рался втиснуться в солому. Но кнут неумолимо обрушивался на его спину, ягодицы, на руки и ноги, на ладони, которыми он заслонял лицо. Казалось бы, он без труда мог выхватить у матери кнут, но он даже не пытался это сделать, только все ползал по соломе и все тише скулил. От боли с ним стало происходить что-то удивительное. Налился его член, страшно напрягся, а потом, несмотря на боль, его охватило наслаждение. И он замер на соломе, едва не теряя сознание. Зофья Пасемкова опустила кнут, тяжко дыша, неподвижно стояла в темноте, тоже удивленная тем, что с ней происходило. От подбрюшья до самой груди ее пронизало наслаждение такое сильное, какого она никогда не испытывала с мужчиной. Она любила бить кнутом мужа, любила бить кнутом своих сыновей, чтобы их наказывать за разные провинности. Другие женщины кричали на мужей и сыновей, устраивали скандалы, а она била кнутом, потому что ей это доставляло удовольствие. Но чтобы такое, как сейчас, наслаждение ее пронзило такого с ней никогда не бывало. Спустя минуту она испугалась, что это какая-то сатанинская и дурная сладость в ней родилась, но тотчас же подумала: "Люди его не наказали, так я, мать, должна это сделать. Из чувства справедливости во мне появляется это удовольствие". Измученная, на дрожащих ногах, она вернулась в дом и поставила кнут в угол в сенях. Тут же она легла в постель возле своего мужа, который не заметил ее короткого отсутствия, и заснула там крепко и сладко, как никогда. На следующий день Антек уселся на лавочке за сараем и там целый день просидел в одиночестве, греясь на солнце. Мать принесла ему завтрак, дала обед и ужин. Ночью на соломе в хлеву Антек дрожал со страху, что мать снова придет к нему с кнутом. Боялся и жаждал этого мгновения. Постанывал от страха, но хотел, чтобы она пришла. Дождался он ее только на третью ночь. Снова она била его, сопя от усердия и слушая, как он тихо стонет, а ее снизу до самой шеи наполняла сладость. И тогда Зофья Пасемкова чувствовала, что из своих сыновей именно этого она любит больше всех, этот произошел из ее крови и кости. И, хоть она знала о его страшных преступлениях, она была уверена, что не выдаст его, а сама будет отмерять ему наказание, потому что справедливость должна восторжествовать. Честь мужчины Возвращаясь из школы в лесничество Блесы, пани Халинка Турлей увидела в небе небольшую стайку улетающих к морю лебедей. Для всех жителей Скиролавок это был верный признак, что уже наверняка пришла осень, а вместе с ней минуло что-то прекрасное, что повторится только много месяцев спустя. Халинка Турлей вдруг почувствовала себя на год старше, и, хоть ей было всего двадцать пять лет (а в этом возрасте редко думают о беге времени, потому что еще не находят ни седого волоса на виске, ни морщинки под глазами), она неожиданно осознала, что, даже когда пройдет осень и зима, ее не ждет ничего радостного. И хоть весной снова прилетят лебеди, земля и лес взорвутся зеленью, ее жизнь останется такой же печальной и бесплодной, полной тех же самых забот и проблем. Через год в это же время она снова увидит улетающих лебедей, но тогда ей будет двадцать шесть лет, потом двадцать семь и двадцать восемь, и так до преклонных лет, которые она проживет без всякой радости. Уже улетели все летние птицы, а с ними, наверное, и маленькая ласточка. Которую выкормили они с художником Порвашем, но она не принесла ей с неба капельку счастья. Все чаще срывались осенние ветры, потом пойдет снег, начнутся морозы - а в дровянике лесничества не было ни одного сухого полена, и в снежные метели она снова должна будет сама тащить из леса обледеневшие колоды, колоть их топором с разболтанным топорищем, чтобы тепло было хотя бы в ее комнатке на втором этаже. Обещал ей муж, лесничий Турлей, что летом он откопает канализационные и водопроводные трубы, укроет их от морозов тростником и тряпками. Он не сделал этого, хоть она ему постоянно напоминала. Значит, вода в трубах замерзнет, и надо будет носить воду ведрами из колодца на подворье, ходить не в теплую уборную, а в засыпанную снегом деревянную будку за сараем. И поэтому, помня многолетний печальный опыт, она уже неделю назад отослала своего пятилетнего сынишку к родителям в Силезию и, думая сейчас о нем, чувствовала себя кукушкой, выращивающей своего птенца в чужом гнезде. А состоялась ли она как женщина и любовница, если, ссылаясь на постоянное отсутствие дров, она не хотела готовить мужу обеды, а на ночь два раза поворачивала ключ в дверях своей комнаты? Состоялась ли она, наконец, как педагог, если в школе не могла вывести чесотку у детей? И, что хуже, она могла хоть два часа учить первоклассников, что буковка, нарисованная на доске, называется "т", а в ответ слышала не "т", а "о", или "зет", или "в", потому что, как сообщили психологи из психологической консультации, у большинства ее учеников индекс интеллигентности ниже интеллектуальной нормы по шкале Векслера и, по-хорошему, почти все ее ученики должны были учиться в специальных школах. Что с того, что такую высокую оценку на заочном получила ее дипломная работа на тему о дошкольном обучении в селе, которое выравнивает жизненный старт для городских и сельских детей, если в последнее время к ней в нулевой и в первый классы попадали дети с индексом восемьдесят, а не девяносто или сто. Столько умных и ученых людей на свете делали разные захватывающие дух изобретения, а все-таки как-то не было слышно, чтобы кто-то сумел найти таблетку или укол, который позволил бы, например, у очередных детей молодого Галембки, Зентеков, Ярошей или Стасяков повысить индекс интеллигентности. Стасякова говорила "хрум-брум-брум", ее дети тоже говорили "хрум-брум-брум". Пани Халинка могла отличить одно "хрум-брум-брум" от другого "хрум-брум-брум", потому что одно выражало удовольствие, а другое - недовольство. Но этого не был в состоянии понять инспектор из воеводства и накричал на нее за это "хрум-брум-брум", твердя, что и другие дети в классе заражаются от этих странной речью и все начинают "хрум-брум-брумать", а значит - те должны быть изолированы в специальных школах в городе. А разве виновата была пани Халинка, что для направления детей в специальную школу необходимо было согласие родителей, а Стасякова такого согласия не выражала, потому что, как она утверждала, она так любит своих детей, что не может с ними расстаться, и, кроме того, за детей в специальную школу надо что-то заплатить, пижаму, одежду купить, а в Скиролавках они учатся задарма и близко к дому. "Хрум-брум-брум" Стасяковой звучало решительным отказом, а значит, в классах все должно было оставаться по-прежнему, все больше детей говорили "хрум-брум-брум", потому что это им больше нравилось, чем человеческая речь. В результате как дети способные, так и менее способные немногим отличались друг от друга. "Хрум-брум-брум" понемногу побеждало во всей школе, во всех классах. Воистину, должно быть, прав был писатель Любиньски, который приехал в Скиролавки, веря, что у простых людей он найдет исконную правду и народную мораль, но, когда простые люди пренебрегли его благородной идеей строительства автобусной остановки, он стал говорить, что во времена, когда каждый имеет широкий доступ к науке и ко все высшей квалификации, простой человек - это такой тип, у которого индекс интеллигентности - восемьдесят. Учиться у него вечным законам или народной морали - это то же самое, что требовать от лошади, чтобы она решила уравнение с двумя неизвестными" А когда у него не шла работа над разбойничьей повестью, он мял странички и, разбрасывая их по углам своего рабочего кабинета, говорил пани Басеньке, что и так не стоит ничего хорошего писать, потому что скоро не только в школе и в магазине в Скиролавках, но и на всем белом свете будет раздаваться одно "хрум-брум-брум", а он на этом странном наречии творить не сможет. Совершенно потерял Любиньски любовь к простому народу, когда в хорошую минуту пытался заразить плотника Севрука своей любовью к "Семантическим письмам" Готтлоба Фреге и несколько страниц из этой книги ему прочитал. Плотник же, с большим уважением отнесясь к выводам, заключенным в книге, сказал, что они напоминают ему это "хрум-брум-брум" Стасяковой, только что сказанное на другом языке. Он, плотник Севрук, лучше понимает "хрум-брум-брум" Стасяковой, чем "хрум-брум-брум" Готтлоба Фреге. Остановилась по дороге к лесу пани Халинка, посмотрела на улетающих лебедей, слезы навернулись ей на глаза, и сквозь них, как сквозь малюсенькие стеклышки, лебеди стали исчезающими за горизонтом белыми полосками. А когда краем ладони она отерла слезы с глаз, она увидела, что находится недалеко от дома художника Порваша, который, несмотря на то, что день был пасмурный и холодный, раздевшись до пояса, мыл во дворе свой старый автомобиль. - Хэй! Хэй! - слабым голосом крикнула она ему. - Хэй! Хэй! - громко ответил художник и радостно помахал рукой. Пошла пани Халинка дальше, миновала дом Порваша, но через сто или двести шагов что-то ее словно ударило, она внезапно остановилась, оглянулась и сквозь слезы, которые снова потекли из ее глаз и стали похожими на осколки стекла, издали увидела Порваша - то маленького, то большого, то скорчившегося, то снова выпрямившегося, но все время того же самого, с кем она выхаживали ласточку. "Я люблю его", - подумала она. Она хотела, чтобы эта мысль каким-то образом ужаснула ее, заставила идти дальше, убегать в сторону дома. Однако вместо страха она ощутила в себе блаженство и даже радость. Снова она отерла слезы краем ладони и долго любовно смотрела на художника, хлопочущего возле машины. Она хотела быть с ним или возле него, погладить его по взъерошенным волосам, провести пальцами по животу, впавшему от постоянного недоедания. "Целый год, бедняжка, ходит в одной и той же грязной черной рубашке, - подумала она о нем с нежностью. - Зима наступает, а у него нет ни одного сухого полена, и ему будет холодно". И она удивилась, что то, что злит и возмущает ее в муже, Турлее, пробуждает в ней нежность и любовь к Порвашу. Каким же коварным чувством была эта любовь - столько раз описанная разными людьми, и все же для каждого человека таящая какую-нибудь загадку или тайну. "Я люблю его", - шесть лет тому назад точно так же она подумала о Турлее и была полна нежности, глядя на его грязные, поношенные рубашки, любила его мечтательность и беспомощность. Сразу после свадьбы она без всяких жалоб таскала в лесничество обледеневшие колоды, которые колола топором с разболтанным топорищем. Отчего же она перестала его любить и вдруг полюбила человека, в определенном смысле так похожего на того? В каком году, месяце, неделе, в котором часу она перестала любить Турлея и начала любить Порваша? Может быть, впрочем, это был процесс длительный, неторопливый, протекающий месяцами, неделями, как выдалбливание камня - капля за каплей. И кого об этом спросить, от кого услышать ответ? Оперлась пани Халинка спиной о березу, растущую на обочине дороги, и начала вспоминать свою жизнь с лесничим Турлеем - год за годом, месяц за месяцем. Сначала, как она вспоминала, была случайная встреча группы путешествующих харцерок из лицея с одиноким молодым лесничим, который приютил их в своем огромном сарае. Всем девушкам он показался таинственным, как глубь дремучего леса. Подружки завидовали Халинке, что он на нее одну обратил внимание и потом писал ей письма - захватывающие и романтические, словно голос из лесных дебрей. Для Халинки эти письма пахли лесной хвоей, пробуждали странные мечты и надежды. И, сдав на аттестат зрелости (хотя родители советовали ей учиться дальше), на крыльях тех мечтаний и надежд она полетела к тому одинокому лесничеству. Вышла замуж за инженера Турлея, отскребла облупившуюся старую краску со стен квартиры, покрасила в комнатах, вымыла окна, двери и полы, и ничто не казалось ей тяжким, ничто не казалось превышающим ее девчачьи силы. Даже то не казалось чем-то плохим, что он не помогал ей готовить дом к супружеской жизни, а шел с ружьем в лес. Осенью и зимой она таскала обледеневшие колоды, чтобы согреваться у огня из печи и у огня любви. Она стирала ему рубашки, уговаривала его чаще менять майки и кальсоны. Для нее Турлей все еще пах лесной хвоей и манил таинственной глубиной лесных чащоб. Через год она родила ему маленького мальчика, и, видимо" здесь, в это время, возникло некоторое неудобство. Ребенку надо было стирать пеленки, а вода замерзла в кранах, и канализация перестала действовать. Труднее стало пани Халинке таскать из леса обледеневшие колоды, рубить их топором с разболтанным топорищем. Да, это, по-видимому, тогда начались первые раздоры, потому что одно дело - греться у огня любви, и совсем другое обогреть маленького ребенка. В то время освободилось место учительницы в Скиролавках, а поскольку пани Халинка была в деревне единственной женщиной с аттестатом зрелости и к тому же хотела учить детей, ее приняли на работу в школу, с условием, что она будет учиться заочно, что и осуществилось. Тогда она в первый раз отвезла ребенка к матери в Силезию. Она училась четыре года, защитила диплом, стала директором школы. Ребенка она забирала в лесничество только на лето, хоть это всегда должно было быть в последний раз, потому что Турлей обещал, что до зимы он привезет много сухих дров, трубы канализационные и водопроводные старательно обложит тростником. И ни разу не исполнил обещания - и этой осенью тоже. Другая женщина, может быть, привыкла бы к этому, потому что не бил ее лесничий Турлей, не пил водки, не курил сигарет, не бегал за девушками и вообще почти всю зарплату приносил домой. Но не только сухих дров и утепления водопроводных труб ожидала пани Халинка от Турлея. Она хотела чего-то большего, даже не дров и не труб, утепленных тростником, а именно чего-то другого. Только она и сама не знала, чего ей так сильно нужно. А тем временем Турлей ночь за ночью ложился на нее, выполнял несколько десятков движений, ни приятных, ни неприятных для пани Халинки, и тотчас же засыпал, тихонько похрапывая. Ей же после этих его действий все труднее было заснуть, и она мыслями возвращалась в родительский дом, где в ванной была старая арматура, которая давала ей удивительное наслаждение. Она хотела купить такую же, но ее уже не выпускали. Последнюю из этих старых она видела только в ванной у Порваша. И так получилось, что с течением месяцев и недель ее муж, Турлей, начал ассоциироваться у нее с чем-то неприятным, а художник Порваш - с чем-то приятным. Лесничий Турлей пах хвоей, и этот запах перестал ей нравиться, а Порваш - лаком и льняным маслом, и этот запах стал для нее приятным. Даже зеленый цвет мундира лесничего она возненавидела, а черный полюбила, потому что в черных рубашках ходил Порваш. Лежа без сна, слушая тихое похрапывание Турлея, она придумала, что, раз он любит каждую ночь выполнять несколько десятков плавных движений, а ей это ни приятно, ни неприятно, хотя становится все более неприятным, не случится ничего плохого, если за эти плавные движения он ей дровишек принесет, затопит кухонную печь. Она перешла в комнату на втором этаже, подобрала ключ к дверному замку и настаивала на своих требованиях. Год это продолжалось, а может быть, два года кто их считал, кто их записывал? Сначала Турлей носил дрова и находил двери открытыми, потом носить перестал, и двери были закрыты. Он даже сказал ей в сердцах: "Ты как курва, которая своим задом торгует". Она подумала, что он прав, и ей стало стыдно. С тех пор она уже всегда два раза поворачивала ключ в замке и сама себе дрова носила, тащила обледеневшие колоды из леса, а плавных движений мужа выносить не хотела, потому что они казались ей невыразимо неприятными. И так она сама не знала, как и когда горячая любовь в ней остыла, потом превратилась в кусок льда, и что бы Турлей ни сказал, казалось ей глупым... Противным для нее стала даже его привычка громко пить чай и то, как он садился, как ходил, как улыбался, как сердился. А так как женская находчивость не знает границ, она время от времени портила водонапорную установку и шла мыться к Порвашу, требуя от мужа, чтобы он ее сопровождал, чтобы Порваш не напал на нее в ванной и не делал неприличных предложений. Турлей сидел в мастерской художника и разговаривал с ним о тростниках над озером, пани Халинка мылась, а потом три или четыре дня была веселенькая, голос ее звенел в деревне, как школьный звоночек. Потом она даже без Турлея ходила иногда мыться к Порвашу, который, впрочем, никогда на нее не нападал и не делал неприличных предложений, может быть, потому, что в то время он начал присаживаться к широкому заду жены лесника Видлонга. Пани Халинка сердилась на Порваша за это дело, а когда они вместе выхаживали ласточку, она делала ему на эту тему ехидные замечания, которые были тем ехиднее, что у нее самой задик был маленький, как у мальчишки, иной, чем у Видлонговой. Но Порваша она ни на минуту любить не перестала, а ночами думала, что могла бы позволить ему плавные движения, даже если бы это не доставило ей ни радости, ни огорчения, потому что он был художником Порвашем, а не Турлеем; он пах не хвоей, а лаком и льняным маслом. С другой точки зрения, как мы знаем, они были похожими, если не идентичными. Может быть, прав был доктор Неглович, утверждая, что любовь - это не единое чувство, а целый их комплекс, в котором в разные периоды то одно, то другое или третье берет верх и задает основной тон целому. Интересно было бы посмотреть, из каких элементов складывался комплекс чувств, который охватывал Халинку, когда она познакомилась с Турлеем, и что потом с этими элементами случилось, какие изменения с ними произошли, какой цвет и оттенки они теряли, а какой приобретали. "Ты обманул меня, - в минуты гнева говорила Халинка своему мужу. - Ты обещал мне мгновения счастья в одиноком лесничестве среди диких дремучих лесов, а я обледеневшие колоды ворочаю и лес начала ненавидеть. Ты хотел мне лесные тайны открыть, а я тем временем стираю твои грязные рубашки, и воды мне для стирки не хватает, потому что ты трубы не утеплил на зиму". Тревожили Турлея эти обвинения, лес и старых друзей он призывал в свидетели, что он ни на йоту не изменился. "Никогда, Халинка, у меня не было дров, - напоминал он жене. - Когда ты была моей невестой, ты тоже обледеневшие колоды таскала, трубы у меня были замерзшие, а все же ты меня любила. Я не обещал, что стану другим, только что буду открывать тебе тайны леса. Но ты теперь не хочешь слушать о его тайнах". Он был прав, пани Халинка знала это, и очень ее эти слова огорчали. Неужели она в самом деле перестала его любить, год за годом, месяц за месяцем, из-за какой-то там дурацкой старой арматуры в ванной? К каким чувствам надо отнести ее отношение к старой арматуре - было бы это чувство той доминантой, которая отняла краску у их любви? Слишком вульгарным и грубым показалось ей такое объяснение, и поэтому она его от себя отбросила. А поскольку она за эти годы окончила институт, то, подумав несколько дольше и тщательнее, она так себе сказала: "Первые месячные у меня были позже, чем у других девочек, в шестнадцать лет. Недозрелую паненку взял себе Турлей в жены, ребенка я родила, стала женщиной и матерью. Пока у меня не было ребенка - он пробуждал во мне нежность, как малое дитя, и я колоды обледеневшие в его дом таскала, поила его и кормила, согревала возле печи. Материнство меня изменило. Я родила и не хочу больше иметь в доме двоих детей, а только ребенка и мужчину. Турлей - не мужчина, потому что иначе принес бы женщине колоду дерева, порубил бы ее топором, разжег бы домашний очаг, трубы на зиму утеплил, женщине удовольствие доставил". Но был ли мужчиной художник Порваш в том смысле, как она это определяла? Были ли у него дрова, разжигал ли он огонь в доме, не замерзали ли у него трубы зимой? Нет, три раза нет. Только вот в его ванной была старая арматура, и, думая о ней, нельзя было как-то милее не думать и о самом Порваше. И так пани Халинка снова возвращалась к этому вульгарному и странно унижающему обстоятельству, которое, казалось бы, не подобало связывать с чувством настолько возвышенным, как любовь. Ведь если в самом деле это обстоятельство оказывалось самым важным, как же это унизительно для женщины - и она, Халинка, скорее останется несчастной при Турлее, чем будет счастливой с Порвашем. Приняв такое решение, она вздохнула и медленно, тяжелыми шагами пошла в сторону лесничества. В кухне она застала Турлея, который сидел за столом и читал газету. В печи бушевал огонь, а возле печи лежал штабель сухих и мелко порубленных дров. В углу кухни стояли три мешка, полные тростника для утепления водопроводных и канализационных труб. - Я тебя люблю, Халинка, - сказал Турлей своей жене. - Поэтому немножко дров нарубил, печь затопил и решил укрыть трубы от мороза. Я знаю, что ты сегодня не закроешь свою комнату на ночь, а я приду к тебе и открою тебе великую тайну леса. О загадочном камне тебе расскажу, о месте, где ничто расти не хочет, и о дубе доктора. Посмотрела пани Халинка на огонь, бушующий в кухонной плите, на дрова возле печи, на мешки с тростником, а потом заплакала. А поскольку она в самом деле за эти годы стала женщиной, она пошла наверх, быстро упаковала свои вещи в старый чемодан и с этим чемоданом вышла из лесничества. - Куда ты уходишь, Халинка? - спросил ее Турлей. - К Порвашу ухожу, и это навсегда, - сообщила она мужу. - Три раза ты рассказывал мне о загадочном камне, два раза о месте, где ничто не хочет расти, и, наверное, три раза о дубе доктора. Лес всегда один и тот же. Другое дело - холст у художника. Никогда не известно, что на нем появится, хоть бы и одни тростники у озера были нарисованы. - А ребенок? Наш сынок? - спросил Турлей. - Ребенка я сразу же привезу от родителей, как только организую полный сарай дров для Порваша и трубы в его доме укрою от мороза. С ребенком ты сможешь видеться раз в неделю, в воскресенье. И скажу тебе, что к Порвашу у тебя не должно быть претензий, только ко мне. Потому что это мне надоел лес, а понравились мне тростники у озера. Ничего не сказал на это лесничий Турлей, потому что не мог поверить ее словам. В молчании он смотрел, как она подняла с земли тяжелый чемодан и двинулась с ним к дому Порваша. Ему казалось, что он видит сон наяву или что это сцены из чьего-либо рассказа, из истории, которая случилась не с ним, а с кем-то другим. Он, впрочем, был хорошим лесничим и хорошим мужем, не пил, не курил, любил свою жену и оставался ей верным. Да, они ссорились, она закрывала двери перед ним, да, она ставила ему разные условия и постоянно он слышал ее жалобы, да. Но так же или еще хуже жили многие другие семьи. Его брак был не лучше, не хуже других, а может, даже и лучше, потому что он не пил и не курил, не изменял своей жене. Может быть, она ушла, но это была только шутка, еще один хитроумный способ, чтобы принудить его наполнить сарай дровами или укрыть трубы от мороза. Он ощутил голод. Поджарил себе яичницу из восьми яиц, закусил ее тремя толстыми ломтями хлеба. В мечтах он видел себя, лесничего Турлея, как он одиноко хозяйничает в лесничестве Блесы, без вечных упреков жены, без ее выговоров и угроз. И он даже почувствовал что-то вроде большого облегчения, а потом подумал: "Скоро она ко мне вернется, где она найдет такого замечательного мужчину, как я?" И он уже собирался лечь спать, чтобы после полуночи встать и идти в лес на гон оленей, но вдруг осознал, что уход жены - это не пустяк и может оставить пятно на его мужской чести. И он вытащил из шкафа свое ружье, забросил его на плечо и молодцеватым шагом помаршировал к дому художника. А поскольку именно в это время напротив дома художника плотник Севрук с сыновьями и Шчепан Жарын с дочерьми подбирали картошку за картофелекопалкой и они видели пани Халинку, исчезающую с чемоданом в доме Порваша, а потом заметили лесничего Турлея с ружьем на плече, то они сразу додумались, что через минуту на их глазах будет решено дело чести. Они остановили трактор и с безопасного расстояния на все смотрели. Лесничий Турлей встал перед домом Порваша, зарядил ружье и выстрелил вверх, а потом громко крикнул: - Художник, отдай мне жену! Порваш вышел со своим ружьем на узкий балкончик, который был у него на втором этаже. Выстрелил вверх из двустволки и крикнул: - Не отдам тебе жену, лесник! Турлей снова зарядил ружье и снова выстрелил вверх. То же самое сделал Порваш со своего балкона. Тогда лесничий зарядил ружье в третий раз и выстрелил вверх. Третий раз выпалил и художник Порваш. Хотел Турлей выстрелить в четвертый раз, но, как многие безвольные мечтатели, он не обращал внимания на мелочи и поэтому не взял с собой больше патронов. Тогда он забросил ружье на плечо и молодцеватым шагом пошел в лесничество. Порваш же исчез в своем доме. Плотник Севрук со сладострастием вдыхал воздух, насыщенный запахом горелого пороха. Наконец он заявил сыновьям и Жарыну: - Наш лесничий - человек чести. А Шчепан Жарын, который всегда придерживался иного мнения, чем Севрук, решительно сказал: - Пан Порваш - тоже человек чести. - Но не такой, как лесничий Турлей, - ответил плотник Севрук. - Пан Турлей стрелял снизу, а тот - с балкона. Захихикал Шчепан Жарын: - А как же он мог сойти вниз, если он был в кальсонах? Может, он как раз на пани Халинке лежал, когда Турлей появился. - Да, отец, пан Порваш был в кальсонах, - подтвердили сыновья Севрука. Подумал плотник Севрук, а потом сказал: - Оба поступили по чести. Даже очень. И в тот же день вся деревня узнала, что пани Халинка ушла от лесничего Турлея и переехала в дом художника Порваша. При этом не пострадала ни честь Турлея, ни честь Порваша, так как они все между собой решили по-мужски, отзвук выстрелов был слышен даже в самой дальней усадьбе. Назавтра новость о событии в Скиролавках принесла священнику Мизерере одна богобоязненная прихожанка. А поскольку это было в обеденную пору, Мизерера посадил эту прихожанку за свой стол, чтобы она видела, что приходский ксендз в Трумейках питается жирно и достойно. - Так вы говорите, добрая женщина, что пани Халинка ушла от лесничего Турлея, - рассуждал священник, поднося ко рту ложку с бульоном. - Ну что ж, они не венчались в костеле, а стало быть, пребывали в грешном союзе. Значит, пани Халинка покинула один грешный союз и вступила в другой грешный союз, что означает, моя женщина, что по существу ничто не изменилось. Одно только меня беспокоит: по-мужски ли они решили между собой это дело? - Ой, по-мужски, очень по-мужски, - сказала богобоязненная прихожанка. - Три раза выстрелил лесничий Турлей, и три раза выстрелил художник Порваш. Улыбнулся понимающе священник Мизерера: - Бьюсь об заклад, что Турлей стрелял пулями, а Порваш, этот скупердяй и скряга, использовал дробь вместо того, чтобы пальнуть разрывными. Надо вам знать, благородная женщина, что пули дороже, чем дробь, и труднее их купить в охотничьем магазине. Да, да, я уверен, что Турлей стрелял пулями, а Порваш дробью, потому что Турлей человек щедрый в отличие от художника Порваша... В это самое время старший сержант Корейво нашел на своем столе докладную, составленную сержантом Трашкой, который только что окончил милицейскую школу младших офицеров и начал работать в отделении в Трумейках. В этой докладной сообщалось, что вчера после обеда из-за женщины лесничий Турлей и художник Порваш стреляли друг в друга из охотничьего оружия. Тогда Корейво вызвал пред свое обличье сержанта и так ему сказал: - Может быть, вам, сержант Трашка, кажется, что вы попали на работу на Дикий Запад, или вы все же работаете в гмине Трумейки, которая известна своим спокойствием и общественным порядком? У нас есть охотничий кружок, который под руководством священника Мизереры добился больших успехов: выросло поголовье диких зверей, куропаток и фазанов. Наши охотники борются с хищниками и иногда вынуждены делать в этих целях по нескольку выстрелов. Может быть, когда эти два охотника стреляли вверх, там летал канюк? - Канюки охраняются, - сообщил сержант Трашка. - Правильно, сержант Трашка. Канюков нельзя убивать, но можно стрелять в их сторону в целях отпугивания. Так, по-видимому, поступили Панове Турлей и Порваш. А сейчас я разрешаю вам идти и приказываю застегнуть пуговицу на левом верхнем кармане вашего мундира. Напоследок же я скажу вам, сержант, что был в нашей гмине тип, который, когда от него сбежала жена, погнался за ней с топором и расколол голову ее любовнику. За убийство он попал в тюрьму, и это говорило о том, что он не был человеком чести, а обыкновенным дураком. От каждого может сбежать жена, но надо знать, что человек чести и такое дело может решить достойным образом. С этого дня пани Халинка спокойно жила у художника Порваша, а Турлей вел одинокое существование в лесничестве Блесы. Никого это не огорчало и не смешило, и вскоре обо всем этом было забыто. Встретив на дороге или на почте лесничего Турлея, художник Порваш вежливо ему кланялся, и так же вежливо кланялся Порвашу лесничий Турлей. Потому что, как правильно сказал старший сержант Корейво, даже самые щекотливые дела люди чести решают между собой достойным образом. - Много зла на свете, Гертруда, - сказал потом доктор Неглович, прихлебывая грибной суп, - происходит по причине чрезмерного совершенствования сантехники для ванной... - Странная сила и какое-то своеобразное волшебство есть у наших лебедей, дорогая Басенька, - сказал писатель Любиньски своей жене. - Лебеди улетают к морю, а женщина переходит в жилище другого мужчины... О том, когда свидетелей слишком мало, а когда слишком много Узнал лесничий Турлей, что уже несколько дней на лавочке за сараем Пасемко сидит их сын, Антек. Бездельничает, когда другие копают корнеплоды и готовят пашню к зимней спячке. Тогда он послал лесничего-стажера, пана Анджея, с предложением, чтобы Антек расчистил молодняк возле полянки, где растет дуб, которого нет. Эта работа была будто специально создана для Антека, человека, который вышел из следственного изолятора, подозреваемый в двойном убийстве, потому что он мог выполнять ее в одиночестве, в отдалении от других людей, без риска услышать их придирки и замечания, а кроме того - не вызывая ни у кого страха. Согласился Антек Пасемко на это предложение, потому что ему уже надоело сидеть на лавочке за сараем, ему хотелось и заработать на пиво или на вино, потому что мать денег ему не давала и не обещала, что будет давать. Он объявился в лесничестве Блесы, получил острый тесак, топорик, два напильника и начал прочищать молодняк, что значит - вырубать в нем деревца послабее или слишком густо растущие. После работы он вернулся домой не полями или вокруг озера, а прямо через деревню, любопытствуя, все ли еще он пробуждает в людях такой страх, который он заметил сразу после своего приезда из следственного изолятора. В самом деле, страх был велик. Когда он миновал школу, где в школьном садике панна Луиза, учительница предпенсионного возраста, рвала осенние астры, она попросту потеряла сознание и как мертвая упала между цветочными клумбами. Панна Луиза решила, что Антек ей голову тесаком снесет, а топором порубит тело, а что он сделает дальше, она уже не могла себе представить, и поэтому упала в обморок. Убегали от Антека маленькие дети, прежде всего девочки, и прятались за заборами. Возле магазина никто не ответил на его молчаливое приветствие. У старшей дочери Жарына, той, с самым большим передом, который она в последнее время носила сильно обнаженным - очень уж хотела выйти замуж и таким способом подталкивала к действиям старшего сына плотника Севрука, - выпал из рук жбан с борщом и разбился вдребезги. Знала старшая Жарынувна, что у нее нет ничего достойного внимания, кроме переда, и, значит, скорее всего Антек мог с тесаком на этот перед напасть, отрубить левое или правое надменное полушарие, потому что без глумления над девушкой, как это было всем известно, он не мог удовлетворить свое вожделение. Вечером ни одна девушка не хотела выйти из родительского дома, даже по нужде, и напрасно взрослые парни и подростки бродили возле плетней. И случилось что-то странное. Пока Антек сидел в следственном изоляторе, никто не хотел давать показания капитану Шледзику, каинового пятна на Антеке не замечали, а только его приятную внешность, вежливость и обходительность. С арестом Пасемки мир, казалось людям, перевернулся вверх ногами, потому что неизвестно было, что надо называть добром, а что - злом. Но со временем мир снова твердо встал ногами на землю - и сразу же людям бросилось в глаза, что Антек иначе смотрит на женщин и девушек, чем другие мужчины, что у него кривая улыбочка и слюна собирается в уголках рта. Каиново пятно на нем все уже замечали. Шчепан Жарын двинулся в путь и, размышляя о разбитом жбане с борщом, уселся перед столом капитана Шледзика. - Я хотел бы дать показания для протокола, что в ту ночь, когда убили маленькую Ханечку, я видел Антека Пасемко в нашей деревне. Он медленно проезжал на грузовике. Было девять часов вечера, а может быть, несколько минут десятого. - Как же так? - удивился капитан Шледзик. - Я ведь раз десять, даже двадцать раз спрашивал всех и каждого в отдельности, не видел ли кто-нибудь из вас в ту ночь Антека в деревне, но каждый утверждал, что не видел. Как же так: видели вы, Жарын, или не видели? - Видеть-то я видел, - сказал Жарын. - Но говорить об этом мне было как-то неудобно. Я думал: зачем говорить, если милиция и так свое знает. Докажут его вину и повесят его, зачем мне такое дело брать на свою совесть. Посадили его, я думал, не без причины. И по той же причине его повесят. Зачем мне там вмешиваться в чужие дела. А вы его выпустили, это очень плохо, потому что он теперь снова будет убивать, а у меня три дочери. - Доказательств вины не хватило, пане Жарын, - вежливо объяснил ему капитан Шледзик. - Ваших показаний не хватило, свидетелей у нас не было. Не было за что зацепиться, а он ото всего отперся. - Сейчас у вас есть свидетель, - заявил Жарын. - Значит, арестуйте его снова, и пусть в деревне будет все спокойно. - Сейчас? - ядовито рассмеялся капитан Шледзик. - А что же это за свидетель, который один раз все отрицает, а в другой раз все подтверждает? Какой суд вам теперь поверит? Впрочем, расскажите мне подробно, на какой машине ехал Антек Пасемко, и откуда вы знаете, что это именно он ехал, а не кто-нибудь другой? - Машина была большая, черная. Антека я ведь знаю с детства. - В девять вечера уже темно. Как же вы могли узнать Антека в кабине? - Он очень медленно ехал. Похоже было, что он хотел остановиться у магазина и пива выпить. Магазин, однако, был закрыт, и он дальше поехал. Перед магазином горит лампочка. - А Ханечку вы тоже видели? - Видел. Немного раньше. Она шла по дороге домой, он должен был с ней повстречаться и забрать с собой в лес. - Красиво это у вас складывается, пане Жарын, - грустно кивал головой капитан Шледзик. - Таких показаний нам не хватало, когда сидел у нас в следственном изоляторе Антек Пасемко. Мы бы устроили вам очную ставку. Он бы сказал: я не ехал тем вечером по деревне, а вы бы ему сказали: ехал, затормозил возле магазина, я тебя видел в кабинке. - Так бы я и сказал, - согласился Шчепан Жарын. - Но вы этого не сделали, - беспомощно развел руками Шледзик. - И сейчас вы сами, пане Жарын, присматривайте за своими дочками, чтобы с кем-то из них беда не приключилась. Показания ваши останутся у нас, но пригодятся ли когда-нибудь - об этом мне трудно сейчас сказать. Прокурор не даст мне снова санкцию на арест только оттого, что к вам, со страху за своих дочерей, вдруг вернулась память. И еще вам скажу, что, если с какой-нибудь девушкой снова случится что-то плохое, - это будет на вашей совести, а не на моей. Двумя днями позже перед Шледзиком сидела пузатая Ярошова. - Вы видели Антека Пасемко, как он медленно ехал по деревне в ночь, когда убили маленькую Ханечку, - сказал за нее капитан. Удивилась Ярошова. - Ничего такого я не скажу. Но в ту ночь, когда ее убили, около девяти вечера я шла мимо дома Пасемко. Двери у них на минуту открылись, и я увидела в освещенных дверях, как Антек подает матери тючок с грязным бельем. Она у него это белье приняла, двери закрылись, Антек исчез в темноте. Всегда он матери привозил грязное белье в стирку. Машину его я не видела, хоть она должна была быть где-то поблизости. - Я спрашивал у вас не раз и не два, видели ли вы его той ночью. И все время слышал одно и то же: я сидела дома, как я могла его видеть. Сейчас вы прозрели, пани Ярошова? - Я не хотела быть свидетелем, - объяснила она, складывая поудобней руки на выпуклом животе. - Симпатичный и вежливый это был парень. Не хотела ему повредить. - А сейчас, пани Ярошова? Как сейчас? - Сейчас он - настоящий разбойник. Ходит по лесу с тесаком и топором, молодняк в лесу прочищает. А как посмотрит на человека, то страх пробирает до костей. - И вы хотите сказать это суду, пани Ярошова? Что вы можете лгать в зависимости от того, показался ли кто-то вам симпатичным и милым или выглядит разбойником? Тяжело вздохнула Люцина Ярош: - Я, может быть, не красавица, - сказала она, засовывая себе палец в рот и проверяя, сколько у нее еще зубов спереди осталось. - Но привлекательной меня считают, и мужчинам нравлюсь. Антек Пасемко встретил меня вчера на дороге и так как-то на мой живот посмотрел, на мои ноги, на всю, и такой какой-то огонек у него в глазах загорелся, что я так и подумала: кольнет меня тесаком. Давно он уже девушек не убивал, тоскует, видимо, от этого. - Он этого не сделает ни днем, ни на глазах у людей, - успокаивающе заверил ее Шледзик. - Это правда, - согласилась с ним Ярошова. - Но привлекательная женщина должна иногда впотьмах пойти туда-сюда, хоть бы и в молодняки в лес. А если он притаился в тех молодняках? - Не ходите ночью в молодняки. - Одному можно отказать, пане капитан. Но что сделать, если многие об этом просят? У мужчин, пане капитан, тоже есть своя гордость. Раз можно отказать, но второй раз он обидится и больше не попросит. То ли я одна в деревне иногда в молодняки схожу или за сарай выскочу? Все боятся. Убогая жизнь у женщины в деревне, а теперь стала еще хуже. Беспомощно развел руками капитан Шледзик, потому что он не видел способа обогатить жизнь сельских женщин, только слова Ярошовой записал и получил ее подпись под показаниями. Потом Шледзик получил письмо от хромой Марыны: "Сообщаю пану капитану, что двое со мной спали, но ни один из них не был Антек Пасемко, так что я не знаю, от кого у меня ребенок. Денег от Зофьи Пасемко я уже брать не соглашаюсь, потому что не хочу, чтобы люди говорили, что это малое дитя от бандита и смальства выглядит как бандит, что я слышала в магазине от завмагом Смугоневой. Этот ребенок от молодого Галембки или от Франека Шульца, который уехал за границу. Смугоневой пусть милиция запретит плохо говорить о моем ребенке, который еще маленький и защититься не может. Доктор открыл правду, но я думала, что Антека повесят и до конца жизни я буду получать деньги от Пасемковой. Но Антек вышел из тюрьмы, и сейчас он - разбойник, на свободе, и поэтому моего ребенка называют бандитским отродьем". Приобщил Шледзик письмо хромой Марыны к материалам следствия по делу Антека Пасемко и сделал майору Куне такое предложение: - Бьюсь с вами об заклад, майор, что Антек Пасемко появится у нас через два месяца и признается во всех преступлениях. Ставлю бутылку коньяка. - А я две бутылки ставлю, что он у нас не появится, потому что это слишком строптивый человек. Это мы через полгода снова за ним поедем. А до этого времени еще одну папку надо будет завести для разных доносов, донесений и показаний. Однако они оба ошиблись. Никто больше не приехал, чтобы дать показания. Не поступил ни один донос или донесение. Деревня снова замолчала и окаменела в тревоге. Только доктор Неглович позвонил один раз капитану Шледзику и спросил его, есть ли после информации, которую ему дали Жарын, Ярошова и хромая Марына, основания для повторного ареста Антека. "Прокурор еще не видит достаточных оснований для этого", - сказал ему Шледзик. Ему показалось, что доктор не сразу повесил трубку, а долго держал ее возле уха, словно был глубоко озабочен всем этим делом. О том, что существует не только закон, но и справедливость После трех дней работы в молодняках Антек Пасемко пришел к лесничему Турлею и, как это было в обычае у лесных рабочих, попросил небольшой аванс. Он хотел иметь деньги, чтобы после работы пойти в магазин, купить несколько бутылок пива, сесть на скамейку возле магазина и посмотреть на старых приятелей. Ему было интересно, примут ли они от него угощение или, охваченные страхом, уйдут. Он предпочитал, чтобы они ушли, потому что, когда он вернулся в деревню, он открыл, что переживание собственного и чужого страха ему необходимо как пища и даже больше, потому что живот можно набить и голод утолить, а человеческим страхом он никак не мог насытиться. Он боялся ночного битья, спина его болела от ударов материнского кнута, но он убедился и в том, что от этого страха и боли он получает наслаждение. Так же, когда он видел страх в глазах девушки или женщины, когда жбан вываливался из девичьих рук или кто-то из них падал в обморок при его виде, как, например, та старая учительница, он ощущал в брюках сладостное движение. Работая в молодняках, он иногда представлял себе, что снова задушил какую-нибудь девушку, хотя бы старшую Жарынувну с большим передом. Люди гонятся за ним по лесу, как за Леоном Кручеком, он удирает, полный ужаса, что его лишат ядер. И тогда у него тоже набухал член, и, расстегнув ширинку, он рассматривал его с удивлением и восхищением. К сожалению, по дороге на работу или с работы он все реже кого-либо встречал, и редко когда ему приходилось пережить удовольствие. Он получил от Турлея небольшой аванс и сразу после работы пошел в магазин. На лавочке не было никого, но зато в магазине много женщин стояли в очереди. Дрожащими от страха руками подала ему Смугонева четыре бутылки пива, женщины вытаращили на него полные страха глаза, тогда он почувствовал, что насытился человеческим страхом, и, выйдя из магазина, в одиночестве уселся на скамейке. Пиво он пил понемногу, бутылку за бутылкой, и в это время ни одна женщина из магазина не вышла. Это означало, что из-за его персоны они боятся выйти на улицу даже толпой, белым днем. Он радовался этому страху, и такая его охватила отвага и мужская гордость, что, прежде чем открыть четвертую бутылку, он решил, как другие мужчины, пойти к Поровой. Свою мысль он сразу же превратил в действие, очутился в одичавшем садике перед ее домом и постучал в двери. - Не боишься меня? - спросил он, когда она открыла ему двери. Черные густые волосы у Поровой были распущены по плечам, она была в короткой комбинации с одной оборванной бретелькой, отчего ее обвисшая грудь лежала почти наверху. - Немного боюсь, - призналась она, закрывая за ним двери и проводя в комнату с черным от грязи полом и двумя кроватями. На одной кровати сидели трое детей, тоже почти голых, и таращили глаза на пришедшего. - Это хорошо, что ты меня боишься, - сказал Пасемко. - Потому что я убиваю, ломаю ребра, пальцы из суставов выламываю. Но посмотри, с чем я к тебе пришел. Говоря это и не обращая внимания на малых детей, он расстегнул ширинку и показал Поровой набухший жилами член с красной головкой. - Каждый сюда с таким приходит, - пренебрежительно сказала Порова, едва глянув на предмет гордости Антека. - Ребятишки и я есть хотим. И водки я бы выпила. - Вот, - сказал Пасемко и вручил ей пачку денег. - Купи, что надо, и забери отсюда ребятишек. - Зачем? - удивилась она. - Они к этому привыкли. Даже если ты меня душить захочешь, шуму не наделают. Говоря это, она набросила на комбинацию большой платок и выбежала в магазин за водкой и чем-нибудь съедобным. Антек Пасемко поискал в комнате какой-нибудь стул или лавку, но, кроме двух кроватей, другой мебели в доме Поровой не было. Он уселся на другой кровати, накрытой старым одеялом, и волей-неволей посмотрел на троих детей, которые тоже на него смотрели. Один был совсем маленький и, лежа на животе, монотонно долбил головой в подушку. Гордо выпрямившийся Дарек, голый от пояса книзу, сидел на краешке кровати и голыми ногами болтал в воздухе, а пятилетняя Зося, тоже голая от пояса книзу, по-турецки присела возле Дарека и ожесточенно скребла себе голову. У ребятишек были большие животы, словно бы вздутые, и такие же большие глаза, немо уставившиеся на Антека. - Что вы так на меня пялитесь? Хотите, чтобы я вам головы поотрывал? - погрозил им Антек. Но эти дети и от самого дьявола с рогами не убежали бы. - Покажи нам еще раз, тогда и я тебе покажу, - предложил Дарек, о котором в деревне говорили, что у него гордая осанка, а маленькая Зося громко захихикала. "Выйдет из нее потаскуха еще хуже матери", - подумал он и страшно разозлился на эту девочку. За то, .что из-за нее он ощущает в себе болезненное напряжение, а также желание схватить эту девочку за тонкую шейку и, придушивая, одновременно вонзить зубы в ее подбрюшье. Он не отдавал себе отчета в том, что лицо его перекосилось и обнажились зубы, а Дарек и Зося расхохотались, потому что им показалось, что он строит им веселые рожи. Этот смех стегнул его, как материнский кнут, - он вдруг отрезвел, прошло болезненное напряжение, внутри он почувствовал холод. Он опустил глаза на грязный пол. Пришла Порова, поставила на подоконник бутылку водки и положила кольцо кровяной колбасы. Второе кольцо она бросила ребятишкам на кровать. Неизвестно откуда вытащила нож, порезала буханку хлеба на четвертушки, немного хлеба дала детям, и сама начала есть. Из сеней она внесла лавку, сбросила с себя платок, уселась на лавку и бутылку с подоконника подала Антеку. - На, пей первым. Стаканы ребятишки побили. - Соблазняла она его, улыбаясь щербатыми зубами. Он сделал порядочный глоток, и сейчас у неге снова стало тепло внутри. Есть он не хотел - брезговал колбасой и хлебом с грязного подоконника. Порова же пила и ела, громко чавкая и время от времени поддергивала вверх короткую комбинацию, чтобы он со своего места мог видеть ее смуглые бедра и чуточку кудрявого зароста на подбрюшье. Ноги, однако, она сжимала, чтобы не сразу он увидел то, что было самым важным, она ведь знала, как побуждать мужчин к действию. - Ты не больна? - вдруг забеспокоился Антек. - Мать мне говорила, что от женщины можно получить страшную болезнь и потом всю жизнь будешь несчастным. Язвы делаются, мясо от костей отваливается. Я видел таких людей на фотографиях, и когда о них думаю, меня аж тошнит. - Твой отец у меня был и как-то не заболел. И твой брат, и много других. Да, болезнь у меня была, но это было раньше, когда ко мне еще на такси приезжали. Сейчас я здорова. Впрочем, зачем ты ко мне пришел, если боишься? - Это ты меня боишься, - заявил он. Она кивнула головой и продолжала есть, громко чавкая. А когда уже наелась и выпила водки, неизвестно почему разразилась громким смехом, откидывая голову назад и тряся грудями, словно они были сделаны из желе. Он же все смотрел меж ее сжатых бедер, потому что хотел собственными глазами убедиться, что никакой болезни у нее нет, но ничего, кроме кудрявых волос, она не показывала. И поэтому его все больше раздражал ее смех, который говорил о том, что она его не боится, а ведь ему так хотелось ее страха. - Ты меня боишься хоть немного? - спросил он ее наконец. - Нет, - захохотала она и совсем подняла комбинацию кверху, обнажая смуглый, весь в складках живот. - Я ее задушил. Коленями ребра поломал. Пальцы из суставов выламывал. А одной бутылку воткнул, - невнятно повторял Антек Пасемко. - Слабенькие они были, - скалила она поломанные зубы. - Недозрелые. А я одна мешок картошки возьму на спину. Со мной бы ты не справился. Сильно ты хрупкий, Антек, заморыш. Развеселившаяся и разохотившаяся Порова перешла с лавки на кровать, схватила Пасемко поперек туловища и так его придушила в объятиях, что у него дыхание сперло. Он хотел вырваться и удрать, но она повалила его на спину, начала расстегивать ширинку. - Сейчас как следует рассмотрю, какой он там у тебя, ведь болтают, что ты ни с одной еще не спал. И хоть он сердито что-то бормотал, вырывался и давился собственной злостью, она ту его вещь вытащила наружу, а увидев, что она сделалась дряблой и малюсенькой, еще сильнее разразилась смехом. Тогда он укусил ее в голое плечо и, ударив головой в грудь, вырвался из ее объятий. Потом бухнул всем телом в двери и выбежал из дома. А она, рассерженная, что он ее укусил и ударил, выскочила за ним следом и так, как была, в комбинации с оборванной бретелькой, громко кричала, грозя кулаком: - Ах ты, паршивец! Ты, извращенец! Ты, фляк чертов! Девчонок маленьких убивай по лесам, а к порядочной женщине не приходи! Смотрите, люди, на этого паршивца! Пусть он вам покажет, с чем он ко мне пришел. Дохлятина, фляк, извращенец! Он же бежал по деревне, ослепший от стыда. Ему казалось, что за плетнями стоят какие-то люди и слушают крики Поровой, раня его гордость сильнее, чем кнут матери ранил его тело. Он влетел в хлев, бросился на свой топчан и затрясся в плаче. "Убью эту курву, убью", - бормотал он, рыдая. Но он знал, что не сделает этого, потому что тогда его уже ничто не спасет от виселицы. С того дня Антек больше не ходил на работу в лес через деревню, ходил по берегу озера или за сараями. Он не хотел ни с кем встречаться, даже с женщинами или с девушками, потому что боялся вместо страха увидеть в их глазах насмешку и презрение. Каждую ночь он ждал прихода матери с кнутом, но Зофья Пасемко перестала наказывать своего сына. На исповеди, когда она рассказала священнику Мизерере, что она делает Антеку, чтобы справедливость восторжествовала, и какой утешительной сладостью наполняет ее это торжество справедливости, Мизерера сказал ей строго: "Перестань, женщина, это делать, если не хочешь, чтобы Сатана в тебе поселился. Молись, а наказание оставь Богу". Прекратилось, таким образом, наказание Антека, а когда он это понял и ему показалось, что мать простила ему все его преступления, - он вдруг начал ощущать странный страх. Охватывал его этот страх в лесу, охватывал ночью в хлеву. Но это не был тот самый страх, который приносил ему боль и сладость, огромное напряжение и возбуждение, а страх грозный, всепроникающий и парализующий ум и тело. Антек начал бояться неизвестно кого и чего. И самое плохое было то, что он не знал, кого и чего он боится, кто этот страх на него наводит или откуда он берется. Родился в нем страх перед Неизвестным, и это было хуже всего, что он пережил до сих пор, хуже, чем тюремная камера, допросы, фотографии убитых девушек, которые перед ним то и дело клали на допросах. Он ждал чего-то - и, страшась этого, трясся в тревоге. Однажды около полудня, вырезая из молодняка самые тонкие деревца, приблизился Антек Пасемко к полянке, освещенной лучами осеннего солнца, и увидел Негловича. Доктор стоял под большим дубом и, опершись на него спиной, неспешно курил сигарету, наблюдая, как струйка сизого дыма медленно расплывается в спокойном воздухе. Антек вытер пот со лба, выпрямился и слегка улыбнулся. Он почувствовал облегчение, потому что то, что до сих пор было Неизвестным, вдруг стало Известным, чем-то, от чего он мог попробовать защититься. И, положив тесак и топор, он медленно подошел к доктору, попросил у него сигарету, получил, закурил и тоже оперся спиной о ствол старого дерева. - Ты знаешь Свиную лужайку. Знаешь, где то место, на котором ничего не растет, потому что там когда-то стояла виселица баудов? - Доктор обратился к Антеку, но это выглядело так, словно он сам с собой разговаривал. - Возле этого места стоит граб, у которого одна ветка растет не очень высоко над землей. На этой ветке давно уже висит конопляная веревка с петлей, и я пришел сюда, чтобы тебе об этом напомнить. Эта веревка ждет тебя. Пойдешь туда, когда захочешь. Сегодня, завтра или даже через несколько дней. Но ты должен знать, что она там тебя ждет и что ты ее не избежишь. Антек задрожал в тревоге, но не дал этого заметить. Он выпустил в воздух большой клуб дыма и равнодушно сказал: - Мою жизнь охраняет закон. Он меня оправдал. А кто меня захочет убить и будет к смерти принуждать, тот по закону будет осужден как преступник. - Ты прав. Но знай, что, кроме закона, есть на свете нечто такое, как справедливость. Закон и справедливость часто ходят парой, но не всегда. Закон охраняет твою жизнь, справедливость, однако, приговорила тебя к смерти. Человеку дана вольная воля. Сам осуди себя по своим делам, сам выбери между законом и справедливостью, между жизнью и смертью. Закон в книжках, а справедливость повесила конопляную веревку на ветке. Веревка и петля ждут тебя. - Я пожалуюсь сержанту Корейво. Поеду с жалобой к капитану Шледзику и скажу, что вы, доктор, принуждаете меня покончить с собой. - Езжай. Жалуйся, - улыбнулся доктор. - Закон охраняет не только тебя, но и меня. Как ты докажешь, что я принуждал тебя покончить с собой? Ведь мы разговариваем без свидетелей, так же, как ты без свидетелей убивал девушек. Впрочем, может быть, я это все говорю не тебе, а только сам с собой разговариваю вслух, а ты подслушиваешь мои разговоры? Из могил убитых тобой девушек слышен крик, поднимаются из них девичьи руки и тянутся к тебе. - Это неправда! У них песок во рту. - Не слышишь? - В первый раз доктор повернул лицо к Антеку и посмотрел на него с удивлением, как на какое-нибудь противное насекомое. - Я сказал, что они мертвы. Они гниют. Не могут кричать, - сердито ответил Пасемко. - Скажи мне, чем ты заткнул уши, чем ты себя успокаиваешь и заглушаешь совесть? Ты знаешь большой секрет, потому что немногим людям это удается. Отто Шульц больше тридцати лет слышал зов человека, которого он убил в лесу из-за куска хлеба. Мне тоже не дают покоя столько голосов и столько событий. У меня до сих пор стоит в ушах крик человека, которому я выстрелил в лицо из старой манлихеровки. Даже такой простой человек, как кузнец Малявка, до такой степени оглох от стонов и призывов убитых, что перестал слышать и говорить. А ты в самом деле никого не слышишь? Пока каждый из нас жив, благодаря нам живут умершие, которым мы сделали добро или причинили зло. Говоришь, что во рту у девушек песок, а тела их гниют, и не могут они рук протягивать из своих могил. А знаешь ли ты, что голоса умерших мы слышим даже через целые тысячелетия и эти призывы сквозь века мы называем историей? Благодаря истории оживают умершие, входят в наши жилища, садятся с нами за стол, беседуют, поучают, жалуются, и мы судим их. А ты думаешь, что они нас не судят, когда мы сравниваем наши и их поступки и чувствуем вину перед ними, в измене, малодушии или обыкновенном преступлении? Скажи мне, какой воск ты применяешь, чтобы затыкать свои уши, какое масло вылил на свою совесть, чтобы ее успокоить. Открой мне, Христом Богом, человече, эту тайну! И тогда я, может быть, как ты, научусь топтать справедливость и не буду слышать голоса убитых. Пасемко улыбнулся с оттенком превосходства, но это не была настоящая улыбка, а нечто вроде искривления половинки рта. Тут же, кроме превосходства, он почувствовал разочарование. До сих пор, как многим, кто родился в этой деревне, доктор всегда казался ему нечеловечески мудрым, он, впрочем, и указал на него как на преступника, а ведь сейчас, в этом разговоре с самим собой, он оказался таким же ограниченным, как все люди вокруг него. Может, не доктор, а он, Антек Пасемко, был на самом деле единственным в деревне великаном, чем-то большим, чем мальтийские рыцари, чем князь Ройсс, чем все, кого эта земля когда-либо рождала на свет? Он сказал, как умел, то, что хотел сказать. А смысл его слов был такой: "Вы пришли сюда, чтобы говорить о справедливости, а все же на самом деле вам нужна месть. Вы повесили на ветке веревку с петлей, потому что хотите отомстить за убитых в лесу девушек. И даже вам в голову не пришло, что там, в лесу, собственно, и свершилась справедливость. В одном только вы правы, что закон и справедливость не всегда ходят парой и даже иногда поворачиваются спиной друг к другу. Что делать, если закон охраняет грех и преступление? Вы сами сказали: надо тогда поступить по справедливости. А они под сенью закона, который их охранял, выставляли свои бедра и подбрюшья, свои груди и свои улыбки. Когда я проходил мимо Ханечки, она специально задирала платьице, дразнила, распаляла до белого каления, а потом делала скромное личико и уходила, словно не совершила надо мной преступления. А та вторая? Зачем она всю дорогу задирала платье, улыбалась мне, заманивала, пока не вывела в лес? А вы видите что делает старшая Жарынувна? Как гордо она выставляет свои большой бюст, как его обнажает, что он становится похожим на пухлый зад. Как она дразнит возбуждает, соблазняет, чтобы кто-то женился на ней, попал в неволю, слушался ее приказов и ее кнута. Разве наказал закон Видлонгову за то, что она на шоссе свой большой зад выставила и каждый, кто проходил мимо, мог ею овладеть? А разве есть закон на Порову, ведь она приманивает к себе, чтобы обнажаться, показывать свое лоно, свою промежность, такую большую, что можно и две бутылки туда воткнуть? Я душил, крушил их ребра, выламывал пальцы из суставов. Об одной из них вы не знаете. А сделал я это для того, чтобы восторжествовала справедливость. Я наказал их за их грешную женственность, за мои и других мучения страсти. А что? Никогда у вас не появлялось желания задушить такую, которая идет по лесу, вертя задом и обнажая свое тело, но не для того, чтобы дать облегчение мужской жажде, а для того, чтобы только подразнить, обречь на страдание? Только вам не хватило отваги, так, как и многим другим. А у меня была отвага. Я был и есть лучше вас, потому что я был самым смелым и самым справедливым. Я не хотел унижаться перед законом, а сам поступил по справедливости. Но это выше вашего и других понятия". Угостил доктор Антека Пасемко сигаретой. Сам тоже закурил и потом посмотрел на часы. - Поздно уже, хлопче. Солнце сейчас быстро садится. Твои мысли знакомы мне, но в то же время и чужды. Поэтому я пойду домой, а тебе напоминаю о веревке и петле на дереве возле Свиной лужайки. Второй раз Антек ощутил тревогу. Ему вдруг показалось, что с уходом доктора он начнет терять жизнь. И он схватил Негловича за свитер на груди и стал кричать: - Вы должны меня выслушать до конца. Я еще не все сказал. Вы не думайте, что я пойду на Свиную лужайку, дураков нет! Вы должны меня выслушать! Доктор Неглович посмотрел Антеку в глаза, мягкими руками освободил свитер из его пальцев. - Я приду сюда снова. Обязательно приду. Ты скажешь мне, где лежит та третья убитая девушка. Мы должны ее похоронить, как других людей, могилу сделать, чтобы кто-то мог цветы на нее положить и свечку зажечь. Обещаю тебе, что ты тоже будешь похоронен как человек, хоть живешь как зверь. Пошел доктор к своему дому, а Антек остался под старым дубом и пытался спокойно докурить сигарету. Но он не смог сдержать дрожь в руке, когда поднес ее с сигаретой ко рту. Он уже не стал работать в тот день. Под дубом он дождался ранних сумерек и ветра, который стал разбрасывать по поляне сухие листья. И тогда впервые услышал что-то похожее на стон, писк или зов издалека - и быстро убежал с полянки. Но он не пошел прямо домой. Он миновал старый сосняк, потом прошлогодние вырубки и, пугливо прячась за стволами, подкрался к месту, на котором ничто никогда не хотело расти. Он увидел качающийся на ветру граб с толстой веткой и привязанной к ней веревкой с петлей. Он хотел подбежать к ней, развязать петлю, веревку забросить куда-нибудь в кусты, но что-то его остановило. Наверное, страх, что когда он туда подойдет, он уже должен будет надеть эту петлю себе на шею. И он только смотрел и смотрел на ту ветку, и на веревку, и на петлю, которая медленно раскачивалась на ветру. И когда он так стоял и смотрел, он вдруг увидел в воображении Юстыну, женщину прекрасную и чистую, о которой после возвращения в Скиролавки он даже думать не смел, потому что знал, что он ее недостоин. О том, как доктора Негловича назвали хряком У Негловича отказал его старый автомобиль. Прекрасная Брыгида видела из окна своей квартиры на втором этаже поликлиники, как после работы доктор сел в "газик" и пытался уехать в Скиролавки, но мотор не завелся. Доктор поднял капот "газика", прочистил свечи, разобрал карбюратор, но ничего из этого не вышло. Только испачкал себе руки до самых локтей и лицо. Тем временем начал моросить мелкий дождик, стало холодно. Брыгида набросила на себя новую шубу из нутрии и сошла вниз. - Кажется, у вас слабый аккумулятор, - сказала она. - Я позвоню в мастерскую сельскохозяйственного объединения, приедет сюда кто-нибудь из трактористов и заберет его в подзарядку. Я отвезу вас домой на своей машине, а ваша пусть стоит здесь под моими окнами до утра. - Может, вы и правы, панна Брыгида, - согласился с ней Неглович. - Я уж не помню, сколько лет моему аккумулятору. Четыре или пять? - Я бы одолжила вам свою машину, но кто знает, может, через час мне придется ехать в какую-нибудь деревню. Мои пациенты болеют чаще всего под вечер и к тому же целыми толпами. Я вам по-хорошему советую: позвоню в мастерскую, а вы у меня вымоете руки и умоетесь. Заварю вам стакан горячего чая, потому что вы, похоже, замерзли. - Нет, спасибо, - отказался доктор. - Вытру руки тряпочкой. А вы, пожалуйста, позвоните в мастерскую. И отвезите меня, это очень мило с вашей стороны. Брыгида печально улыбнулась. - Вы меня боитесь, как и все здешние мужчины. Чай не будет отравлен, и ничего с вами у меня не случится. - Что вы такое говорите! - возмутился доктор. - Мне это даже в голову не пришло. А кроме этого, я вовсе так не пекусь о своих мужских достоинствах. - Люди об этом иначе говорят, - ответила Брыгида и вернулась в дом, чтобы позвонить в мастерскую. Доктор вытер руки и лицо носовым платком. Он был зол на то, что она подозревала его в страхе перед потерей мужественности. Тем более что он и в самом деле боялся прекрасной Брыгиды, хоть и по иной, чем другие мужчины, причине. После одного стакана чая он, может быть, еще и не потянулся бы рукой к ее круглым коленям, но как бы он поступил после второго? При такой женщине он чувствовал себя не в своей тарелке, потому что из-за своей красоты она уже с порога приобретала над ним превосходство, а он этого не любил. Что же касалось здешних мужчин, причина их страха была ясна: она ведь могла сделать то же самое, что ее подружка, которая из-за насилия или из ревности подсыпала любовнику в питье сонного порошка, а потом лишила его мужественности, как барана или жеребца. Боялись мужчины прекрасной Брыгиды, особенно молодые, и были послушны ее воле. Тут же появился трактор из сельскохозяйственного объединения, тракторист забрал аккумулятор, доктор закрыл свою машину. Из гаража ветлечебницы Брыгида вывела сверкающий лаком огромный заграничный автомобиль типа комби и пригласила доктора садиться. - У вас, кажется, был такой маленький автомобильчик, - заметил Неглович. - Ну да. Но я купила себе больший, потому что приходится возить всякие лекарства и хирургические инструменты. Пациенты мои иногда бывают достаточно большими и достаточно многочисленными, и лекарства у меня должны быть в больших упаковках. - Это ведь дорогая машина. - Ну да. Но разве меня не называют "пани миллион"? Во столько меня оценивают, - заметила она горько. - Это не моя вина, что ветеринары зарабатывают больше, чем другие врачи, а жизнь хорошей свиноматки для многих более ценна, чем жизнь его жены. Женщин сколько угодно, а породистую свиноматку достать трудно. - Хорошую женщину тоже найти трудно, - возразил доктор. - Как вы узнаете, хорошая она или нет? - спросила она ехидно. - По тому, что она хорошо готовит и удобно ложится? Гертруда тоже, кажется, отличная кухарка, а лежаки продаются в каждом магазине. Она ехала медленно, хоть ее машина могла развить большую скорость. Катилась мягко, без толчков, как будто в асфальте не было никаких дыр. В машине пахло свежестью, ее наполнял запах духов Брыгиды. Что-то в докторе отозвалось, какое-то болезненное воспоминание. Такими духами, кажется, пользовалась Анна, а может, похожими - он уже не помнил. Доктор только украдкой посматривал на Брыгиду - он боялся посмотреть на нее прямо. После ребенка она еще больше похорошела, округлились ее груди, пополнели щеки, а кожа стала еще нежнее. Расстегнутый воротник шубы открывал шею, такую гладкую и такой красивой формы, как у благородных бутылей для вина. На шее висела золотая цепочка с ключиком, который тонул в ровике между грудями. Черные, сильно вьющиеся волосы обнажали маленькие розовые лепестки ушей. Доктор видел ее профиль, слегка детский, с маленьким носиком, маленьким ртом и мягко закругленным подбородком; видел и конец ее правой брови, похожей на острую стрелу, которая, казалось, целится в висок. Но больше всего притягивали его ее ноздри, розовые, как лепестки ушей, и время от времени почти незаметно шевелящиеся, как будто бы и ее ошеломлял запах ее собственных духов. А может, она именно так реагировала на присутствие самца своей породы и поэтому ее сравнивали с молодой кобылицей, которая, трепеща ноздрями, сладострастно обнюхивает жеребца? - Вы меня взяли, чтобы меня доставать, - констатировал он с обидой. - Я знаю, что мнение обо мне плохое, но совесть моя чиста. - Если бы совесть у вас была чиста, то вы зашли бы ко мне на чай. Помню, два года назад мы с вами встретились в книжном магазине в городе. Я к вам подошла и спросила, какую книгу купить, потому что знаю, что вы много читаете. Что-то вы мне посоветовали и сразу же сбежали. Почему? - Я вам честно скажу: вы слишком красивы. На вас все обращают внимание. Человек чувствует себя рядом с вами предметом всеобщего интереса. Когда я смотрю на вас, я чувствую себя некрасивым и поэтому стараюсь вас избегать. А совесть у меня чиста. Разве я плохо у вас ребенка принял? Она слегка покраснела при воспоминании об этом обстоятельстве. - Я люблю без взаимности одного человека, - призналась она, краснея еще сильней. - Я думала, что когда у меня появится ребенок, он заберет всю мою любовь и я не буду такой несчастной. Но иначе любишь ребенка, а иначе - мужчину. Никто не сказал мне, что любовь бывает такая разная. В результате у ребенка нет отца, а у меня нет ни мужа, ни любовника. Я в последнее время бываю ехидной, это правда. Но это потому, что я чувствую себя несчастной. Иногда ко мне приходят такие печальные мысли, что хочется жизни себя лишить, объявить, кто отец ребенка, и отдать ему ребенка на воспитание, потому что я, наверное, не люблю этого ребенка так сильно, как должна. Тут же у Брыгиды на глаза навернулись слезы и заслонили ей весь мир. Машина съехала на левую сторону шоссе, и, если бы доктор сильно не схватился за руль, наверняка они налетели бы на дерево. - Езус Мария, - простонал доктор. - Простите, - шепнула она. Стоя на обочине, она платочком вытерла слезы, громко высморкалась. Тут же они двинулись дальше, а были уже недалеко от Скиролавок. - Вы не должны постоянно сидеть дома, - заявил доктор. - Надо встречаться с другими людьми и радоваться их жизни. Почему бы вам не навестить писателя Любиньского и пани Басеньку или не заглянуть к пани Халинке, которая переехала к художнику Порвашу? - Жена писателя - глупая гусыня. Халинка все время выспрашивает, от кого у меня ребенок. Я, впрочем, заметила, что многие женщины хотят со мной подружиться только ради того, чтобы это из меня вытянуть. А когда я не хочу им признаваться, они обижаются и говорят, что я им не доверяю, что я не умею дружить, что я неискренняя. Я понимаю крестьянина, владельца породистой свиноматки, который хочет иметь свидетельство о покрытии ее породистым хряком, потому что тогда он дороже продаст поросят. Но какая радость людям в том, что я им скажу, кто меня покрыл? Я не собираюсь продавать ребенка. А вы? - Что я? - забеспокоился доктор, потому что настроение панны Брыгиды внезапно переменилось. Сейчас она снова злилась. - Вы не интересуетесь, от кого у меня ребенок? - Нет. - Почему? - Меня интересует, здоровым ли родился ребенок, не вывихнута ли у него ножка из бедренного сустава, не надо ли женщине зашить промежность. Вам я наложил четыре шва, верно ведь? - Нет. Двенадцать, - буркнула она. - Даже этого вы не помните. И это - лучшее доказательство, как вы ко мне относитесь. Четыре или двенадцать - вам все равно. Одной промежностью больше, одной меньше, одним швом больше, одним меньше. Женщина рожает и даже при родах хочет казаться красивой и интересной, но вы смотрите на женщину как на лежак. - Помилуй Бог! - закричал Неглович. - Хоть вы и ветеринар, но ведь и вам должно быть понятно, что трудно влюбиться в женщину в родильном отделении. - Понимаю, все прекрасно понимаю, - сказала она, останавливая машину перед воротами докторской усадьбы. - Воспользуюсь, однако, случаем, чтобы сказать вам несколько слов правды. Вам сорок шесть лет, седеет ваша голова, вам надо иметь жену, а не допускать того, чтобы Гертруда приводила вам на ночь каждый раз другую женщину, как свиноматку к хряку. Это просто стыдоба! - Что с вами? - рассердился доктор. - Я вам что-то плохое сделал? Слишком сильно зашил, и теперь у вас слишком тесная или наоборот? - Свинья, - бросила она ему в гневе. Он вышел из машины и хлопнул дверцей, она развернулась перед воротами и уехала на большой скорости. Неглович в страхе перекрестился, что удивило Макухову, которая вышла на крыльцо, обеспокоенная долгим отсутствием доктора. - Машина у меня поломалась, и меня подвезла панна Брыгида, - объяснил он своей домохозяйке. - Но запомни, Гертруда, что я в глаза ее здесь видеть не хочу. Нет меня для нее, понимаешь? Если только больная приедет или с больным ребенком. Знаешь, как она меня назвала? Хряком! - А как же ей тебя называть? - удивилась Макухова. - Она ведь ветеринар. Эх, Янек, Янек! Красивая она, привлекательная. Глаза у нее, как у телки, зад, как у двухлетней кобылицы, а ноги стройные, как у серны. - Я не скотоложец, - рассердился доктор Неглович и пошел в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, испачканные маслом. А потом за обедом раза два выругал Гертруду, что суп слишком горячий, а котлета холодная, будто бы это она была виновата, что он опоздал на обед и ей надо было разогревать еду. Под вечер доктор пошел с визитом к Порвашу, где пани Халинка в мастерской вязала ребенку свитерок на спицах, а художник уже четвертый раз набрасывал святого Августина в епископской митре, с левой рукой, опирающейся на открытую книжку, а правой благословляющего мир. Возле святого Августина Порваш собирался поместить ангела с нимбом и крылышками, но так в конце концов получилось, что ангела он стер, а крылышки остались. - Снова Клобук вылезает у вас из картины, - сказал доктор, разглядывая работу Порваша. - Это не ангельские крылья, а Клобуковы. Выезд бы вам пригодился, дружище. - Это вам надо куда-нибудь съездить, - ответил художник. - Ну да. Скоро я поеду к сыну, в Копенгаген. У меня уже есть паспорт, виза, билет на самолет. На пользу мне будет смена климата и окружения. Потом он помолчал и, взглянув на пани Халинку, которая мелькала спицами, вспомнил Турлея, ни с того ни с сего вспомнил и прекрасную Брыгиду и громко спросил: - Если предположить, что правы те, кто утверждает, что змей, искушающий Еву в раю, - только фаллический символ и имеется в виду мужской член, тогда что означают слова: "Неприязнь также положу между тобой и женщиной и между семенем твоим и между семенем ее"? Дело в том, что женщины хотят владеть нами, но если по правде, то они нас не любят и не ценят. Пани Халинка громко засмеялась, а Порваш заявил, закрашивая крылья ангела: - Слишком умно это для меня, доктор. Я не читаю, как Любиньски, "Семантических писем" Готтлоба Фреге. Библии тоже не знаю. Вы не найдете в моем доме ни одной книжки, кроме той, которую я стащил за границей. Это телефонная книга города Парижа. Жаль, что вы едете в Копенгаген, а то я мог бы ее вам одолжить. В этой книжке есть телефон и адрес барона Абендтойера. А что бы случилось, если бы из Копенгагена вы заскочили в Париж? Ведь это очень близко, почти как от нас до Трумеек. Ну, может, немножко дальше, - добавил он, подумав. Домой доктор вернулся в сумерках. Он удивился, что в кухне еще горит свет, хоть Макухова уже давно должна была быть у себя дома. Заметил он и отблеск света на побеленном стволе старой вишни в саду, это означало, что свет горит и в его спальне со стороны озера. - Пришла та, которую ты хотел, - Гертруда задержала его в сенях. - Она сказала родителям, что едет к тетке в Барты, но вышла возле лесничества и сама сюда пришла. Стыдлива, как девка из "Новотеля". Помыться помылась, но в платье под перину залезла. Я ей дала хрустальную вазочку с шоколадками. Ждет в спальне и сластями обжирается. А ты будешь ужинать? - Нет. Я обедал поздно, - сказал доктор и сразу пошел в спальню. - Ой, погасите свет! - со страхом крикнула старшая дочка Жарына. Перину она натянула на лицо, выставив наверх только вазочку с шоколадками. Погасил доктор свет, разделся и залез под перину. Девушка позволила ему раздеть себя до пояса. - Я - хряк, - буркнул он, трогая ее груди. - Это очень хорошо, - услышал он в темноте ее смех. - Я видела, какой бывает у хряка. Похож на сверло. Хряк был большой, тяжелый, а наша свинья маленькая, легкая. А он так осторожно и медленно в нее ввинтился. Поиграл доктор большой и теплой левой грудью, поиграл и помял правую грудь. Девушка все сидела на кровати. Ела шоколадки, громко чавкая и говоря: - Я вчера снова встретила Антека Пасемко. Ничего у меня в руках не было, поэтому ничего у меня не выпало. А он, как змея, на меня зашипел: "Ты, с-с-сука". Я чувствую, что он теперь хочет на меня напасть, говорила об этом моему жениху, Юзеку Севруку. "Веревка для него висит, - так я ему сказала, - а он не хочет сам повеситься. Возьми братьев, и затащите его туда, под веревку. Кто узнает - сам он повесился или его повесили?" Она чавкала, сопела, в конце концов легла навзничь, чтобы доктору было удобнее ее груди ласкать и тискать. А его восхищала их округлость. Натянутая на них гладкая кожа пружинила под прикосновением губ и языка. - Они боятся Пасемко, - сказала она. - И я к вам пришла по приглашению Макуховой. У вас есть ружье, вы застрелите Антека, который на меня теперь охотится. - У тебя уже был мужчина? - спросил он. - Тогда, когда Смугонювну после гулянки нашли, и я во ржи лежала. Не знаю, кто меня распечатал, но, похоже, не сыновья Севрука, потому что они были заняты Смугонювной. Поэтому я и теперь Юзека не боюсь и перед Новым годом замуж за него выйду. Я была пьяная, ничего не помню и ничего не чувствовала. От прикосновений доктора она перестала чавкать, поставила на пол вазочку с шоколадками, притихла. - Только медленно, чтобы я все чувствовала, - шепнула она доктору на ухо. - Так, как вы мне обещали. Как хряк своим сверлом. Она вдруг глубоко вздохнула и обняла доктора сильными округлыми руками. А потом сопела и чавкала, будто бы все еще ела шоколадки из хрустальной вазочки. В этот момент доктор вспомнил прекрасную Брыгиду и подумал, что у женщины каждое определение, даже такое, как хряк, не должно обязательно быть обидным, а может даже быть любовным признанием, потому что, как каждый человек, и женщина бывает раздвоенной и сама себе противоречащей: одно думает, а другое делает; одно говорит, а другое чувствует; одно шепчет ей рассудок, а другое диктует вожделение. О том, как жил и что чувствовал убийца От аванса, полученного от Турлея, у Антека Пасемко осталось ровно столько денег, сколько его мать, Зофья, платила хромой Марыне на ребенка, который якобы был от ее сына. Не знал Антек о письме, которое Марына написала капитану Шледзику, поэтому бессонными ночами, когда он напрасно ждал материнских побоев, он убедил сам себя, что ребенка он должен признать своим, и даже жениться на хромой Марыне. Его ребенок мог быть фактом против издевательств Поровой, доказательством, что он был и остается мужчиной, а если и не выказал мужского темперамента в ее доме, то исключительно потому, что он юноша впечатлительный и не хотел мараться в грязи. Лоно этой женщины было проклято, ее постель напоминала свиное логово. Это правда, что он пошел к ней, гонимый мужской жаждой, но смог свернуть с плохой дорожки, и за это она теперь ему мстит. Что касается хромой Марыны, то она была падкая на деньги и некрасивая, брак с Антеком Пасемко и теперь, наверное, оставался для нее пределом мечтаний; он женится, хоть жить с ней не обязан. Может быть, впрочем, когда они будут так часто вместе в постели, изменится его натура, что-нибудь в нем откроется, а что-то закроется насовсем, и тогда он станет хорошим мужем и хорошим отцом, забудет о девушках, убитых в лесу. Как кусок льда, растает в нем ненависть к женщинам; он перестанет думать, как бы ему наказать еще какую-нибудь девушку. Может быть, он только приведет в исполнение справедливый приговор Поровой - за ее проклятое лоно, за ее похоть, за пробуждение жажды в мужчинах. Но это тогда, когда сгниет конопляная веревка на дереве возле Свиной лужайки. Он не задушит Порову, потому что она слишком сильная; он ударит ее тесаком, а потом сапогами размозжит ребра, выломает пальцы из суставов, в промежность воткнет осиновый кол, толще, чем две бутылки. Такими мечтами подкреплялся Антек и, не в силах заснуть, ворочался на соломе с боку на бок, постанывая от удовольствия при мысли о страданиях Поровой. Со временем он так сжился с этими мечтами, что, работая в лесу, он обтесал топором осиновый кол, старательно его заострил и спрятал в кустах. Назавтра сделал еще два таких колышка - для Видлонговой, которая выставляла обнаженный зад на дорогу, и для пани Ренаты Туронь, потому что та голой загорала у озера, а он за ней подглядывал. Велика была сила его воображения; он то обливался жаром, то пронизывал его холод, он даже стучал зубами от озноба. Случалось это с ним в постели ночью, случалось и днем, когда он в одиночестве прочищал молодняк возле старого дуба. Он тогда прерывал работу, потому что сначала ему в голову ударяла горячая волна, а потом он трясся от холода и страха. Снова возвращалась к нему мысль о своем и чужом страхе, пугала и радовала одновременно. Но было ясно, что дорога к этой цели ведет через хромую Марыну и ее ребенка. И тогда, после одной из бессонных ночей, Антек вскочил на рассвете и, не смея открыто встать в дверях дома Марыны, притаился в кустах терновника за сараем и разваливающейся уборной. Он решил поговорить с хромой Марыной без свидетелей и в сторонке, а единственной такой оказией, как он продумал, был момент, когда она утром должна была выйти по нужде. День начинался пасмурный, собирался дождь. Примерно час просидел Антек за кустами, с отвращением отмахиваясь от зеленовато-синих мух, которые сонно роились над зловонным болотом с жижей, вытекающей из уборной. Воняло там ужасно, но он уже привык к вони, поскольку спал в хлеву. Марына, хромая на левую ногу, выбежала из дома в одной длинной рубашке, в шлепанцах на ногах. Не хотелось ей влезать в разваливающийся нужник, и, оглядевшись по сторонам, она приподняла рубашку и начала мочиться стоя. - Я принес тебе деньги на ребенка, - хрипло сказал Антек, вылезая из кустов. Напугал он ее своим внезапным появлением, но она не закричала, только перестала мочиться, опустила рубашку до пят. - Чего? - буркнула она. - Деньги я тебе принес на ребенка, - повторил он, приближаясь к ней и понимая, что она должна была услышать то, что он ей уже один раз сказал. - Это не твой ребенок, - ответила она, зорко наблюдая за тем, не подходит ли он чересчур близко, потому что тогда она была готова убежать в дом. - Я на тебе женюсь, - начал он ей быстро объяснять. - Ребенок мой, хоть я его не хотел признавать. Но меня мать убедила. Я женюсь на тебе, и будем мужем и женой. Вот, возьми эти деньги. И он шел к ней со свертком денег в руке. Она, однако, отступила на несколько шагов и, вытянув руку перед собой, закричала: - Не подходи ко мне, я кричать буду. И спрячь свои деньги. Я написала капитану Шледзику, что ребенок не твой. Я хорошо помню, как это тогда было, когда вы ко мне с водкой пришли. Они свое сделали, а ты облевался и заснул в моей кровати. Из-за денег твоей матери на моего ребенка люди смотрят как на бандита. Повесься, а не к свадьбе готовься. Веревка в лесу уже есть. Некрасивая она была, конопатая, зуба впереди не было, хромала. Еще противнее она стала, когда скривила рот от гнева и говорила с ним презрительно, ненавидя его за то, что ее ребенок из-за денег Пасемковой считался бандитским. Она не хотела вспоминать, что сама же когда-то требовала от Антека деньги, что капитану Шледзику лживые показания давала, только бы и дальше получать деньги от Пасемко. Сейчас она чувствовала только злость и ненависть к Антеку, его в своих неприятностях винила. - Вот, посмотри, это деньги, - бросил он ей под ноги сверток банкнот, думая, что жадность в ней победит. Потянется она к деньгам и тем самым признает его отцом своего ребенка. Но она думала только о том, как его побольнее ранить. - Я знаю, как деньги выглядят. А на твои деньги я ссу! Говоря это, она подошла к месту, где лежал сверток банкнот, встала над ним, задрала рубаху до самого пупка и на глазах у Антека, без всякого женского стыда, потому что, видимо, не считала его мужчиной, помочилась на эти банкноты. А когда она это делала, Антек смотрел на ее лоно с таким огромным вожделением, что его словно бы парализовало. Он ненавидел ее - и хотел схватить ее за горло, но не находил в себе сил, только смотрел и смотрел ей между бедер. Потом какое-то красное пятно разлилось у него перед глазами и заслонило весь мир. Убить ее - это мало. Задушить - тоже мало. Ребра поломать, пальцы медленно выламывать из суставов - этого он жаждал. Побежать за осиновым колышком и вогнать в нее, как в упыря. Этого он желал. Она вытерла промежность краешком рубашки и побежала в дом. Он, ослепший от бешенства, бормоча что-то и хрипя, шел к ней с вытянутыми руками, но схватил ими пустоту. Тогда он прозрел, убедился, что ее уже нет и он топчет обсиканные банкноты. Он обтер рукой вспотевший лоб, а потом рот с пеной в уголках. Пнул сверток денег в зловонное болотце и пошел за сараями к лесу. Обочинами полей он пошел к Свиной лужайке, мучимый желанием причинить самому себе страшную, даже смертельную боль. Снова на мгновение он ослеп, какой-то красный огонь выжег ему глаза. Именно в то мгновение он должен был миновать дерево с веревкой и петлей, он ведь шел туда убить. Если не кого-нибудь, то себя. Он успокоил колотящееся в груди сердце, подавил свое хриплое дыхание. Очнулся он в глубине леса и подумал: "Это знак от Бога, который хранит справедливого". Шум деревьев понемногу смягчал в нем чувства, и, когда он оказался в молодняке, он уже спокойно взялся за работу. Срубал тесаком тонкие буки, смотрел, как они падают, чтобы дать больше света букам потолще. Мышечные усилия доставляли ему удовольствие, смягчали в нем все чувства, так же, как шум леса. Небо все еще было пасмурным, легкий ветер срывал с деревьев последние листья. Одни кружились в воздухе или пытались подняться вверх наподобие птиц, другие тихо опадали на землю; некоторые задевали плечи Антека, и ему тогда казалось, что к нему прикасаются невидимые руки и лес полон духов. Он не боялся их, потому что, если был Бог, он должен быть на его стороны, он ненавидел развратные женские органы и зло, которое они причиняли мужчинам. Доктор ждал Антека под старым дубом. Он был в старом свитере и с обнаженной головой. Он присел под деревом, на коленях у него была итальянская двустволка. "Он пришел, чтобы меня убить", - пронеслось в голове у Пасемко, но тут же он отбросил эту мысль. Слишком добродушным показалось ему лицо доктора и ясный взгляд, каким он наблюдал за безгласным полетом засохших листьев. Увидев Антека, доктор вынул пачку дешевых сигарет, кивнул Пасемко, чтобы тот угощался. Закурили, а потом доктор сказал: - Ее звали Анета Липска, ей было двенадцать лет. Она приехала из Барт с компанией друзей и подруг, чтобы искупаться в озере. У нее не было купальника, и она отошла от компании в ближние заросли, где разделась догола. Скажи, что ты сделал с ее телом? Антек выплюнул табачную крошку, которая прилипла к его губе. - Меня об этом много раз спрашивали. Я отвечал, что не знаю, о ком речь. Но вам скажу. Она лежит там, где дождь на нее не льется, солнышко ее не греет, лисы кости не растаскивают. Я могу ее увидеть в каждую минуту, но там уже не на что смотреть. - Скотина ты, Антек! - Голос доктора зазвучал странно, будто бы доносился из глубокого колодца. - А о ней что вы знаете? - пожал он плечами. - Она была такая же шлюха, как Порова. Грудь и подбрюшье у нее уже были почти как у взрослой женщины. Она разделась догола. Видели бы вы, с каким удовольствием она разглядывала свою грудь и лоно, будто уже готовилась расставлять ловушки мужчинам. - У нее не было купальника, и она хотела в сторонке окунуться в озере. Ты бестия, Антек, и поэтому должен умереть. Видел веревку и петлю? Чего ты еще ждешь? - Закон меня охраняет. Я буду долго жить. Щелкнул курок докторского ружья. Но Антек только улыбнулся свысока. - Не застрелите вы меня. Для этого нужна смелость. Моя смелость. Они не выставляли бы так свои груди и животы, если бы у мужчин была смелость. Вы ползаете перед ними на коленях, молитесь на них, просите о милости, которую они вам уделяют, когда им вздумается. Развратные они и распутные, а вы - капелланы их разврата и их распущенности. С мольбой вы протягиваете к ним свои руки. Зачем? Надо брать их за горло. Доктор вынул из пачки вторую сигарету, закурил ее, сильно затянулся. Он не мог собрать разлетевшиеся мысли, он хотел застрелить Пасемко, так, как обещал себе это много раз. Убить его выстрелом в лицо, между глаз, и смотреть, как мозг разбрызгивается. Но какая-то странная сила удерживала его от этого. Может, он покорялся человечности так же, как покорялся женственности? - Если бы я тебя убил, Антек, я поступил бы как мальтийский рыцарь. Это значило бы, что зло, которое есть в человеке, можно устранить, только убивая человека. А ведь зло, как я думаю, можно отделить, вырезать так, как опухоль на теле или в теле человека. Зло нужно отделить от человека и убить отдельно. Я не мог бы быть врачом, если бы в это не верил. Зло бывает как болезнь, Антек. Болезнь надо лечить, как-то отделить ее от тела и убить. Я хотел обнажить твое зло, вырезать его из тебя и растоптать, хоть это, может быть, и невозможно. Скажи, ты не чувствуешь вины, раскаяния, жалости, отвращения к себе? Или хотя бы к той части себя, которая делает тебя преступником? - Нет, - ответил он равнодушно. - Я знаю, что поступал хорошо. - А значит, ты весь стал злом. Это не какая-то твоя часть остается плохой, зло пропитало тебя всего, насквозь. Ты даже не знаешь, что такое милосердие, раскаяние, жалость. Отдаешь ли ты себе отчет в том, что ты уже не человек? А он говорил ему, как умел, но смысл был такой: "Всегда я чувствовал себя иным, больше похожим на Бога, который сотворил нас по своему образу и подобию. Я не говорил об этом никому, чтобы надо мной не смеялись. Я пробовал жить, как люди, но не смог. Поэтому более отчетливо, чем другие, видел зло, спрятанное в женщине. Разве не сказал Господь женщине, что "воля твоя подчинится мужу твоему, а он над тобой царить будет"? А разве они послушны нашей воле? Разве это не они хотят царить над нами, использовать свои органы и свои тела, чтобы нас закабалять? Вы знаете только Нового Бога, а ведь есть еще и Старый Бог, в которого я верю и который нас сотворил. Старый Бог не знал милосердия и велел убивать первородных сыновей, когда они были рождены в распутстве. Меня окрестили в костеле, потому что моя мать так хотела. Но мой отец верит в Старого Бога и, когда мы были маленькими, часто читал нам Священное писание. Старый Бог не знал Сатаны, потому что он сам был Сатаной. Он хвалил обманщиков, клятвопреступников, и сам он был обманщиком и клятвопреступником. Три уговора он заключил с человеком и ни одного не выполнил. Разве не был приятелем Бога тот, которого называли духом лживым? Разве он не состоял в его свите? Разве не обманул Бог пророков Ахава, чтобы уговорить его пойти на войну и там погибнуть? Разве он не наказал Давида за то, что он вел перепись сынов Израилевых, хоть сам ему велел? Разве не хвалил Бог дочь Лота за то, что она жила с собственным отцом? Разве не торговал Аврам своей женой, Сарой? Не похвалил его за это Бог и не позволил жить счастливо? Разве он не выбрал между Каином и Авелем только для того, чтобы на свете было совершено первое преступление? Разве не позавидовал людям, когда они стали строить Вавилонскую башню? Разве не подвергал испытаниям Иова для собственного удовольствия? Разве не одобрил Бог обман, который Иаков допустил по отношению к Исаву, коварно отнимая у него благословение Исаака? Доктор, много лжи и много зла совершал Старый Бог на свете и между людьми, а из этого вытекает, что и зло может быть справедливым. Как Каин, я - убийца. Но Господь Бог предостерег людей, чтобы они не убивали Каина за его преступление. А вы что хотите сделать? Кто вам дал право вешать веревку с петлей, если Бог позволил Каину идти свободно и жить в покое? Сказал Старый Бог: "Всякому, кто убьет Каина, отметится всемеро. И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его". Подумал доктор минуту и сказал: - На тебе нет знамения, Антек. - Мои дела пробуждают в вас страх и отвращение. Вы отворачиваетесь от меня, будто видите на мне пятно. Поэтому тому, кто меня убьет, семь раз Бог отомстит. - В тебе полно спеси. До сумасшествия тебя довело твое тщеславие. - Вы меня называете сумасшедшим, потому что я познал и полюбил Старого Бога? Рассмеялся доктор: - Поселился и живет в тебе зверь. Ты даже не можешь быть мужчиной. Смех доктора показался Антеку таким издевательским, что он отскочил к молоднякам и схватил в руки оставленный там тесак. Он бросился с ним на доктора, который все еще смеялся, все громче и, как показалось Антеку, все более издевательски. Шел Антек с тесаком, поднятым вверх, но на полдороге остановился и опустил тесак. Разве не потому доктор так смеялся, чтобы он поднял на него тесак, и тот мог бы выстрелить, защищаясь? Ловушку расставил ему доктор. Хотел убить Антека по закону. - Стреляй! - крикнул он, бросая тесак на землю. Потом прикрыл глаза и, ожидая выстрела, медленно приблизился к доктору. Но выстрела он не слышал и боли не чувствовал. Он открыл глаза и уселся под старым деревом. На него вдруг навалилась страшная усталость и желание умереть. Он пожалел, что этого не случилось, что не раздался выстрел и в него не ударила пуля. Сколько дней ему еще ждать смерти? - Не все еще ты мне рассказал, - доктор снова спокойно начал разговор. - Почему ты убивал именно там, недалеко от моего дома, на полянке и в яме от саженцев? Ты знал, что почти каждую ночь я подкарауливал там тебя с ружьем? - Я о вас не думал. Даже в голову мне не пришло, что вы можете подкарауливать меня там с ружьем. Когда убиваешь девушек, такие мысли не приходят в голову, - словно бы гордость прозвучала в его голосе. - А я думал, что ты ведешь со мной какую-то страшную игру. Специально выбираешь место недалеко от моего дома, чтобы унизить мою гордость, оскорбить, потешиться надо мной. Странно, ведь у тебя было на выбор столько других мест, столько разных лесов, столько других ям от саженцев! Пасемко задумался. И вдруг его лицо оживилось, как будто он совершил любопытное открытие. - Когда я убивал, то не думал о таких делах. А сейчас я знаю, почему я делал это именно там, а не где-нибудь в другом месте. Мной руководило чувство справедливости. Вы помните, Доктор, ту молодую, красивую учительницу, которая восемь лет назад учила меня в школе? Я ее тайно любил, с ума сходил по ней. Днем и ночью она была в моих мыслях, а было мне тогда тринадцать лет... Летом отец сказал матери, что видел ее на озере, на яхте с каким-то курортником. Она бесстыдно плавала с ним голая. Один раз я заметил, что их яхта пристала к берегу около той полянки за вашим домом. Я побежал туда что было сил. Она, бесстыдно нагая, лежала под ним, ноги высоко задрала и подбрасывала его на себе, как наездника конь подбрасывает, когда бежит рысью. Страшно я пережил эту картину, потому что я ее любил. Я кусал пальцы от ревности и плакал от отвращения. Потом, сколько раз я бы ни приходил на ту полянку, у меня перед глазами была эта картина. Поэтому я привел туда Ханечку и там ее задушил. Из мести за ту картину. Из чувства справедливости. Эта учительница замарала мою любовь. Некоторое время они молчали, потом доктор сказал: - Солтыс Вонтрух получил письмо от родителей и братьев девушки, которую ты убил в яме от саженцев. Они спрашивали, вернулся ли ты в деревню и что здесь делаешь. То же самое спрашивали о тебе родители Анеты Липской из Барт. В один прекрасный день они поймают тебя в этом молодняке, кастрируют, а потом повесят. - Я уеду отсюда. - Куда? Кто тебя примет? Ты забыл, какая судьба была уготована Каину? Бродягой и беглецом ты будешь, и там, где появишься, там появятся и страх, и гнев людей. - Я боюсь смерти, пане. - Ты сам убивал, стало быть, это для тебя немного значит. - Не хочу вешаться. - Должен. - Я боюсь. - Они тоже боялись, а, однако, умерли. Попробуешь, как это бывает, когда умирают. Тебе это не бывает интересно? - Бывает. Но я не хочу веревки и петли. - Все равно как умирать, потому что смерть одна. Поверь мне, много людей умерло на моих руках, многих людей я сопровождал в пути до границы, за которой сердце перестает биться. - Застрелите меня. - Нет. - Я сам это сделаю. Дайте мне свое ружье. - Это невозможно, Антек. Доктор выпрямился, потер рукой одеревеневшее бедро и лытку. Он собирался уходить. - Послушай меня внимательно, Антек. Все мои врачебные знания говорят о том, что преступления, которые ты совершаешь, скорее всего происходят от болезни души и разума, которая тебя, может быть, отравляет с какого-то времени. В нашей стране не приговаривают к смерти людей больных, даже если их поступки кричат о мести. Поэтому я советую тебе: езжай к капитану Шледзику, признайся в своих преступлениях, укажи место, где ты спрятал тело Анеты. Потом тебя обследуют лучшие врачи по части человеческого разума, я тоже расскажу о наших с тобой разговорах, которые ты подтвердишь. Тебя заключат в специальное заведение, но ты избежишь смерти. Пасемко презрительно пожал плечами и сказал, что не хочет, чтобы его признали сумасшедшим только для того, чтобы избежать смерти. - Нет, пане. Если бы я хоть на минуту поверил, что я совершил свои поступки, не владея своим разумом, а стало быть, это не были поступки справедливые, я бы сам повесился на Свиной лужайке. Сам себе воздал бы по справедливости, не прося о справедливости суд. Но я не сумасшедший, я не пойду к капитану Шледзику, не сознаюсь в своих преступлениях, не покажу места, где лежит третья девушка. И если мне подвернется случай, я еще раз воздам которой-нибудь по справедливости. - Иди на Свиную лужайку, - сказал доктор. Антек уселся на землю, вытянул ноги, головой оперся о твердый ствол, прикрыл веки. - Нет, - проговорил он тихо. - Должен. - Никогда. - Должен. - Нет. Много раз он повторял свое "нет", и ему казалось, что много раз он слышит это "должен", пока не осознал, что ни один чужой голос до него не долетает. Он открыл глаза и убедился в том, что доктора на поляне уже нет, а он разговаривает сам с собой. В сумерках Антек Пасемко постучался в дом Юстыны, которая при тусклом свете голой лампочки стирала белье в лохани, поставленной на скамейках посреди избы. Первый раз Антек увидел ее без черного платка, в короткой юбке и в блузке без рукавов, глубоко вырезанной спереди. Поразила его белизна ее округлых плеч и вид полуобнаженных грудей, которые при каждом наклоне над лоханью двигались в блузке, как два отдельных, хоть похожих, как близнецы, существа. А когда она усердно терла белье на металлической доске, казалось, что они вот-вот выпрыгнут из декольте и закачаются в воздухе, как большие колокола. Догадывалась ли она, как его взволновал этот вид? Как болезненно отозвалась в нем ее женственность, которой он никогда не хотел даже представить себе? Она делала вид, что не замечает его, не прервала стирку, терла белье, а потом выжимала его сильными руками, не одаривая его ни взглядом, ни малейшим вниманием. Ему даже не на что было сесть, потому что скамейки стояли под лоханью. Он встал возле дверей и сказал: - Я должен был прийти через год, так, как мы когда-то договаривались. Но случилось так много по моей и не по моей вине. Я должен выбирать: уехать отсюда или умереть. Один я уехать не смогу и вот пришел за тобой. Хочу услышать твое "да" или "нет". Она не прерывала работу, не отзывалась. Это заставило его говорить дальше: - Ты не такая, как все женщины, Юстына. Я чувствую, что ты понимаешь, почему я должен был тех убить так жестоко. Они позорили любовь, марали таких женщин, как ты, прекрасных и чистых. Я их убивал, чтобы была заметна твоя красота, невинная и незапятнанная. Страшно мне делается, когда я подумаю, что и тех тоже называли женщинами. Как можно не отличать создания Сатаны от создания Бога? - Я велела тебе принести Клобука, - оборвала она его со злостью. - Ты этого не сделал. Поэтому можешь пойти прочь. Она выпустила из рук наволочку, скрученную в толстую веревку. Вытерла руки о юбку. - У меня был Клобук, - призналась она с обидой Антеку. - Я его поймала после дождя и занесла на чердак. Кормила, гладила, просила, чтобы он исполнил мои желания. А он убежал. И я по-прежнему пуста. Она сложила руки на животе, словно бы в нем ясно чувствовала боль той пустоты. А ему смешно стало, что он слышит от нее о таких глупостях, когда он пришел к ней за жизнью или смертью. - Не верь в Клобуков. У них нет никакой силы, - заявил он издевательски и тут же пожалел о своих словах. Ее глаза, как ему показалось, аж потемнели от гнева. - Врешь! - Она повысила голос: - У меня был свой Клобук, и он выполнил одну мою просьбу. Но он убежал