исчез, и я вошел в библиотеку, прошел через бар и был уже у дверей в холл, как вдруг вспомнил, что не прошел по парапету в обратном направлении, и вновь прямо перед собой увидел зеленые глаза Деборы. "Нет, нет, нет, -- сказал я себе. -- Я и так сделал достаточно". "Этого не достаточно. Если ты не пройдешь еще раз, это не засчитается", -- сказал голос. "Да пошел ты, -- ответил я. -- Я и без того чуть было не рехнулся". В холле я заметил выходящую из комнаты Руту. Она была уже в пеньюаре. Но я прошмыгнул мимо и помчался вниз по пожарной лестнице, пробежал четыре этажа, пять, шесть, семь, а на восьмом, выбившись из сил, направился к лифту. Выждал секунд десять-двадцать, борясь с искушением вернуться на парапет. И понял, что, если лифт не подойдет в ближайшие секунды, я пойду обратно наверх. Но лифт прибыл и мгновенно спустил меня вниз к тому выходу, где раньше толпились полицейские. Возле отеля стояла машина, словно поджидая меня. Я назвал адрес Шерри, и мы поехали. Но на Лексингтон-авеню вспыхнул красный свет, и вопреки воле я вновь ощутил тревогу, вернувшуюся ко мне, как рецидив болезни. "Первый проход по парапету ты совершил ради себя самого, -- сказал голос. -- Второй следовало совершить ради Шерри". И я представил себе парапет и дождь, замерзающий на лету, и мне стало страшно возвращаться. -- Поехали, -- сказал я водителю. -- Красный свет, приятель, -- ответил он. Но потом вспыхнул и зеленый, и мы поехали по Лексингтон-авеню через анфиладу огней со скоростью двадцать две мили в час. Но уже через несколько минут я почувствовал себя совершенно паршиво. -- Который час? -- спросил я у шофера. -- Без четверти четыре. -- Я выйду здесь. Я зашел в бар прямо перед закрытием и выпил двойной бурбон -- спиртное влилось в мои недра, как любовь. Через несколько минут я увижу Шерри, а завтра мы купим машину и будем путешествовать очень долго. И потом, если Господу будет угодно, вернемся к Деирдре. Я выкраду ее у Келли, какой-нибудь способ наверняка отыщется. Я почувствовал, как забилось мое сердце при мысли о Шерри, -- жизнь с нею сулила мне счастье. Смакуя свой бурбон в этой забегаловке, я заглядывал себе в душу -- воспоминания о Деборе были теперь подобны свитку, который надлежало прочесть в обратном порядке, от конца к началу, и мысль "ты легко отделался" удерживала меня в баре, потому что страх опять волной накатил на меня. Я вдруг увидел дом Шерри, охваченный пламенем, и услышал вой пожарных машин. Но это и в самом деле была пожарная машина, которая через несколько секунд с воем пронеслась мимо бара. Я вышел на улицу и попытался поймать такси. Ничего не происходило -- было лишь ощущение прерванного сна, и люди шептались, ворочаясь в своих постелях. Город просыпался. В Нью-Йорке обитает некий демон. Иногда он на время засыпает, и в какие-то ночи его нет в городе, но сейчас его присутствие ощущалось повсюду. Я понял, что случилось что-то скверное и все неожиданно сорвалось, -- но было уже поздно возвращаться на парапет. В трех кварталах от меня послышались крики и вопли уличной банды. Я почувствовал, как внутри у меня все обрывается, такое бывало со мной в долгие ночи последнего года, когда Дебора делала очередной шаг во тьму нашей разлуки. В воздухе повеяло бедой. И тут подошло такси. Перед парком Гремерси мы свернули на Вторую авеню, поехали в южном направлении в сторону Нижнего Ист-Сайда и через Хьюстон-стрит выбрались на Первую. Но когда мы поехали к северу по Первой, дорога оказалась заблокированной. Три пожарные машины перегородили проезжую часть, и несмотря на столь ранний час там собралась большая толпа. Пожар бушевал в здании, находившемся в полутора кварталах от дома Шерри, довольно далеко, и потому никто не обращал внимания на то, что у ее дома стояли полицейская и санитарная машины. На улице не было людей, только лица в каждом окне. Такси остановилось, и я расплатился. Подъехала еще одна полицейская машина, и из нее вылез Робертс. Он быстро направился ко мне и схватил меня за руку: -- Роджек, где вы были сегодня ночью? -- Нигде. И не совершал никаких преступлений. От меня несло виски. -- А в Гарлеме вы не были? -- Нет, я провел последние два часа с Барнеем Освальдом Келли. А что случилось в Гарлеме? -- До смерти избили Шаго Мартина. -- Не может быть, -- сказал я. -- Господи, не может быть. -- И вдруг кое-что вспомнил. -- А чем его избили? -- Кто-то проломил ему череп железной трубой в Морнинг-Сайд-парке. -- Вы в этом уверены? -- Труба валялась возле тела. -- Так почему же вы здесь? -- спросил я, словно считывая свой вопрос с машинописного текста. -- Почему здесь? Теперь у него была возможность со мной расквитаться. Он заговорил очень медленно. -- Мы заехали, чтобы узнать, что скажет по этому поводу бывшая любовница Шаго. Но кто-то опередил нас. Не больше десяти минут назад. Говорят, что к ней кто-то вломился. А пуэрториканцы подняли шум. И как раз в это мгновение дверь парадной распахнулась, и двое санитаров вынесли из дома носилки. На них лежала Шерри. Она была прикрыта простыней, и простыня была мокрой от крови. Санитары опустили носилки на землю и пошли открывать двери кареты. Один из детективов попытался отвести меня в сторону. -- Оставьте, это моя жена, -- сказал я. -- С вами мы поговорим позднее. Шерри открыла глаза, увидела меня и улыбнулась мне той же улыбкой, что и в полицейском участке. -- О, мистер Роджек, -- сказал она, -- наконец-то вы вернулись. -- С тобой... все в порядке? -- Честно говоря, сэр, я сама не знаю. На лице у нее были следы чудовищных побоев. -- Уходите отсюда, -- сказал мне врач. -- Никому не разрешается находиться возле пострадавшей. Я взялся за ручку носилок, а врач обернулся, ища кого-нибудь, кто мог бы помочь ему. Так я выиграл несколько минут. -- Подойди поближе, -- сказала она. Я склонился над нею. -- Не поднимай шума, -- прошептала она. -- Это был друг Шаго. Он все понял неправильно, идиот несчастный. Одни тайны сменяются другими. -- Дорогой! -- Что, милая? -- Я умираю. -- С тобой все будет в порядке. -- Нет, дружок. На это раз не будет. И когда я потянулся к ней, Шерри удивленно вздохнула и умерла. И Робертс повел меня в кабак, который не закрывался на ночь, и с поистине материнской заботой напоил меня виски, и в конце концов признался, что прошлой ночью, возвращаясь домой после того, как допросил меня, он разбудил одну свою прежнюю любовницу и выпил с ней, впервые за три года он пил всю ночь, исколошматил любовницу и до сих пор еще так и не позвонил жене. Потом он спросил, имею ли я какое-то отношение к смерти Шаго, и, когда я сказал "нет", добавил, что вовсе не любовницу он поколотил, а жену, и сам не знает почему, а Шерри была порядочной мерзавкой, а когда я в бешенстве поглядел на него, удивляясь вероломству, которое одолевает ирландцев почище проказы, он сказал: "А знаете ли, что она работала на нас?", и сказал таким тоном, что я не понял и никогда не пойму, говорил ли он это всерьез, но голос его звучал серьезно, и затем он добавил: "Если вам это не по вкусу, пошли на улицу, разберемся", и тогда я с яростью погорельца сказал: "Да, пошли на улицу", а Робертс заметил: "Знаете, как угнетает полицейского эта служба? Вот потому-то мы все постепенно и утрачиваем -- профессионализм, качество...", и его лицо исказилось, и Робертс заплакал. Ирландцы -- единственные люди на всем свете, которые способны оплакивать любую пролившуюся на земле грязную кровь. ЭПИЛОГ И СНОВА ГАВАНИ ЛУНЫ По дороге на Запад, путешествуя по самой настоящей Америке, я сделал остановку на юге штата Миссури, чтобы немного отдохнуть от развилок и автострад, заправочных станций, придорожных закусочных и бешеной гонки на дорогах Америки. Я заехал к своему армейскому дружку, ныне врачу, он прочел мою книгу "Психология палача" и ответил мне на нее собственным винным погребом. "Ты так много пишешь о смерти, Роджек, что отведай-ка этой отравы". Что я и сделал. А на следующее утро, после пятичасового сна и с изрядным количеством алкоголя в крови, я присутствовал при вскрытии. Не было никакой возможности избежать этого. Человек умирал от рака, но сутки назад умер от прободного аппендицита и перитонита. Запах, струившийся из его нутра, был столь отвратительным, что мне пришлось стиснуть зубы, чтобы не проблеваться прямо в желудок трупа. Помню, я вбирал в себя воздух только верхней частью легких, не осмеливаясь вдохнуть глубже. Давил его в адамовом яблоке. Через полчаса легкие заболели и болели до самого вечера, но втягивать в себя этот смрад было невыносимо. Закончив вскрытие, мой друг извинился за запах, сказав, что нам не повезло и с подобной вонью ему не доводилось сталкиваться уже три года. Я не должен думать, подчеркнул он, что все трупы таковы, потому что здоровое тело и после смерти пахнет прилично и наблюдать за вскрытием весьма интересно. Я согласился, мне было интересно наблюдать даже за потрошением этого старческого непотребства -- если бы только не запах. Я не мог от него отвязаться еще пару дней, он преследовал меня на протяжении всего пути по высушенным, жестким рельефам Оклахомы, северного Техаса, Нью-Мексико, на пути в пустыни Аризоны и южной Невады, где под зеркалом луны расположен Лас-Вегас. Да и потом, еще несколько недель, я был не в силах избавиться от него. Вначале мертвец являлся мне на каждом повороте дороги, из каждого фосфатного удобрения на фермерском поле, вставал из тушки мертвого кролика на дороге, вырастал привидением из каждого пня, затем он стал появляться, как только в потоке моих мыслей возникла пауза или обрыв, он возвещал, что именно так будут выглядеть твои органы, когда ты выжмешь из них столько же, сколько он. Омерзительные останки венчала голова благообразного старца, застывшее восковое лицо словно наблюдало за ходом вскрытия. Оно могло быть лицом фермера или местного банкира. Оно было порочным и гордым, в нем была ненависть, хотя и обузданная. В лице было нечто генеральское. И может быть, дисциплина и давление воли отпустили его только в тот момент, когда скальпель вспорол его живот. Раздался шипящий звук, похожий на свист вырвавшегося из заточения призрака, долгий звук, который издает, скрежеща по асфальту, лопнувшая шина автомобиля, мчавшегося со скоростью восемьдесят миль в час. И потом появился этот запах. И безумие, таящееся в нем. Маниакальный запах. Вероятно, безумие проникает в нас вместе с воздухом, проходит сквозь жернова крови и с выходом выходит наружу. Но в некоторых случаях оно проникает в душу. Некоторые люди впускают в себя безумие и обуздывают его железной дисциплиной воли. Запирают безумие на замок. И оно расходится по телу и поглощается клетками. Клетки сходят с ума. Это и называется раком. Рак -- это произрастание безумия, наличие которого отрицается. И в этом трупе я разглядел безумие, проникшее в кровь, лейкоциты задушили печень, селезенку, увеличенное сердце и фиолетово-черные легкие, проникли в кишечник и породило этот смрад. Страшно было рыться в этом трупе. Ведь не только зловоние проникало мне в легкие, я впустил в себя и само безумие. Запах мертвеца странствовал со мной по пустошам Оклахомы и северного Техаса, по пустыне Нью-Мексико и Аризоны, на въезде в долину Луны. Я приехал в Лас-Вегас в пять утра после двухчасового ночного путешествия, в марте здесь стояла июльская жара, черная и накатывающаяся на тебя волнами. В городе горели огни, небо было темным, улицы светлыми, светлей, чем Бродвей в канун Рождества. В пять утра было уже девяносто градусов. Машина сделала круг по Стрипу, карбюратор вонял горелым воздухом, он выплевывал из себя безумие и снова пожирал его. Запах смерти стоял у меня в носу, я нашел отель и распаковал запылившиеся пожитки. В спальне было холодно, семьдесят градусов, погреб, кондиционированная могила. Я провалился в беспамятство и устремился вдаль по виражам дорог в жарких вихрях Лас-Вегаса, которые на крыльях неврастенического сна перенесли меня обратно в Нью-Йорк, где я обходил одного за другим всех своих друзей, одалживая деньги на покупку машины. Я все же пошел на похороны, но это были похороны Шерри. Мне хотелось побывать и еще на одних -- у Шаго, но я не решился. Не решился повстречаться с желтолицым негроидом, который будет поджидать меня за дверьми. Был конец марта, скоро наступит апрель. Жара накатывала волна за волной. Я существовал как бы в двух атмосферах. По пять, по восемь, а то и по шестнадцать раз на дню я переходил из отеля в машину, прогулка по раскаленной сковородке с температурой не меньше ста десяти градусов, пробежка по Стрипу (рекламные щиты величиной с каньон), бешеная гонка в машине, лучшие гонки во всей Америке, когда машина не только несет тебя в своем чреве, но и бежит наперегонки с другими машинами, находящимися в твоем поле зрения на шести или семи полосах дороги. Это была общественная жизнь в лучшем смысле этого слова, а потом машина сворачивала в сторону, чтобы припарковаться у следующего отеля, легкие вдыхали воздух пустыни, раскаленный до ста десяти градусов, более жаркий, чем фланель воротничка на горле, и было бессмысленно даже пытаться понять, сумеешь ли ты добраться до конца или часа через два, четыре, шесть или двадцать шесть жара окутает твой мозг некой завесой, и в шатре этой завесы разгорится безумие. Но выдержать этот зной на протяжении пяти-десяти минут было не трудно и даже приятно, почти так же приятно, как входить в сауну -- жара, пустынный зной, горячий, как пожар в лесу. А потом отель, и там уже была другая атмосфера, кондиционированный воздух, градусов семьдесят, воздух, казалось, пришедший сюда из путешествия по космосу, как будто вы попали в некое заведение на Луне, и воздух доставлялся сюда ракетами, ежедневно прибывающими с Земли. Но этой атмосфере был присущ какой-то особый запах -- пустой, высосанной кондиционером, оставляющий после себя дыру, которая постепенно становилась все глубже. Это был запах пустоты, в которой кто-то умирал в одиночестве. Жить в такой атмосфере по двадцать четыре (минус один) часа в сутки -- все равно что жить на подводной лодке или в лунном кратере. И никто не осознавал того, что эта пустыня Запада, огромная, дикая, слепая пустыня производит на свет свое новое племя людей. Я пропадал у игорных столов. Я был частью этого нового племени. Шерри оставила мне в наследство свой дар. Точно так же, как Келли отправлялся некогда спать, зная, какие именно акции пойдут на повышение на рассвете, и знал, будет ли сопутствовать удача человеку, подходившему к игорному столу. Я знал, когда пасовать, а когда вистовать. Сам я старался играть поменьше, прекращая торговлю при первой возможности, но я умел раззадорить того, кому суждено было подсесть, и заработал на этом кучу денег. Через четыре недели у меня было двадцать четыре тысячи, я расплатился с долгами -- все шестнадцать тысяч плюс то, что я одолжил на машину, -- и готов был двинуться дальше. Где-то в джунглях Гватемалы жил мой друг, старый друг, и я собирался поехать к нему. А потом на Юкатан. В ночь перед тем, как покинуть Лас-Вегас, я отправился в пустыню, чтобы поглядеть на луну. На горизонте был виден город, словно изукрашенный драгоценными камнями, и духи воспаряли ввысь в ночи, но драгоценности эти были диадемами из электричества, а духи -- неоновыми огнями на высоте в десять этажей. Я был в плохой форме и не смог бы взобраться наверх и сорвать их. Поэтому я все дальше и дальше уходил в пустыню, куда уходили многие безумцы и до меня, думая о том, что могу угодить в засаду. Чьи-то глаза следили за мной все четыре недели -- они уже знали, кто я такой, и мне был вынесен приговор. В Лас-Вегасе я чувствовал себя в безопасности, там со мной не могло случиться ничего страшного -- и только тут, в пустыне, смерть приближалась ко мне, как скорпион с ядовитым жалом. Если кому-то угодно пристрелить меня, то он будет подкарауливать меня здесь. Но никого не было, и я шел все дальше и вышел к будке у пустынной дороги, к будке с заржавевшим диском. Вошел в нее и набрал номер, и попросил Шерри. И в лунном свете мне ответили милым голосом: "Привет, дурачок, а я уж решила, что ты не соберешься позвонить. Здесь у нас довольно холодно, и девочки простудились. Мерилин тебе кланяется. Мы с ней дружим, это странно, верно? Ведь женщины плохо ладят друг с другом. Но не горюй, милый, и не вздумай платить за разговор, ведь светит Луна, а я ее дочь". Я повесил трубку и пошел назад в сияющий огнями город, и решил, что прежде, чем я распрощаюсь с духами, смогу позвонить ей еще разок. Но на рассвете я вроде бы пришел в себя, упаковал вещи и отправился в Гватемалу.