через минуту мне суждено умереть, ярость Деборы бушевала сейчас в нем, он стал послушным орудием ее мести, и смерть витала надо мной, как перекличка голосов в эфире. Я ждал, что Келли вот-вот бросится на меня, казалось, мне стоит только закрыть глаза, и он подойдет к камину и схватит кочергу, -- сдерживаемое до поры бешенство накаляло атмосферу. Нас словно окутали клубы дыма. Потом приступ удушья прошел, и его сменила мертвая тишина, -- я слышал биение его пульса столь же отчетливо, как и биение своего собственного, громкий стук его сердца походил на шумы в микрофоне, -- и я поплыл на волне опьянения к его берегу, манившему своей силой, ледяным наличием интеллекта и пламенеющим зноем похоти. Его тело пылало жаром, и между нами сейчас был жар примерно такой же, как между мною и Рутой в холле у Деборы, и я вдруг понял, как это у него получилось с Шерри, -- почти так, как у меня с Рутой, -- и понял, как у него получалось с Деборой, какой это был жаркий пламенный зверь о двух спинах, и я услышал, как он предлагает мне: давай приведем сюда Руту и займемся этим втроем, руками, ногами, губами и чем угодно, понежимся и помечемся на этом роскошном ложе, пока глаза не вылезут из орбит, похороним наконец дух Деборы, мародерствуя на ее трупе, ибо это была именно та кровать, то самое ложе, на котором он отправлялся с Деборой в путешествие по лунным горам и кратерам. А теперь ему хотелось поскорее похоронить ее, его одолевало желание накинуться на свою добычу, и вдруг такое желание охватило и меня -- гулкое эхо того мгновения, когда я намеревался отведать с Рутой тела Деборы. "Давай же, -- бормотал Келли, восседая на своем троне, -- какого хрена робеть?" И голос его звучал так глухо, словно он пережевывал собственные зубы, а я по-прежнему пребывал в той пустоте, где копится молчание и смрад насилия еще не проникает в ноздри. И тут зонтик соскользнул у меня с колен, и сухой звук его удара о ковер коснулся моего слуха, как взмах крыла, и смерть, паря на крыльях, пронеслась меж нами, и я увидел Шаго Мартина, стучащего в дверь Шерри, и она открыла ему, открылась ему, распахнула халат и раскрыла лоно, -- увидел все это столь же отчетливо, как когда-то Келли видел свой охваченный пламенем дом. Я никогда не прощу ей Келли, подумал я, и во мне вновь проснулся страх, я был уверен, что она сейчас с Шаго, это было в порядке вещей: она находилась там с Шаго, а я здесь с Келли. И в эти же минуты кого-то убивали в Гарлеме -- картина в моем мозгу была размыта ужасом, но я чувствовал, как дубиной крушат чей-то череп, как жертва задыхается и кричит (или это кричу я сам?), удаляясь в аллею мрака, уносясь на тридцать миль на тридцатый этаж этого здания -- а может быть, убийца бросился бежать и был задержан сошедшим с небес патрулем? Нет, это я угодил в ловушку. Мне хотелось избавиться от своего провидческого дара, способности видеть картину убийства с одной стороны и Шерри с Шаго с другой, хотелось освободиться от чар похотливого Дьявола и грозного Бога, чтобы снова стать холодным рационалистом, цепляющимся за факты, как за юбки баб, разумным человеком, не зрящим сквозь толщу вод. Но у меня не было сил сделать это. Я наклонился, чтобы поднять зонтик, и услышал посланную мне весть: "Пройди по парапету, -- гласила она. -- Пройди по парапету, или Шерри умрет". Но я боялся за себя куда сильнее, чем за Шерри. "Пройди, -- снова сказал голос, -- или тебя ожидает нечто худшее, чем сама смерть". И тут я все понял -- я увидел, как тараканы в страхе ползут по отвесной стене. -- Ладно, -- сказал я Келли, -- пошли на балкон. Я произнес это совершенно спокойно, вероятно, я надеялся, что он начнет умолять меня остаться в комнате, -- мне никогда не приходилось испытывать желания, столь жадно устремленного на объект вожделения, как то, что исходило сейчас от Келли, -- но у него была железная воля: он любил выигрывать, но не на дурачка. И Келли кивнул мне: "Как тебе будет угодно. Пошли", -- невозмутимо ответил он в полной уверенности, что так или иначе, но своего добьется. Страх сковал мое тело, я был напуган, как ребенок, которого подбили на неравную драку. Я посмотрел на Келли -- не знаю, что можно было прочесть в моем взгляде, скорее всего мольбу о пощаде, как будто ему стоило только сказать: "Ладно, хватит, мы и так зашли уже слишком далеко", и мне сразу бы полегчало. Но его глаза ничего не говорили и не посылали мне никакого сигнала. А я был не в силах вымолвить ни слова, голос комком застрял у меня в горле, -- так умирающий постепенно утрачивает способность видеть, слышать и все прочее, -- и я понял, что должен чувствовать человек, которого выводят на расстрел, и позавидовал тому человеку, потому что его смерть была неизбежна и он мог подготовить себя к ней, тогда когда мне надлежало быть готовым неизвестно к чему, и это было страшнее, чем страх перед собственной неминуемой гибелью. Мы вышли через французскую дверь на балкон. Дождь шел уже сильнее, и запах мокрой травы пронизывал темноту, прилетая на ветру из парка. Я не знал, хватит ли у меня сил взобраться на парапет. Мысль о том, чтобы сначала встать на кресло, была чисто умозрительной. Лучше уж начать все от стены возле балконной двери. Мы оба молчали. Келли следовал за мной с чинным видом капеллана, сопровождающего арестанта. Но двигаться все же было легче, чем оставаться на месте. С жизнью своей я уже распрощался. И подобно тому, как умирающий, преисполненный страха, беспомощный и окутанный туманным облаком, тем не менее понимает, что он уже во власти смерти и, следовательно, сумеет дождаться ее, -- я почувствовал, как смерть приблизилась ко мне, как тень, поджидающая, пока ты не скользнешь мимо последних отмелей сознания на островок забвения. "Что ж, -- подумал я, -- кажется, я готов умереть". -- Отдай-ка мне зонтик, -- сказал Келли, заметив, что я собираюсь взобраться на парапет. И я рассердился, как умирающий, которому докучает своими бесполезными уколами врач. Я не желал, чтобы Келли стоял рядом, мне хотелось остаться одному. Его требование отдать зонтик почему-то казалось мне чудовищно несправедливым, но не хотелось и спорить с ним, словно спор этот лишил бы меня чего-то жизненно важного. И я протянул ему зонтик. Но в душе возникло чувство утраты, и мне вновь стало страшно взбираться на парапет. Да и сделать это было нелегко. Мне придется высоко задрать ногу, почти до уровня плеча, и затем, уцепившись правой рукой за какую-нибудь выемку в стене, рвануться вверх, как при прыжке в высоту, и если рывок этот окажется слишком резким, я могу просто перелететь через парапет. И тут я наконец вновь обрел дар речи. -- Вы когда-нибудь пробовали сделать это? -- спросил я. -- Нет. Даже и не думал, -- ответил Келли. -- А вот Дебора пробовала, -- вдруг заявил я. -- Да, она пробовала. -- И смогла пройти по парапету? -- Нет, спрыгнула на полдороге.. -- Бедняжка Дебора, -- сказал я, и в моем голосе опять зазвучал страх. -- Не тебе жалеть ее, -- ответил Келли. И его слова подтолкнули меня вверх. Я вцепился пальцами в стену, -- один ноготь сломался и почти оторвался, -- и одним рывком очутился наверху, на парапете шириной не больше фута. И тут же меня охватило нестерпимое желание спрыгнуть с него, и я чуть было не свалился обратно на балкон. Я стоял на парапете, трясясь от страха, правая рука, как только я оторвал ее от стены, непроизвольно задергалась, я чувствовал себя совершенно обнаженным, ибо у меня больше не было никакой опоры. Я не мог решиться сделать хоть один шаг, ибо лишился последних остатков воли, я стоял, не шевелясь, только дрожа и чуть покачиваясь. Быть может, я разревелся бы как дитя, но мне было страшно даже заплакать. И вдруг я почувствовал жуткое отвращение к собственной трусости. "Каждому таракану случалось разок-другой сорваться со стены", -- прошептал мне или во мне какой-то голос, я был весь мокрый, но все же решился на первый шаг, самый настоящий шаг, моя нога была тяжелой, словно обутой в свинцовый башмак, но я подтянул к ней другую ногу, а потом сделал еще шаг вперед той же тяжелой ногой -- так ребенок, взбираясь по лестнице, выставляет вперед только правую ногу, а затем сделал и третий шаг и остановился, оглядывая огромное спящее здание отеля, стены, уходящие ввысь справа и слева от зияющей предо мною пропасти, а там, ниже, снова стены и уступы, и другие стены -- водопад застывших каменных стен. Но я больше не ощущал себя таким беззащитным, как прежде, мне удавалось удерживать равновесие, будто сами стены нашептывали мне, как телу сохранить вертикальное положение. Я сделал шаг, еще один и вдруг заметил, что не дышу, и глубоко вздохнул, и осмелился бросить взгляд вниз, и тут же невольно отшатнулся назад, сопротивляясь импульсу, побуждавшему меня воспарить, подобно аэроплану. И вновь почувствовал дрожь во всем теле. Мне потребовалась целая минута, чтобы успокоиться, а потом я сделал шаг и вдох, еще шаг и вдох, и еще десять таких же шагов по парапету, бесконечной дорогой уходящему вдаль. Оставалось еще десять шагов до того места, где парапет под прямым углом сворачивал влево и шел параллельно улице. Я заставил себя сделать эти шаги, решив, что срыгну на балкон на повороте. Но оказавшись там, не смог срыгнуть -- ведь предстояло еще пройти по двум сторонам, я выполнил только треть своего задания. И я застыл на повороте и поглядел на улицу подо мной, и бездна показалась мне вдвое глубже, чем была на самом деле, словно сама мостовая разверзлась, как пропасть, углублявшаяся прямо у меня на глазах. Что-то задышало у меня за спиной, какой-то порыв ветра, и, влекомый им, я преодолел поворот и, не останавливаясь, прошел два, три, четыре, пять шагов, и почти добрался до середины пути. Ледяной дождь хлестал меня -- температура за поворотом понизилась градусов на пять. Я сделал шаг и еще один шаг. Я уже больше не подтягивал одну ногу к другой, но тело мое было чуть наклонено в сторону балкона -- мне было страшно выпрямиться и снова поглядеть вниз, в бездну. Я одолел чуть больше половины пути, но уже чувствовал себя таким же усталым, как моряк, во время шторма на долгие часы привязанный к мачте парусного судна. Струи дождя кололи меня, как булавки. И вдруг ветер задул еще сильнее, криком боли пронзив мне уши, и принялся раскачивать меня из стороны в сторону, чуть не столкнув на балкон, а потом оттолкнул к улице, нога моя заскользила, и в этот миг я снова заглянул в бездну. Колени у меня задрожали, я застыл на месте, вслушиваясь в вой ветра, который доносился сейчас отовсюду. Такой вой раздается, когда кого-то рвут на части. И тут я чуть не упал на одно колено, потому что кто-то ударил меня кулаком в спину -- но ведь Келли находился в десяти футах от меня? Надо было идти дальше, как только я останавливался, становилось еще хуже. Но ноги почти не слушались. Я шагнул вперед, и мощный порыв ветра обрушился на меня. И печальные зеленые глаза Деборы заглянули мне в глаза. Она положила мне руки на плечи, пытаясь столкнуть меня вниз, я почувствовал ее дыхание -- а может, мне только так показалось? -- и затем все исчезло. Я сделал еще два шага и добрался до второго поворота. Теперь нужно было дойти до стены. Но ветер стал еще сильнее. Зрение отказывало мне, узкая полоска парапета плыла перед глазами, поехала влево, поехала вправо -- нет, это я закачался. В глазах у меня померкло, потом зрение вернулось, исчезло и вернулось вновь. Мне захотелось убраться прочь с балкона, воспарить ввысь. Некая нервная сила наверняка поможет мне, поможет взлететь, но тут я пришел в себя и понял, что стою на самом краю пропасти, как усталый водитель, засыпающий на дороге в машине, и сказал себе: "Пора кончать. Ты уже ничего не видишь". Но кто-то другой сказал: "Взгляни на луну". Луна серебряным китом выплыла из-за туч и сияла, покоясь на полуночном морском просторе, я видел ее бледный призрак. Луна, владычица усопших, понимала, что я не в силах освободиться от ее чар. И вот очень спокойный голос произнес: "Ты совершил убийство. И теперь заточен у нее в темнице. Так что изволь заслужить свою свободу. Пройди по парапету еще раз". И эта мысль была сформулирована столь четко, что я пошел дальше по третьей стороне парапета, я приближался к стене, и тело мое оживало, и с каждым шагом в меня вливалось нечто благое, и теперь я уже знал, что сумею сделать это, детское блаженство растекалось у меня по легким. Я приближался к стене -- еще десять футов, восемь, шесть. И тут ко мне подошел Келли, и я остановился. -- Похоже, ты это осилишь, -- сказал он. Мне не хотелось объяснять ему, что я должен пройти еще раз, в обратном направлении. -- Вот уж не думал, что ты это осилишь, -- сказал Келли. -- Мне казалось, что ты сразу же сорвешься. -- И на лице у него появилась сладкая улыбка. -- Знаешь ли, Стивен, а ты не так уж плох. Но я не позволю тебе выкрутиться так легко. И он уперся кончиком зонтика мне в ребра и толкнул, собираясь сбросить меня вниз. Но я вовремя обернулся, и толчок получился смазанным. Я схватился за зонтик и спрыгнул на балкон. Он выпустил зонтик, и я ударил его ручкой так сильно, что он рухнул на пол. Я чуть было не ударил его еще раз -- но если бы я сделал это, то уже не смог бы остановиться, я лупил бы и лупил его, ничто не могло бы меня удержать. И с каким-то облегчением, не знаю уж с каким, я отвернулся и выбросил зонтик Шаго на улицу, и зонтик