ало только, что Первый благосклонно отнесся к докладу. Если бы убрать из семнадцатого ряда двух заведующих отделами, все сошлось бы лучшим образом. Позвонить, что ли, заведующим промышленным и транспортным отделами? Ведь им футбол нужен так, как ему марксистско-ленинская философия. Но они же, сволочи, не откажутся. Ведь в ложе будет Первый с гостями. Секретарша доложила, что звонит следователь КГБ, тот самый нагловатый интеллигент. Вот и сейчас он начал в манере, которую в разговоре с заведующим отделом не позволяет себе даже маршал: -- Надеюсь, вы достаточно устойчиво сидите в своем кресле? Ах ты, сука, интеллигентская морда, двусмысленностями балуется! -- Потому что новость, которую я вам сейчас сообщу, может свалить с ног даже привычного человека. На сегодня, -- подумал заведующий отделом, -- вполне достаточно новостей. -- Мы нашли девицу, -- продолжала телефонная трубка. -- Официант ресторана гостиницы "Киев" узнал ее сразу. Но об этом он решил поделиться с нами, а не с милицией. Дело больно деликатное. Девица-то дочка... Заведующий отделом и вправду чуть не свалился, услышав фамилию. Бог ты мой! Дочка самого... -- Мне удалось поговорить с ней. Операция, скажу я вам, была тончайшей. Пиджак с паспортом она выбросила. Паспорт оказался недалеко от указанного ею места. Пиджак исчез. С деньгами сложнее. Советские она отдала. Говорит, инвалюты не было. Врет, конечно. Но ведь ее не допросишь, как следует. Я дал задание моим ребятам проследить, по каким каналам потечет валюта. Сволочь интеллигентская. Но работать умеет. Ничего не скажешь. А что если... -- Послушай, подполковник, у меня тут возникла одна идея. -- Он рассказал историю с самолетом и предложил: -- Знаю, что это не по твоему ведомству. Но раз уж ты позвонил, да и взаимозаменяемость, как говорится, должна иметь место. У одного из этих черножопых, родственника президента, кругленькая сумма долларов. Когда еще дружественная республика заплатит за ремонт самолета? Да и заплатит ли? Как ты смотришь на то, чтобы эти доллары поступили в казну государства? Так сказать, экспроприация экспроприаторов... -- Будет сделано. Заведующий отделом с удовольствием представил себе, как Первый отреагирует на его инициативу. Ох, и любит он такие штучки! Не так уж плохо завершается день Вот только пасьянс... -- Да, кстати, подполковник, ты часом не знаешь, кто из ваших послезавтра будет в семнадцатом ряду? -- Нет. Но два свободных места там будут -- первое и второе. -- Каким образом? --Это места абонемента, который футболисты подарили известному вам ортопеду-травматологу. А он на матч не пойдет. -- Что, взяли вы все-таки этого жида? -- К сожалению, нет. Прозевали в более благоприятные времена. Очень он известен за рубежом. Просто послезавтра у него научное общество. А работу он предпочитает футболу. -- Это похвально, подполковник. Тебе с меня причитается. Теплые сумерки приглушили дневную озабоченность кабинета. Молодой месяц поплыл по все еще светлому небу. Угомонились телефоны. Знать бы заранее, как Первый отреагирует на сообщение о дочке своего дружка! А зачем? Лучше не ввязываться. Того и гляди дружок станет Первым. Долго ли тогда загреметь с высоты? Нет, каждый должен заниматься своим делом. Первый с кагалом пусть идет на стадион, ортопед-травматолог -- на научное общество, а о делах сомнительных пусть докладывают органы. Так оно лучше. Тогда все и сходится. Как в пасьянсе. 1979 ПРЕЦЕДЕНТ Дмитрий Быков, сын его друга с университетской поры, был гордостью родителей, школы, комсомольской организации. Вот почему удивлению судьи не было предела, когда он узнал о происшедшем. День выдался мучительный, подлый. Слушалось несколько склочных тягучих дел. Чувство усталости и какой-то липкой мизантропии полностью овладело им к концу дня. Господи! Какого черта он пошел на юридический факультет? Тогда, после фронта, после демобилизации все представлялось по-другому. В победный год они надышались воздухом свободы. Марксистко-ленинские лозунги казались такими ясными. Казались четким языком команды, которая приведет к победе коммунизма. И жизнь у них будет даже лучше, чем в этой Германии или Чехословакии, в которых, непонятно почему, жизнь и сейчас была несравненно лучше, чем в Советском Союзе. Уже тогда это казалось странным. Но он искал и, не находя, придумывал какое-нибудь более или менее разумное объяснение такому парадоксу. Судья! Независимый служитель Фемиды! Как часто вынужден он прислушиваться к телефонным звонкам даже из райкома партии. А бывает и из обкома. Попробуй не прислушайся! Вмиг распрощаешься с партийным билетом. И тогда вся жизнь полетит в тартарары. Был бы он один, не раздумывая пошел бы на это. Разве не рисковал он на фронте? Но сейчас семья. Сломаешь им жизнь. Угробишь. Ах, дурак! Поступил бы он тогда в медицинский институт. Лечил бы людей, не опасаясь телефонной трубки. Тошно ему было сегодня. Даже хуже почему-то, чем в другие подобные дни. Хотелось уединиться, никого не видеть и не слышать. Возле дома Быковых судью внезапно кольнуло угрызение совести. Старый друг. Живут почти что рядом. Столько душевных точек соприкосновения. И так редко видятся. А после недавнего телефонного звонка, странного какого-то, Иван и вовсе замолчал. Да и он хорош. Погрузился в сплин, забросил друга. Надо заскочить. Дверь открыла Галина. -- Здравствуй. Как хорошо, что ты все-таки решился зайти. Ваня, знаешь, уже несколько дней колеблется, обратиться ли к тебе. -- Нескрываемая вымученность сквозила в ее радушии. Судья не понимал, почему это "все-таки решился". И вообще, что происходит? Быков сидел в своем кабинете. Он даже не приподнялся навстречу судье. Только кивком головы указал на кресло. Лицо его стало таким, словно этот кивок причинил ему физическую боль. Галя робко прислонилась к дверному косяку. Быков пододвинул к судье ящичек с папиросами и как-то растерянно даже не сказал, а выдохнул: -- Надо же такое... Казалось бы, полное благополучие. И вдруг такое... -- Быковы, что у вас случилось? -- Как это, что случилось? Ты что, смеешься? -- Что это вы в прятки играете со мной, в какую-то отгадалку? Раздражение судьи удивило Быкова. -- То есть как... Неужели ты ничего не знаешь? Но ведь дело будет слушаться в твоем суде. -- Какое дело? --Да Митя... Наш Митя со своими дружками. Все -- десятиклассники. Вот когда судья остолбенел от удивления. Дмитрий, которого он всегда ставил в пример своим сорванцам? Галя приблизилась к нему и очень тихо сказала: -- Митя наш, знаешь, обвиняется в злостном хулиганстве. Быков подскочил в кресле. -- То есть как обвиняется? Хулиган он и есть! Негодник! Жизнь себе испортил! Отца опозорил! Из школы и из комсомола вышибли? Хорошо ты воспитала сына! -- Не слушай его, Леня. Он еще, знаешь, и сам толком не представляет себе, как это произошло. Ваня своими криками отпугнул ребенка. Митя, знаешь, замкнулся, редко бывает дома, мучается, не ест. -- Ребенка!.. Мы с Леней не намного старше были, когда взводами командовали. Ребенка... Перебивая друг друга, Быковы представили судье весьма неприятное дело. В начале учебного года в школу пришел новый преподаватель истории. Буквально через несколько дней отстранили от классного руководства старого математика, самого опытного, самого любимого учителя. Он, видите ли, оставался в оккупации. Надо еще выяснить, кричал новый историк, как это еврей сумел выжить во время оккупации! Такой тип вообще не имеет права работать в школе, не то что руководить классом, да еще выпускным. Это было началом. Затем во все инстанции посыпались доносы и заявления. Воздух в школе был насыщен недоверием и беспокойством. Ученики и родители пытались вмешаться и, по меньшей мере, умиротворить историка. Но у него была прочнейшая поддержка. Кто-то наверху не разрешал дунуть на него недоброжелательно. Математика уволили с работы. Это было пределом. Мальчики--десятиклассники решили поговорить с историком. Разговор состоялся в пустой учительской. Техничка рассказала, что сперва из учительской доносилась ровная спокойная речь. Потом что-то кричал историк. Она расслышала только "наймиты иностранного капитализма и сионизма". А когда на шум и крики техничка ворвалась в учительскую, шесть учеников десятого класса, в том числе и Митя Быков, били преподавателя истории. В справке судебно-медицинского эксперта значилось "побои средней тяжести". Дело передано в суд. Возможно, именно университетскому другу отца придется осудить их сына за хулиганство. Можно понять состояние родителей. Но что им скажешь? Как утешить друзей? Они ведь знают его, знают, что добрые чувства судьи не должны повлиять на приговор суда, знают, как он страдает от всяких телефонных вмешательств партийного начальства, сколько конфликтов и неприятностей у него на этой почве. А хулиганство есть хулиганство. Шутка ли, ученики избили учителя! Чем тут поможешь? Судья посмотрел на догорающий окурок и прикурил от него новую папиросу. -- Понять мальчиков, конечно, можно. Благородные порывы. Защита любимого математика. Оскорбление -- "наймиты капитализма и сионизма" и все такое прочее. Это, возможно, смягчающие вину обстоятельства. Но все это -- эмоции. А вот "побои средней тяжести" -- это все-таки уголовный кодекс. Неприятно. Конечно, бывают случаи, когда обычная логика и, я бы сказал, совесть расходятся с уголовным кодексом. Мне лично известен прецедент. И не из судебной практики. Судья глубоко затянулся, пустил несколько колец дыма и продолжал: -- Это случилось осенью сорок четвертого года. Накануне подбили мой танк. Троих из экипажа мы похоронили. Механика-водителя отвезли в соседний медсанбат. Я отделался легким ранением и прохлаждался в тылах батальона. Пытался читать. Но ничего не получалось. Не удавалось отвлечься. Одолевала мучительная тревога за каждую атаку, в которую все снова и снова уходили мои друзья. Дождь не прекращался несколько суток. Укрыться от непогоды негде. Разве только танковые брезенты. Под вечер в тылы пришел экипаж лейтенанта Доброва. Мы уже знали, что его танк сгорел у самого железнодорожного переезда. Грязные, страшные, в обгоревших комбинезонах, они молча опустились на брезент. Никто не беспокоил их ненужными вопросами. Мы знали, как это бывает. В их безумных глазах еще отражалось пламя горящего танка. Ты меня прости, Иван, я знаю, как ты воевал. Но только танкисты могут понять, что это значит -- выскочить из горящего танка. Повар поставил перед ними котелок с подогретым борщом и дал по краюхе хлеба. Даже не умывшись, все так же молча и устало, они принялись за еду. Каждый из нас хорошо понимал, да что там понимал! -- чувствовал их состояние. Еще совсем недавно из такого же ужаса, который называется танковой атакой, выбирались мы сами. Но дело не в этом. Не успели они отхлебнуть несколько ложек, как к лейтенанту подошел автоматчик и передал ему приказ явиться к своему начальнику, к батальонному смершу. Капитан этот, между прочим, сидел метрах в пятнадцати под растянутой между деревьями плащ--палаткой и что-то писал, положив на колени планшет. Мы уже успели невзлюбить этого капитана, хотя в бригаду он прибыл совсем недавно, накануне осеннего наступления. Мелочно придирчивый, болезненно подозрительный, он абсолютно не был похож на своего предшественника, умного и способного контрразведчика. Но я снова не о том. Добров велел передать, что придет к капитану, как только поест. Автоматчик доложил своему начальнику и тут же вернулся к Доброву. Кстати, все мы слышали каждое слово и автоматчика, и капитана, и Доброва. Ведь все это происходило на расстоянии нескольких метров. -- Товарищ гвардии лейтенант, капитан приказывает явиться немедленно. Добров отложил ложку, холодно посмотрел на солдата, но сказал спокойно: -- Передай своему капитану, что я кушаю. Согласно дисциплинарному уставу во время еды я не обязан вставать для приветствия или являться даже к маршалу. Поем -- приду. Капитан, как и мы, услышал этот ответ. Но он еще раз послал своего автоматчика с приказом явиться немедленно. Ни Добров, ни его экипаж уже почти не ели. Только как-то машинально ворочали ложками в котелке. И молчали. Какая уж тут еда! Не успели остыть после боя, а тут... Капитан встал из-под своей плащ--палатки и подошел к Доброву. -- Вы почему не явились по моему приказу? -- Я ем. -- Ах, так! Хорррошо! В таком случае объясните, как могло случиться, что танк сгорел, а вы все тут живы и блаженствуете вокруг котелка? Знаете, даже мы, сидевшие в стороне, вскочили, как от пощечины. А Добров продолжал сидеть и только молча посмотрел на капитана. Лучшего офицера бригады в присутствии экипажа, в присутствии десятка посторонних обвинили, можно сказать, в том, что он подставил танк под орудия врага, а сам сбежал со своими подчиненными. Капитан снова, но уже не спросил, а прокричал этот вопрос. Лицо Доброва налилось кровью. Он почти прошептал: -- Как могло случиться? А ты сядь в танк и попробуй разок. Может и у тебя получится. Капитан что-то заорал и вытащил пистолет. Но в ту же секунду пистолет отлетел в сторону, а капитан очутился под Добровым. Мы и опомниться не успели. С огромным трудом нам удалось оттащить лейтенанта. За какую-то минуту он сделал из капитана отбивную. Здоровый был лейтенант. Мы оказали смершу первую медицинскую помощь и отправили его в бригадный тыл. Как видите, состав преступления налицо: оскорбление действием. И не просто оскорбление, а еще старшего по званию, да еще так называемого чекиста, да еще при исполнении служебных обязанностей, да еще в условиях фронта. Но Доброва никто и пальцем не тронул. Даже не напоминали ему об этом. Сейчас как судья я не имею права одобрять подобные инциденты. Но согласитесь, что иногда и ангел не может оставаться спокойным. Так что не каждую драку следует квалифицировать как хулиганство. Быков втер окурок в пепельницу и спросил: -- Ну, а как же капитан? -- Смерш? Как ушел тогда из батальона капитан Вышгородов, так мы больше его и не видели. -- Как ты сказал? Вышгородов? Не Платон ли Лукич? -- Точно. А ты откуда его знаешь? -- То есть как откуда? Это же и есть учитель истории, которого избил Митька. * * * Не приятельскими чувствами и даже не звонком из горкома партии, которого, слава Богу, не было руководствовался судья, когда оправдал Дмитрия Быкова и его одноклассников. 1966 ОШИБКА САПЕРА Генрих Абрамович был, безусловно, выдающимся педагогом. Вероятно потому, что, когда он начинал разговор о физике, глаза у него загорались как у поэта, читающего лучшее из написанного в его жизни. Но у каждой выдающейся личности могут быть некоторые странности. Так считали его коллеги. Ученики странностей у него не замечали. Возможно, они даже не замечали, что в течение двух дней на нем была не старая куцая потертая шинель, а новое ратиновое демисезонное пальто. А именно то, что, наконец-то купив пальто на полученную в местном комитете ссуду, Генрих Абрамович продолжал донашивать свою шинель, учителя посчитали необъяснимой странностью. Шинель действительно имела вид непристойный. Место ей уже давно было уготовано в сборнике утиля. Не только на учителе физики, лучшем в городе, а ,может быть, даже во всей области, не должно было быть подобного одеяния. С шинелью Генриху Абрамовичу не повезло с того самого момента, когда интендант далекого уральского госпиталя всучил ее старшему лейтенанту, бывшему командиру роты отдельного гвардейского саперного батальона. В ту пору его еще не величали Генрихом Абрамовичем. Даже сейчас, полтора года спустя после окончания университета, он чувствовал себя не вполне уютно, когда его так называли. Но от звания товарищ гвардии старший лейтенант он за шесть с половиной лет отвык напрочь. Он знал, что ученики между собой называют любимого учителя просто Геной или Генрихом. В тот день, когда еще товарищ гвардии старший лейтенант выписывался из госпиталя, интендант глубокомысленно погрузился в изучение вещевого аттестата. Не аттестат интересовал его. Он прокручивал в мозгу, как бы содрать что-нибудь с этого лопуха. Интендант вычислил его сразу. Смешно слышать, что евреи, мол, толковый народ. Может быть, этот старший лейтенант толковый сапер, если судить по количеству орденов, которые на него навесили, но на месте интенданта он погорел бы через месяц. А интендант, хоть и не еврей, скоро вот четыре года с легкостью орудовал всем этим складским богатством. И, слава Богу, полный ажур. И себя не обидел. На всю жизнь хватит. И детям останется. Правда, нет на нем наград, но, как правильно заметил его шуряк (до войны он был знаменитым альпинистом), лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь трупом. Безусловно, на этом старшем лейтенанте можно кое-что наварить. В госпиталь он поступил без шинели. Ему полагается четвертый рост. Путем несложной комбинации с ремонтом бывшего в употреблении материала интенданту удалось сэкономить английскую офицерскую шинель. Правда, куцую, второго роста. Ни хрена. Этот лопух проглотит. А за офицерскую шинель четвертого роста можно получить неплохой навар. Э то тебе не недомерок второго роста. Так и получилось. Старший лейтенант торопился пройти все процедуры, связанные с выпиской. Ему хотелось как можно быстрее сменить госпитальную койку на студенческую скамью в университете. Хотя в свидетельстве о болезни было написано, что его увольняют в отпуск на шесть месяцев, и козе было ясно, что на костылях, да еще сейчас, когда закончилась война, никто не вернет его в армию. Даже повесив шинель на вбитый гвоздь в комнате студенческого общежития, Генрих еще не представлял себе, что всучил ему интендант. Шинель он надел в начале октября. -- Неужели ты не примерил, когда получил ее в госпитале? -- Удивились товарищи по комнате. -- Не примерил. Мне и в голову не пришло, что могут обмануть. И вообще было жарко. И торопился. Студенты критически осматривали его в новом облачении. Полы едва достигали колен. Рукава не дотягивались до запястий. Но, кроме шинели, кителя и брюк, у Генриха не было никакой одежды, и в ближайшем обозримом будущем не предвиделись источники пополнения гардероба. Через несколько недель костыли протерли дырки подмышками. Пришлось подшить кожаные заплаты, не ставшие украшением куцой шинели. Еще через несколько дней исчез хлястик. Вероятно, сняла какая-то сволочь. Другое дело его товарищи по комнате. В толчее за билетами в кино они слегка прижали полковника в английской шинели и принесли Генриху хлястик. Зима в том послевоенном году была лютая. В аудиториях толстый слой инея налипал на оконные рамы и подоконники. В комнате общежития студенты просто околевали. Изредка удавалось своровать какие-нибудь дрова -- доски заборов, ящик или картонную коробку и слегка протопить прожорливую кафельную печку. Незадолго до Нового года Генрих допоздна засиделся в университетской библиотеке. В читальном зале юридического факультета его ждал Вадим, старый друг по военному училищу. Встретились они случайно, когда подавали документы в университет и с тех пор были неразлучны, хотя учились на разных факультетах. В начале двенадцатого часа они вышли в морозную черноту. Снега не было. Колючий ветер прорвался под полы шинели. У Вадима было короткое полупальто с серым каракулевым воротником, которое согревало не лучше английской шинели. Ветер скользил по тонкому гололеду, с вечера отполировавшему тротуары. Генрих медленно переставлял костыли. Вадим приноравливался к его шагу, но даже сам не мог идти быстрее. Темнота была абсолютной. Только знакомство с каждым поворотом позволяло находить направление. Они вышли на пустынную площадь, мощеную брусчаткой. Передвигаться стало еще труднее. Невыносимая яркость трех фонариков внезапно вонзилась в их глаза. Острия света ослепили и парализовали их. -- Снимай шинель! -- Басом приказал кто-то скрывавшийся за фонариком в метре от Генриха. -- Снимай пальто! -- Приказал Вадиму второй фонарик. Третий попеременно скользил по лицам Генриха и Вадима, уже ничего не добавляя к слепоте и мучительной рези в глазах. Генрих медленно перенес правый костыль к левому и стал расстегивать пуговицы, начав с нижней. Ветер рванул освободившуюся полу шинели. Невыносимая обида ледяной волной окатила Генриха. Шинель. Все его достояние после четырех лет войны, после ранений и инвалидности. Как он будет жить без шинели? Что он на себя натянет сегодня ночью поверх тонкого негреющего одеяла? А ведь до весны еще так далеко! Он медленно добирался до последней пуговицы. Наверно, прикосновение к ней, к последней надежде, трансформировало обиду в нелюдскую злость. И тут всего себя, всю свою неустроенность и голодность он вложил в удар прямой правой, нацеленный куда-то чуть выше фонарика, туда, откуда исходил приказывающий бас. Удар был страшным. Генрих не удержался на ногах и свалился с костылей на охнувшее и упавшее от удара существо. Он ничего не видел. Но инстинкт самосохранения, прочно пропитавший его за годы войны, подсказал последовательность движений еще до того, как они стали осознанными. Стальными кистями он сжал хлипкое горло, из которого только что исходил угрожающий бас. В тот же момент он почувствовал удар ногой по спине. Шинель в какой-то мере смягчила удар. Генрих слегка разжал ладони и очень тихо сказал: -- Вели ему уйти, не то через секунду ты будешь трупом. -- Толя, уходи! -- Взмолился под ним грабитель. Взмолился уже не басом, а жалким, чуть ли не детским голоском, из которого вот--вот брызнут горькие слезы. Рядом, сидя на грабителе, Вадим методично обрабатывал его лицо, придавая ему вид кровавого месива. Обездвижив противников, Генрих и Вадим подобрали фонарики и осмотрели тех, кто еще минуту назад казался им непреодолимой силой. Мальчишки лет шестнадцати в отличных зимних пальто, красивых меховых шапках, в дорогих и модных в ту пору коричневых американских ботинках на толстой каучуковой подошве, безжизненно валялись на скользкой брусчатке. Третий убежал. Генрих, скользя, с трудом поднялся на ноги и на всякий случай правым костылем ткнул в пах своего клиента. Душераздирающий крик пересек пустоту площади. -- Ну-ка, раздевайтесь, -- приказал Генрих. Холод, не тот, который еще только что забирался под полы шинели, звучал в его спокойной команде. Даже Вадима испугал этот голос, в котором, казалось, все убитые Генрихом во время войны оставили свои автографы. Грабители покорно сняли пальто. -- Дальше! -- Генрих ткнул костылем в пах грабителя, которого только что перестал избивать Вадим. Они сняли пиджаки. Генрих уже не приказывал. Он только время от времени орудовал костылем. Вадим тоже молчал, наблюдая за этим фантастическим стриптизом. В двух кучах лежала вся одежда и ботинки. Бывшие грабители в нижнем белье и носках дрожали от холода. -- Дальше! -- Скомандовал Генрих. -- Дядечка, отпустите, мы больше не будем. -- Дальше! -- Велел "дядечка" лет на шесть старше просящего. Нательные рубашки, кальсоны и носки прибавились к кучам. Вадим фонариком ударил своего подопечного. -- Изойдите! Голые, как первобытные люди в тропиках, они рванулись и исчезли в темноте. -- Чумной ты, Генка. А если бы у них оказались ножи? -- Вадим аккуратно увязал два узла, и они медленно направились к общежитию по безлюдной улице. Вадим продолжал упрекать Генриха в неразумности его поведения даже после того, как тот, огрызнувшись, сказал: -- А если бы ты погиб на войне? И только после фразы: "А если бы Старик доказал и тебе, что мина не врывается?", Вадим рассмеялся и перестал пилить своего друга. Странное свойство человеческой натуры смехом реагировать на события, по меньшей мере достойные соболезнования. Можно еще понять смех прохожих, увидевших, как молодой зевака, заглядевшись на прошедшую мимо него красивую женщину, наткнулся на столб и набил себе шишку на лбу. Но что смешного в том, что старик, поскользнувшись на огрызке яблока, брошенного каким-то мерзавцем, упал и сломал ногу? Смех Вадима тоже был реакцией неадекватной. Минирование в училище преподавал капитан лет сорока. Восемнадцати или двадцатилетние курсанты называли его Стариком. Однажды, объясняя взводу устройство противотанковой мины и ее безопасность для минера, Старик сказал: -- Вот сейчас я не просто наступлю, а шлепнусь не нее, и ничего не случится. Он действительно шлепнулся на мину. Из двадцати пяти курсантов их взвода в живых остались только Вадим, Генрих и еще один с оторванной ногой. От капитана не осталось даже петлиц. На следующее утро вместо университета друзья отправились на толкучку. Трофеи были великолепны, но, к сожалению, малы и на Вадима и на Генриха. Не более часа заняла у них распродажа вещей. Можно было даже успеть на вторую пару. Но как было не отпраздновать такое несметное для студентов количество денег? Они крепко выпили и сытно закусили в забегаловке, в которой продавали по коммерческим ценам. Закусили сытно впервые за несколько месяцев. Трапеза не помешала бы Генриху купить хорошее зимнее пальто. К сожалению, в эти дни у двух студентов их группы пропали хлебные карточки. То ли они потеряли, то ли кто-то стащил. Оба студента были в отчаянии, а группа -- в трауре. Уже планировали, как от голодного пятисотграммового пайка подобия хлеба каждый студент будет отщипывать по кусочку, чтобы не дать погибнуть товарищам. Но отщипывать не пришлось. Генрих дал каждому студенту по тысяче семьсот рублей, не оставив себе ни копейки. Оба студента были спасены от голода, а покупка пальто откладывалась до лучших времен. Увы, до окончания университета эти времена не наступили. Дипломная работа Генриха оказалась сенсацией, хотя было известно, что бывший сапер -- первый студент на факультете. Рецензировавший дипломную работу профессор, видный физик--теоретик, написал, что это законченная кандидатская диссертация. Никто не сомневался в том, что Генриху предложат остаться в аспирантуре. Но его почему-то не оставили. И даже, в отличие от сереньких студентов, которых распределили учителями физики здесь же, в столице республики, Генриха направили учителем в глухую провинцию. За полтора года, в свободное от преподавания время, он с увлечением работал над очень занятной проблемой и оформил ее как диссертацию. К его дипломной работе проблема не имела никакого отношения. День в Москве, когда он привез свою работу в Институт физики, начался с подозрительного взгляда гардеробщицы, принявшей его шинель. Именно в этот момент Генриху стало абсолютно ясно, что он обязан приобрести пальто. Совсем недавно он сменил свой китель на гражданский костюм, съевший все сбережения. Пальто он сможет купить не раньше лета. К его шинели притерпелись в школе, но это вовсе не значит, что в Институте физики к ней может быть такое же снисходительное отношение. Вскоре он получил извещение, что его диссертация принята к официальной защите, что не позже, чем через месяц ему сообщат, кто официальные оппоненты. Защита, учитывая загрузку Ученого совета, вряд ли состоится раньше будущего года. Но не прошло и недели, как из Института пришло еще одно письмо, от академика Ландау, начинавшееся обращением "Дорогой Генрих Абрамович!" Академик предлагал выбросить в унитаз официальное письмо, так как лично он будет одним из оппонентов, и, следовательно, защита состоится максимум через три месяца. Академик написал, что у него возникли некоторые мысли в связи со вторым выводом работы, что это должно иметь очень интересное развитие и что, даже если не удастся на этой защите присвоить Генриху Абрамовичу степень доктора, а не кандидата физико-математических наук, что связано с некоторыми субъективными причинами, не имеющими ничего общего с физикой, то в течение нескольких месяцев из второго вывода можно будет сделать еще одну великолепную диссертацию. Академик предлагал Генриху Абрамовичу немедленно бросить свое учительство в Тмутаракани (так он написал) и приехать работать в его отделе. Официальное письмо не было выброшено в унитаз по причине отсутствия унитаза. Генрих пользовался дворовой уборной, хлипким фанерным сооружением, грозившим рухнуть в самый неподходящий момент. Ответить всемирно известному академику следовало немедленно. Но шок от прочитанного был так глубок, что лишь спустя неделю Генрих смог записать мысли, формулировавшиеся в течение нескольких бессонных ночей. После слов благодарности он объяснил, что не имеет права оставить работу, так как из трех лет, которые он обязан отработать после окончания университета, прошла только половина. Затем, кто разрешит ему проживать в Москве без прописки, и главное -- где? Что касается развития второго вывода, то кое-что он уже сделал. Он тоже заметил эту возможность. Генрих приложил к письму несколько листов бумаги в клеточку, вырванных из тетради, густо исписанных формулами. В следующем письме академик не скрывал восторга по поводу этих листов и выразил уверенность в том, что они уже сейчас решили вопрос о степени доктора физико--математических наук. А квартира, прописка и досрочное прекращение учительства не должны беспокоить Генриха Абрамовича. Этим займется дирекция Института физики. Генрих снова несколько дней обдумывал ответ. Он уже даже собирался рассказать обо всем директрисе. Но каждый день, встречаясь со своими учениками, испытывал чувство вины перед ними. Нет, до конца учебного года он не уйдет из школы. Так он написал академику. Генрих обратился в местный комитет с просьбой выделить ему денежную ссуду для покупки пальто. Это стало событием в учительской. Не только преподавательница физкультуры, которая откровенно плотоядно поглядывала на Генриха, и надо было быть Генрихом, чтобы не замечать этих взглядов, но чуть ли не все учительницы пошли с ним в магазин покупать пальто. А затем в учительской обмывали покупку. Во время выпивки решили тут же выбросить шинель. Генрих уже почти согласился. Но в последнюю минуту решил сохранить ее из чувства признательности. А уже через два дня он радовался тому, что не выбросил шинель. Хотя, чему было радоваться? Он возвращался домой по безлюдной улице, перегороженной сугробами снега. Серые сумерки перекатывались в раннюю темноту. Фонари, пусть даже тусклые, редкие и нерегулярные еще не горели. Генрих шел, не замечая этого, напряженно думая о том, как связать полученный вчера результат с квантовыми переходами. Из калитки внезапно возникла мужская фигура. Блеснуло лезвие щелкнувшего ножа. -- Скидовай пальто! В течение долей секунды в сознании прокрутилась картина грабежа тогда, шесть лет назад. Он уже собирался повторить действия той ночи. Но острие ножа почти касалось подбородка. К тому же, он еще не привык к новому пальто и чувствовал себя в нем малоподвижным. А тут еще скользкий снег под ногами, которые и сейчас не были надежными и устойчивыми, хотя уже несколько лет он ходил без костылей. Сейчас Вадим был бы прав. Генрих снял пальто и отдал его грабителю. На следующий день, придя в учительскую в своей старой шинели, Генрих не стал объяснять, что произошло накануне. Он вообще старался уйти от вопросов. Его шутки становились все менее добродушными, и коллеги прекратили приставать, единодушно решив, что это проявление странности, присущей талантливому человеку. Прошло два дня. Генрих возвращался домой по той же улице, по тем же сугробам, по тем же сумеркам, переходившим в темноту. Мощные ледяные сталактиты висели под крышами, признаки невидимой войны между зимой и летом, хотя холодный ветер пронизывал до костей. Вдруг в этих густеющих сумерках у той же самой калитки Генрих увидел человека в своем пальто. Он почувствовал, как сердце толчком рванулось к горлу. Когда они сблизились, Генрих на мгновенье усомнился, тот ли это молодой человек. Он не запомнил его, даже не разглядел как следует. -- Попался, голубчик! Молодой человек остановился и испуганно посмотрел на оттопыренную полу истертой шинели. Генрих в кармане из сжатого кулака выставил указательный палец. Молодой человек, вероятно, не сомневался в том, что из кармана на него нацелен пистолет. -- Ну-ка, снимай пальто! -- Приказал Генрих. Молодой человек расстегивал пуговицы дрожащими руками, не отрывая взгляда от оттопыренной полы шинели. Он снял пальто и протянул его Генриху. Кивком подбородка тот показал на сугроб. Пальто тут же упало на слежавшийся снег, а молодой человек стал осторожно отступать задом. Удалившись метров на десять, он повернулся и стремглав пустился по пустынной улице. Генрих поднял пальто и счастливый, вновь ощутивший себя командиром роты, продолжил путь. Давно уже он не был так доволен собой. Черт возьми, недаром прошел он школу войны! Завтра в учительской без стыда он, наконец-то, расскажет эту историю. На следующее утро, собираясь на работу, Генрих подошел к вешалке и произнес перед шинелью патетическую речь: -- Спасибо, старушка. Верой и правдой ты отслужила мне шесть с половиной лет. Куцая, с кожаными заплатами, без своего родного хлястика, с хлястиком, стыдно признаться, сворованным, потертая и уродливая, ты была моим одеянием и одеялом. Сейчас я отдам тебя хозяйке, и ты станешь подстилкой для ее собаки. Пойми, старушка, это вовсе не пренебрежение. Ты будешь продолжать служить живому существу. Какая разница -- человеку или собаке? Еще неизвестно, кто лучше. Генрих снял с вешалки новое ратиновое пальто и... Не может быть! Он готов был заплакать. Медленно повесил пальто на вешалку и зачехлил его газетами, чтобы оно не запылилось. Он надел шинель, с которой так тепло распрощался лишь минуту назад и подавленный и пристыженный ушел на работу. В течение месяца он каждый вечер медленно прогуливался по той злополучной улице, надеясь встретить молодого человека, с которого снял пальто. Генрих болезненно переносил любое проявление непорядочности. Обостренное чувство справедливости вместе с кровью циркулировало в его сосудах. В неизменных генах оно досталось ему по наследству от библейских пророков. Всю жизнь он старался быть предельно осторожным, чтобы невзначай не нарушить механизм, поддерживающий зыбкое состояние справедливости. Он знал: это очень деликатный и чувствительный механизм. Как взрыватель у мины. Тогда, в училище, Старик был прав. Со многими сотнями подобных мин Генрих имел дело на войне. Мина не должна была взорваться. Но... Сапер ошибается только один раз. Распрощавшись с шинелью и собираясь надеть счастливо отобранное пальто, Генрих вдруг заметил, что подкладка у него совсем другого цвета. 1991 г. ЦЕЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР "Кровь с яйцами" -- так называло Веру все мужское население проектного института. Эта кличка родилась внезапно и случайно, как все великие открытия. В тот вечер отдел бражничал по поводу великого праздника -- Дня строителя. Вениамин всегда ощущал шевеление внизу живота, глядя на Верины округлости. Но сейчас, уже слегка выпив, он чуть не стонал, когда Верка, доставая винегрет или бутылку с водкой, терлась об него своей потрясающей грудью. Верка рассказывала подругам, что иногда у нее просто горит между ногами. В такие минуты она способна отколоть черт знает что. Возможно, в тот вечер у нее горело. Она многозначительно чокнулась с Венькой, выпила и пошла к выходу, соблазнительно покачивая своими прелестями. Звон рюмки прозвучал для Веньки как благовест. Старший инженер Вениамин был парнем видным, хотя рядом с Верой даже более крупногабаритные мужчины казались хлюпиками. Венька изнывал и побаивался ее. Но сейчас, приняв несомненный сигнал, он вышел вслед за своей пассией. Вера вошла в комнату сантехнического отдела, затворила за Веней дверь, вложила ножку стула в скобу ручки и, не надеясь на мужскую инициативу, жадно впилась в него плотоядными губами. -- Прямо на столе в сантехническом он меня бахнул, -- отрапортовала Вера девчонкам. Так, независимо от возраста, называли друг друга подруги. Пьяный то ли от водки, то ли от Верки, Веня вошел в уборную, где по традиции собирались покурить его товарищи по отделу. Они с интересом оглядели Вениамина. Кто-то спросил: -- Ну, как Верка? Голова старшего инженера с детства была нашпигована штампами. И не только из газет. Он хотел выдать один из них -- либо "кровь с молоком", либо "конь с яйцами". Но штампы беспорядочно перекатывались в мозгу, как гравий в бетономешалке, путались, не попадая в нужные ячейки, и заплетающимся языком Венька изрек: -- Кровь с яйцами. На следующий день этот шедевр стал кличкой, известной всему проектному институту -- от вахтера до директора. Вера была видной персоной в институте не только благодаря экстерьеру. Техник--чертежник, она зарабатывала больше групповых инженеров. Вера работала сдельно, получая зарплату за каждый вычерченный лист. Соображала она быстро. Графика у нее была четкой, чистой. К тому же Вера не жалела бумаги. Вместо трех деталей на одном листе она предпочитала три листа для одной детали. Деньги она получала не за детали, а за листы. Руководитель группы, не глядя, подписывала ее наряды. У руководителя группы не возникало причин быть недовольной своей подчиненной. А денежные вопросы Розу не интересовали. Главное, чтобы группа работала слаженно. Безотносительно к подписям нарядов, Вера любила руководителя группы. Розу любили почти все, кто с ней общался. Но Вера! Верин отец сказал, впервые увидев Розу: -- Если в каждом поколении евреев есть хоть одна такая женщина, то понятно, почему не исчез с лица земли этот древний и странный народ. Чудак отец. Ему-то что от его еврейства? Небось, вторично женился уже не на еврейке. Конечно, Роза не обычная. Мягкая, деликатная Милая застенчивая улыбка светилась, струилась из глубины души. Но лучше не нарываться и не быть ее противником. На библейском лице вмиг возникала другая улыбка. Можно было бы назвать ее саркастической, если бы не заключенная в улыбке какая-то трансцендентальная сила, останавливающая внезапно, как хлыст дрессировщика на арене останавливает тигра. Когда на лице Розы появлялась эта улыбка, не только смежники прекращали спор, но даже Вера понижала свой громоподобный голос и переставала качать права. Роза была единственной женщиной, которую любила Вера. Маму она не помнила. Мачеха -- славная русская женщина. Ее можно было бы любить. Но с ясельного возраста Вера ревновала мачеху к отцу. По-настоящему ревновала. Вера чувствовала, что мачехе тоже нужны прикосновения, от которых сладко замирает сердце. В первом классе с Верой за одной партой сидел Алик, их сосед по квартире, тихий, застенчивый. Никогда в жизни он не посмел бы прикоснуться к девочке. Но Вера настойчиво хватала его за руку, погружала ее под юбчонку, клала Аликову ладонь к себе на бедро поближе к лобку. И тогда Алик несмело ковырял пальчиком, а она млела от удовольствия. Зимой стало похуже: мешали рейтузы. На десятилетнюю Веру уже поглядывали мальчики постарше. Многие из них сменили отвергнутого и страдавшего Алика. Когда Вере исполнилось двенадцать лет, мальчишка из седьмого класса привел ее к себе домой, и у них все произошло по-настоящему, как происходило у папы и у мачехи. Вечером Вера смертельно испугалась. Еще днем на ее трусиках появилось небольшое кровавое пятно. А сейчас просто потекло. Мачеха успокоили Веру, объяснив ей, что такое менструация. Смех. Будто Вера не знала. Не будь в этот день семиклассника, ей бы и в голову не пришло испугаться. А потом пошло. Но до Леньки, до первого мужа, Вера никого не любила. Недавно, во время лыжной прогулки, девчонки обсуждали эту проблему. Они не понимали, как можно дать, не любя. Чудачки! -- Вот сейчас мы были голодными, и пока нам подали кашу, нажрались хлеба с горчицей и солью. Мы что, в любви объяснялись еде? Просто удовлетворили потребность. Или если я хочу писать так, что разрывается мочевой пузырь, и я испытываю огромное удовольствие, освободившись, наконец, -- что, я объясняюсь в любви унитазу? Роза смотрела на Веру, на девчонок, и в ее огромных черных глазах невысказанное недоумение не нуждалось в словесном выражении. -- Ты что, так никого и не любила? -- Конечно, любила. Леньку. Моего первого мужа. Единственного. Я его и сейчас люблю. -- Чего же вы развелись? -- Идиотская история. Вы не поверите. Обычно не приходилось уговаривать Веру рассказать какой-нибудь пикантный эпизод. Но тут она согласилась не сразу, да и то после того, как Роза присоединилась к хору девчонок. -- Мы жили с Ленькой уже четыре года. Это было самое счастливое время в моей жизни. Я окончила техникум. Игорек рос крепким мальчиком. Ему в то лето исполнилось три года. Ленька был одним из самых лучших летчиков--истребителей в дивизии. Единственное, что омрачало нашу счастливую жизнь, это наше еврейство. Вернее, только Ленькино. Его не продвигали по службе, как он этого заслуживал. А я-то какая еврейка? Я вообще не считала себя еврейкой. Мачеха у меня русская. Маму я не помню. А еврейка я только ради папы. Вы же знаете, какой это человек и как я его люблю. В то лето Ленька достал мне путевку в дом отдыха недалеко от города. Место чудесное. Лес вокруг большого озера. Игорек остался с родителями. У Леньки были учения. А я поехала. Не стану вам рассказывать, как вокруг меня увивались кобеля. Я их всех быстренько отшила. Но там был такой мальчик... Действительно, мальчик. Шестнадцать лет. Перешел в десятый класс. Девчонки, вам надо было видеть, как этот ребенок втюрился в двадцатипятилетнюю бабу! Мне было интересно играть с ним. Заигрывать. Просто так. Вы же понимаете, что ничего серьезного у меня не могло быть с ним. Да и ни с кем. Я очень любила Леньку. Но поиграть мне нравилось. Однажды во время мертвого часа мы пошли с ним на озеро. Вообще-то не полагалось нарушать режим. Но я это имела в виду. Пошли мы не на общий пляж, а на крохотную лужайку на берегу, со всех сторон окруженную невысокими кустами. Я впервые надела бикини. Тогда их у нас, пожалуй, даже не видели. Леньке они очень нравились. Конечно, на общем пляже меня бы забросали камнями. Но тут, в кустах, нас не могла увидеть ни одна живая душа. Боже мой, что творилось с этим мальчиком! Я его слегка привлекала на секунду, а потом отгоняла. Мне было интересно увидеть, как он не выдержит и спустит в свои плавки. Хотите верьте, хотите не верьте, но меня это абсолютно не распаляло. Даже намека на огонь не появлялось у меня между ногами. И вдруг, в какой-то момент, даю вам слово, совершенно неожиданно он ка--ак запузырил в меня! И тут произошло нечто невероятное. Я почувствовала, что теряю сознание. Я схватила его руками, ногами, губами. Я всего его хотела втянуть в себя. Девчонки, во мне побывало солидное членство, но никогда, ни раньше, ни потом со мною такого не бывало. Я потеряла представление об окружающем мире. Все во мне клокотало и радовалось слиянию с этим нет уже не мальчиком, а неземным существом, мужчиной, снизошедшим с неба. С неба!... А в небе рокотал мотор, а я, пьяная, не слышала этого рокота. И только когда "кукурузник" чуть не задел колесами кусты, я раскрыла глаза и, о, ужас! увидела разъяренное лицо Леньки. Ну, кто мог бы даже придумать такое? Прилететь на "По-2", кружить над кустами с риском разбиться и смотреть, как мальчик пилит меня. Эх, что там рассказывать. Часа через два Ленька примчался на "газике" и забрал меня домой. Я ему, дураку, пыталась объяснить. Я же ведь любила его. Кончилось тем, что я засветила ему фонарь под глазом. Он забрал Игорька и ушел. Отец уговорил его отдать ребенка. Ленька очень дружил с отцом. Я унижалась. Я пыталась помириться. Куда там! Он перевелся в другую часть. Потом стал летчиком--испытателем и через три года разбился при испытании истребителя. Отец мне до сегодняшнего дня этого не простил. Хотите верьте, девчонки, хотите не верьте, но я почти до Ленькиной гибели никому не давала. Я уже работала с вами в институте. Ну, а потом, вы же знаете. Встретила Ваньку Буйко. Парень видный, мастер спорта. А то, что не Ленька, -- видно такая у меня блядская судьба. Родился Валька. Так оно и идет все через задний проход. Девчонок удивило, как интеллигентно Верка рассказала эту историю, без обычных матюгов и неслыханных выражений. Вероятно, присутствие Розы облагораживало Веру. Правда, однажды она матюгнулась, даже зная, что Роза может услышать ее. Да еще как матюгнулась! В ту пору в институт пришел новый директор. Стал наводить порядок, то есть -- разрушать все хорошее, что было создано до него. Но в финансовых вопросах он действительно пытался разобраться. Веру он заметил, знал ее фамилию и должность. Поэтому, увидев, какую зарплату получает техник--чертежник, директор потребовал объяснение главного бухгалтера. Оказалось, что техник работает сдельно. Директор вызвал председателя месткома и Розу, непосредственного руководителя Веры. Роза, деликатная, мягкая, интеллигентная сейчас со стальной твердостью отстаивала интересы своего техника. Вдруг в приемной, дверь в которую из кабинета была приотворена, появилась разъяренная Вера. Каким-то образом она узнала, что в кабинете директора решается судьба ее зарплаты. Игорь, Валя и зарплата были вещами неприкосновенными. Вера была готова вцепиться зубами в горло посягавшего на эти святыни. Поэтому заявление о том, с чем она смешает директора, адресованное его секретарше, было только нежной прелюдией. Роза, которую подобное выражение смутило бы даже только в присутствии девчонок, сейчас, сидя напротив директора, покраснела и стала еще красивее, чем обычно. Директор стал тонуть в потоке противоречивых ощущений. С одной стороны лично его посмела оскорбить какая-то чертежница. С другой стороны, мат этой чертежницы был таким насыщенным, таким колоритным, что даже в мужском исполнении привел бы его в восторг. С третьей стороны, он уже обратил внимание на Розу еще тогда, на первом совещании в его кабинете. Она поразила его своей утонченной красотой. Конечно, это особый вид женщин. К такой не подступишься. Глядя на таких, даже не помышляешь ни о чем грубом, а в душе пробуждается что-то такое, чего ты в себе даже не подозревал. Нет, что ни говори, мудро оно придумано -- существование таких женщин, пусть они и не для тебя. Как редкие красивые птицы. Вот и сейчас она сидит на краешке стула, прямая, настороженная, готовая вспорхнуть. Как-то в коридоре он увидел ее со спины. В тот миг ему почудилось, что в проектный институт явилась царица из сказок его детства. Где-то он слышал историю древнего грека Праксителя, который не мог сыскать пары женских ног, как образец для своих скульптур. Поэтому в натурщики он выбирал юношей. Надо было Праксителю увидеть ноги Розы! Директор не расслышал, что именно сказала его секретарша, но Верин громоподобный ответ ворвался в тишину кабинета: -- Что ты мне тычешь своего директора? Е...ть я хотела твоего директора! Судьба Вериной зарплаты была решена. Директор улыбнулся и отпустил смущенную Розу. Зарплата осталась прежней. То ли потому, что директор почувствовал в Вере Буйко родственную душу, то ли он и вправду поверил, что такая видная дама высказала истинное намерение по отношению к стареющему директору. В институте больше никогда не обсуждался этот вопрос. Даже узнав с огорчением, что Вера Буйко не украинка, а еврейка, директор оставил все, как было. Правда, директору рассказали о верноподданном поведении Веры во время Шестидневной войны в Израиле. В первый день, когда Советское информбюро сообщило о том, что сбито не то сорок, не то пятьдесят израильских самолетов, что египтяне, иорданцы и сирийцы победоносно наступают, Вера не скрывала своего восторга. На второй день сообщение о количестве сбитых израильских самолетов было таким же. Верина радость утроилась. Еще бы! Наши родимые "МИГи", те самые, на которых когда-то летал Ленька, сбивали паршивых израильтян. Но когда вдруг выяснилось, что израильтяне за шесть дней разгромили армии Египта, Иордании и Сирии, что не "МИГи" вовсе сбивали, а были сбиты, Вера возмущалась во всю мощь своего темперамента, щедро используя богатство словарного запаса. В отличие от нескольких институтских евреев, осуждавших израильских агрессоров, чтобы только их не заподозрили в симпатии к Израилю, Вера была абсолютно искренней. Она открывала рот, когда в отделе евреи пытались ее урезонить. А перекричать Веру, как известно, никому не удавалось. Если бы не тема спора, это было бы только неприятно. Но сейчас, не дай Бог, могли услышать, о чем она орет. Поэтому из любого спора Вера выходила победительницей. И лишь в споре с Розой... Но ведь это не был спор. После работы они ехали в электричке к своим сыновьям в пионерский лагерь. Саша был на два года старше Игоря и опекал его примерно так же, как Роза опекала Веру. Но Розе было намного проще. Достаточно было ее упрямого молчания в кабинете директора и исправления немногочисленных "хомутов" на чертежах, чтобы защитить Верины интересы. Саше приходилось куда труднее. Игорь был очень похож на деда. Те же крупные веснушки на типично еврейском лице. Те же рыжие кудряшки. Это делало его объектом издевательств пионеров, по какой-то неведомой причине уже ненавидевших жидов. Саша был сильным мальчиком и умел драться. К тому же с малолетства воспитанная в нем непримиримость к антисемитизму удесятеряла его силу. После Сашиного вмешательства у юных ленинцев на несколько дней пропадала охота не то что преследовать Игоря, но даже вслух произносить слово " жид". Вера тяжко страдала, когда во время свиданий с ней ребенок плакал и просил забрать его домой. А ведь ей так непросто было достать путевку в этот блядский пионерский лагерь. Господи! Почему сыночек должен страдать из-за своей внешности? Он ведь так похож на ее отца, на самого лучшего человека. Ну, что у них общего с еврейством? За что им досталась такая внешность? Проклятые израильские агрессоры! Все клокотало в Вериной душе, когда она затеяла дискуссию с Розой на животрепещущую тему. Великое дело любовь! Вера не ревновала, видя, как мужчины смотрят на Розу. Не было в этих взглядах кобелиного хотения. Вера всегда даже спиной ощущала похотливую псятину. Сейчас просветление и благородство внезапно появилось не только на лицах, но и на физиономиях, которые преступной мордой назвать обидно. Вера смотрела на ровный пробор, разделявший гладкие черные волосы, собранные сзади в тугой узел, на огромные печальные глаза, и понимала, что такая женщина может пробудить только возвышенные чувства. О такой никто не скажет "кровь с яйцами". Даже на жлобов она влияет облагораживающе. Роза пыталась пресечь разговор об израильской агрессии, глазами показав на окружающую публику. Но Вере, -- нет, она не ревновала, -- все же хотелось взять реванш за такое различное, такое обидное для нее сейчас отношение мужчин. Зная Верино упрямство, Роза поняла, что от этой темы ей не уйти. -- Ладно. Ты можешь по трем проекциям вычертить общий вид? -- Конечно. --Так вот, я предлагаю тебе взять карту восточного Средиземноморья и, глядя на нее внимательно, прочитать, что писала "Правда", скажем, с начала мая до конца Шестидневной войны. После этого мы поговорим об агрессии. -- Причем здесь проекции? -- Посмотри на карту и прочти сообщения. Сама поймешь. Вера больше не говорила с Розой ни о проекциях, ни об агрессии. Только спустя несколько лет Роза принесла Вере журнал "За рубежом", в котором опубликовали книгу иорданского короля Хусейна "В черные дни войны". Бывают же такие невероятные проколы в советской пропаганде! Вера бурно отреагировала на прочитанное: -- Так выходит, все наши сообщения были сплошной липой? Выходит, Израиль не напал, а оборонялся? Роза улыбнулась и ничего не ответила. В октябре 1973 года началась еще одна война с Израилем, но Вера уже не была в числе яростно осуждавших израильскую агрессию. Жизнь без баталий, вероятно, потеряла бы для Веры всякий смысл. В баталиях она была атакующей силой. Никто никогда не видел ее плачущей. Поэтому, когда она пришла на работу с красными глазами, в которых еще блестели слезы, все знавшие Веру не один год были удивлены невероятно. Накануне она предупредила, что опоздает на два часа. Уважительная причина. Игоря призывают в армию. Она должна проводить его. Вера получила официальное разрешение опоздать. Но слезы! В уборной, куда девчонки собрались выслушать отчет, Вера едва сдерживала рыдания. Да, девчонки знали, что дед души не чает в Игоре. Фактически он заменил ему отца, когда Ленька развелся с Верой. Иван Буйко старался относиться к Игорю, как к своему родному Вальке. Но дед, который безумно любил и младшего внука, все-таки продолжал оказывать предпочтение старшему. И вот сейчас, когда предстояла разлука с Игорем на три года, дед не пришел проводить его. Больше того, деда не было в городе. С трудом он выхлопотал себе какую-то командировку, чтобы не прийти на товарную станцию, откуда отправляли призывников. Трудно было выглядеть евреем больше, чем выглядел дед. Он не хотел, чтобы однополчане Игоря Буйко убедились в том, что новобранец -- еврей. Дед попрощался с внуком, уезжая в командировку, и Вера видела, как он плакал, когда Игорь ушел на призывной пункт. -- Обидно, девчонки, почему надо скрывать, что ты еврей? У Игоря был замечательный отец, лучший летчик--истребитель в дивизии. Ас. Не всякого берут в испытатели. Я, в конце концов, тоже... Ну, а что слаба на передок, так это ничье собачье дело. -- Вера всхлипнула. Девчонкам очень неуютно было смотреть, как плачет большая сильная женщина, действительно -- кровь с яйцами. Все долгие месяцы, пока Игорь служил у черта на куличках, Вера приходила на работу мрачная, готовая взорваться в любую минуту. Между строками сдержанных писем сына она прочитывала, как тяжело достается ему армейская служба. Однажды после работы Вера и Роза шли к станции метро по протоптанной в снегу тропе. Шли молча. Обычно говорила Вера. Но сейчас ей не хотелось болтать. Роза тоже молчала не так, как обычно. -- Ты что, еще нездорова? -- спросила Вера. -- Нет, слава Богу, я здорова. -- Но ведь ты только сегодня вышла на работу после трех дней болезни? -- Я не болела. Я ездила в Чоп провожать сестру. Вера сошла с тропы в снег и замерла. Роза тоже остановилась. -- В Израиль? И ты мне ничего не сказала? -- А что говорить? Уехала-то сестра, а не я. -- Ты что, дурочкой меня считаешь? Если уехала сестра, значит и ты уедешь. -- Возможно. Тогда я тебя предупрежу. -- Как это можно? Это же предательство! Роза ничего не ответила. Ее молчание еще больше распалило Веру. Что, у тебя на сей раз нет слов для возражения? Роза посмотрела спокойно, и Вера в который раз почувствовала, какой заряд гнева и презрения может излучать это прекрасное библейское лицо. -- Предательство? По отношению к твоему отцу, который не мог проводить Игоря? Сейчас замолчала Вера. Но уступить поле боя было не в ее натуре. -- Значит, твой Саша будет стрелять в моего Игоря? -- Почему? -- Но ведь ты знаешь, что Игорь в армии? -- Знаю. Я только не знаю, что Советской Армии делать в Израиле. Насколько я помню, у Советского Союза даже нет общей границы с Израилем. Поэтому, в отличие от Финляндии, такая сверхдержава как Израиль не имеет возможности напасть на малюсенький беззащитный Советский Союз. До самой станции метро Вера не проронила ни слова. Роза не знала, просто ли это обида или Вера переваривает услышанное. Спустя полгода вместе с девчонками Вера пришла на вокзал проводить Розу, уезжавшую с семьей в Израиль. Перрон был забит провожающими, как трамвай в часы пик. Даже в многосотенной массе выделялась дородная Верина фигура и ее сексапильное лицо. Но оно мгновенно преобразилось, сникло, осунулось, когда после объятий, поцелуев, пожеланий Роза поднялась на площадку вагона. Вера вдруг разрыдалась и, глотая окончания слов вместе со слезами, выпустила из глубины души приглушенный вопль: -- Почему... у меня... такая... блядская судьба? Я тоже... хочу... -- В Израиль? -- С удивлением спросила Роза. -- На хера мне твой Израиль? Я хочу жить по-человечески! Прошло два года. Как-то муж вручил Розе письмо. Еще издали на конверте она узнала знакомый Верин почерк: "Дорогая Роза! Я поумнела и решила последовать твоему примеру". Вере повезло. Она не увидела знаменитой улыбки, когда Роза прочитала обратный адрес: "Брайтон Бич, Бруклин, Нью--Йорк, США" 1982 ПАРИ Капитан второго ранга пригласил в ресторан самых близких друзей. Еще ночью, по пути в Ленинград, он до предела сократил список приглашенных. Конечно, будут обиженные. Но до официального чествования на базе, куда он должен был прилететь прямо из Москвы, ему вообще не хотелось устраивать банкет. С другой стороны, он не мог лишить себя удовольствия покрасоваться перед друзьями. Его новое качество принесло плоды уже на вокзале в Москве. Десятки старших офицеров тщетно пытались достать билет на "Красную стрелу". Он получил билет вместе с улыбкой кассирши в свободном окошке кассы для Героев Советского Союза. В купе только мельком, тайком от попутчиков ему удалось в зеркале увидеть новенькую Золотую звезду на кителе. Зато в коридоре, куда он вышел, деликатно дав соседке по купе возможность приготовиться ко сну, можно было вволю любоваться своим отражением в большом окне вагона, покрытом черной амальгамой ночи. А сейчас, вечером, он сидел во главе небольшого прямоугольного стола в ресторане гостиницы "Европейская". Справа -- Белла Яковлевна, участковый педиатр. На столе только кисти рук. Впечатление такое, словно эта красивая миниатюрная женщина старается занять еще меньше пространства, чем она занимает. Несколько лет назад заболела маленькая дочка капитана. Ему лично врачи никогда не были нужны, а семья пользовалась услугами военно-морского госпиталя. Состояние ребенка ухудшалось, несмотря на усилия врачей. Увы, не помогли две консультации профессоров. Вера, соседка по площадке, жена его друга детства -- Петьки, несколько раз рекомендовала обратиться к участковому педиатру. Смех! После профессоров -- к участковому педиатру! Но когда состояние ребенка стало угрожающим, они были готовы обратиться хоть к знахарю. Капитана не было дома при первом визите Беллы Яковлевны. Жена рассказала, что дочка ожила уже в ту минуту, когда доктор, можно сказать, еще сама девочка, взяла ручки ребенка в свои небольшие ладони. Ежедневно в течение двух недель она навещала маленькую пациентку, расцветавшую на глазах. Оказалось, что Белла Яковлевна -- жена его старого знакомого. Они учились в одной школе. Сейчас муж Беллы Яковлевны старший механик лесовоза. Мир тесен. Когда-то Петька тоже начинал учиться в судостроительном институте вместе с будущим старшим механиком. Потом их пути разошлись. А сейчас они снова дружат уже благодаря Белле Яковлевне, любимице ее маленьких пациентов, которую язык не поворачивается просто так назвать Беллой. Между ней и шурином хозяина, полковником--летчиком, сидел старший механик, самый пожилой в их компании. Дымчатые очки затемняли его внимательные глаза. Слева между Верой и женой шурина сидел всегда шумный Петька, начальник портовой таможни. Всех он знал и все знали его. Вот и сейчас метрдотель и официанты увивались вокруг их стола не потому, что банкет заказал Герой, а потому, что за столом присутствовал дорогой Петр Петрович. Петькина идея в буквальном смысле слова обмыть Золотую звезду покоробила капитана второго ранга. Красный муар ленточки был таким нежным, что хотелось оградить его даже от дуновения воздуха. А этот бузотер погрузил медаль в фужер с водкой и пустил его по кругу. Шурин поддержал Петьку. У них в дивизии тоже "обмывали" ордена. Стол ломился от закусок. Официант уже в третий раз подносил графин с водкой. Даже Белла Яковлевна выпила две рюмки. Полина, жена шурина, несколько громче, чем следовало в ресторане, спросила капитана второго ранга: -- Серега, ты за что получил Героя? Капитан второго ранга, хотя уже изрядно на подпитии, скромно приподнял плечи. -- Да вроде ничего особенного. Работа. -- Чего ты темнишь? -- сказал Петька. -- Работа! Мы что, не знаем? Спроси крыс в портовых пакгаузах, и они расскажут тебе о походе твоей подводной лодки. Капитан второго ранга улыбнулся. Прерывая повествование, когда к столу подходил официант, он приглушенным голосом рассказал о рейде двух атомных подводных лодок на Северный полюс. Он командовал одной из них. Капитан рассказал, как усиливалось чувство клаустрофобии от одного сознания, что над головой не только толща воды, но еще многовековый толстенный лед. Этот лед лишал надежды на спасение, если понадобилось бы всплыть немедленно. Он рассказал, как сложно было определить координаты в точке всплытия. -- Но вы все-таки всплыли? Как же вы пробили лед? -- Спросил Петька. Капитан второго ранга улыбнулся и оставил вопрос без ответа. Шурин стал рассказывать о критических ситуациях в своей летной практике. В голосе его звучала явная обида. Опасность, которой они подвергают свою жизнь, превосходит пережитое экипажем подводной лодки. Петька опрокинул в рот очередную рюмку водки и намекнул на какой-то подвиг, который он совершил, будучи особистом в соединении сторожевых катеров. Старший механик скептически улыбнулся. За весь вечер он проронил только несколько слов, хотя тоже выпил изрядно. Капитана второго ранга даже обижало молчание старшего механика. Из всех присутствовавших только он участвовал в войне. Когда-то его орден Красного знамени был предметом восхищения и зависти всех мужчин, сидевших за этим столом. Они представляли себе, какой подвиг надо совершить, чтобы такой большой орден достался не адмиралу, а старшине второй статьи. Стармех, вот кто мог оценить настоящий героизм. Но он почему-то молчал. До капитана второго ранга доходили смутные слухи о том, что в сталинские времена у стармеха были неприятности, связанные с его женитьбой на Белле Яковлевне. В пору врачей--отравителей она еще не была врачом. Если он не ошибается, она тогда училась на третьем курсе медицинского института. Но, кажется, главным было то, что она еврейка, а Игорю прочили блестящую карьеру, притом, не инженерную, а партийную. И вдруг еврейка. Но ведь она, хоть и еврейка, а такой хороший человек. Капитан второго ранга не знал, что именно произошло. Знал только, что Игорь, человек, безусловно, незаурядный, карьеры не сделал. Плавал механиком на каботажных судах и на траулерах. Только недавно стал старшим механиком на большом лесовозе, идущем в загранплавания. Но в чем он успел несомненно -- в семье. Ни у кого из знакомых капитан не видел такой семьи, как у Игоря. Что жена, что двойняшки. Многого не знал капитан второго ранга о своем друге. В январе 1944 года Игоря доставили в госпиталь в безнадежном состоянии. Тяжелейшее ранение живота осложнилось перитонитом. Санитарам удалось добраться до истекавшего кровью и окоченевавшего от холода старшины второй статьи только через сутки. Полковник медицинской службы Яков Исаакович дважды оперировал его. Когда Игорь пришел в сознание после первой операции, его губы влажным тампоном смачивала тощая девочка, дочка Якова Исааковича. Трудно было поверить, что этому изможденному ребенку уже исполнилось двенадцать лет. Раненые любовно называли ее Белкой. Серьезная, молчаливая не по годам, она, -- так считал Игорь, -- не соответствовала этому имени. Разве только ее проворность. Раненые говорили, что если Белка когда-нибудь станет врачом, она превзойдет самого Якова Исааковича. Отслужив во флоте, Игорь в 1948 году поступил в судостроительный институт. На третьем курсе он получил Сталинскую стипендию. Заслужено. Без скидки на прошлые заслуги. Что правда, ему, члену институтского парткома, прочили партийную карьеру. Порой это вызывало у него сомнения. Он любил механику и море. Но не видел ничего зазорного в том, чтобы сидеть в Смольном, вооруженным знаниями. После выписки из госпиталя Игорь ни разу не встречал Якова Исааковича. Он много слышал о выдающемся профессоре--хирурге. Но ведь дистанция между генералмайором медицинской службы и бывшим старшиной второй статьи, -- считал Игорь, -- так велика, что о встрече нельзя было даже мечтать. Встретились они на городском партийном активе после Девятнадцатого съезда партии. Они обнялись, бывший безнадежный раненый и его спаситель. Яков Исаакович пригласил Игоря к себе домой. Оказалось, что они живут почти по соседству. Хозяйство вела Белла. Игорь не знал, что жена Якова Исааковича погибла во время блокады. Белка! Прошло всего лишь девять лет. Худенький изможденный ребенок, Белка, которая смачивала его пересыхающие губы влажным тампоном, измеряла температуру, приносила "утку", читала сводку последних известий. Белка... Трудно представить себе возможность такого сказочного превращения. Какая девушка! Впервые в жизни его окутало такое теплое облако нежности, восторга, желания защитить, принести себя в жертву, раствориться в этом тепле. Белка! Необыкновенная, изумительная девушка! Она уже студентка третьего курса медицинского института. Но что действительно непостижимо -- в облике очаровательной расцветающей женщины продолжал существовать все тот же добрый серьезный ребенок, которого так любили раненые девять лет назад. Холодной осенней ночью Игорь возвращался домой, не узнавая с детства знакомых улиц. Редкие прохожие оглядывались на пьяного мужчину в расстегнутом пальто. Пьяный мужчина за весь вечер выпил рюмку сухого вина. Опьянение не проходило в течение последовавших дней. Провожая Игоря к лифту, Яков Исаакович и Белка пригласили его заходить. В их приглашении он услышал искреннее желание, а не формулу вежливости хозяев дома. Но... Ведь он же старик. Он старше Белки не просто на восемь лет, а на восемь лет и целое поколение. Возможно Игорь так и не решился снова прийти к ним, если бы не Белкин телефонный звонок и ее настойчивое приглашение. Новый год они встречали в компании институтских друзей Игоря, единогласно одобривших его выбор. Родители тоже с первого взгляда полюбили будущую невестку. Игорь и Белла решили расписаться сразу же после летней экзаменационной сессии. Тринадцатого января 1953 года секретарь парткома приказал ему выступить на институтском митинге и в речи, клеймящей врачей--отравителей, о которых сегодня сообщило правительство, перечисляя презренных убийц в белых халатах, не забыть назвать Якова Исааковича. Назвать имя его спасителя, благороднейшего человека, выдающегося врача и ученого, его будущего тестя! Дорого обошелся ему отказ выступить на митинге. Его вывели из состава парткома, объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку и лишили Сталинской стипендии. Мучительнее всего было то, что приходилось скрывать подавленное состояние и его причину от Белки и Якова Исааковича. Он догадывался, что и они ведут себя подобным образом. Якова Исааковича уволили с должности начальника кафедры. Игорь случайно узнал об этом от знакомых. Он не стал выяснять достоверности услышанного. В этом не было нужды. Капитан второго ранга не знал, что произошло с его другом в дьявольскую зиму 1953 года. Водка развязала языки. Молчание сохранял только старший механик. Но когда Петька стал хвастать своей фантастической проницательностью и успехами руководимых им таможенников, старший механик улыбнулся и сказал: И все ты врешь, Петька. Никакие вы не гении. Жулик средней руки запросто обведет вас вокруг пальца. Петька вспылил: -- Не только жулик средней руки, но даже такой гениальный инженер как ты, не провезет ни одной спички, не замеченной нами. -- Чушь. -- Каждый может сказать чушь. А ты докажи. -- Доказать? Можно. Мне давно хотелось привезти хороший мотоцикл. С коляской. Если я привезу его из заграницы и ты со своими выдающимися таможенниками не обнаружите его на лесовозе, он мой. Если обнаружишь, заберешь себе лично. Идет? Внезапное отрезвление лишило сидящих за столом дара речи. Все уставились на Петьку. Он вскочил, опрокинув стул. -- Все слышали? -- Петька через стол резко вытянул руку, пролив из рюмки водку. -- Идет. Привези мне мотоцикл с коляской. Я уже сейчас тебе благодарен. Старший механик пожал его руку и, улыбнувшись, сказал: -- Не хвались, идучи на рать... На следующий день капитан второго ранга вылетел в Североморск. Петька обнаружил "Плейбой" и кассету с порнографическим фильмом у помполита лайнера "Александр Пушкин". Белла Яковлевна принимала в поликлинике и посещала маленьких пациентов на дому. Полковник--летчик вернулся в свою часть. Старший механик закончил текущий ремонт дизеля перед очередным загранплаванием. Спустя три недели лесовоз вернулся из Халла, или, как называли его в Советском Союзе, из Гуля. Корабль еще только входил в порт, когда Петр Петрович появился на пирсе в сопровождении двух самых опытных таможенников. Холодный балтийский дождь не остужал, а подогревал их нетерпение. Бросили швартовы. На палубе появился старший механик. Не торопясь, он подошел к поручням и посмотрел вниз на мокнувших таможенников. -- Игорю наш сухопутный привет. С прибытием. -- Здравствуйте. Спасибо. -- Привез? -- Привез. -- Ладушки. Сейчас примем подарочек из туманной Англии. Старший механик улыбнулся и жестом пригласил таможенников на спускаемый трап. Осмотр начался с моторного отделения. В ярко освещенном отсеке тихо работал малый дизель. Чистота операционной. Порядок. Все открыто. Все доступно осмотру. Глупо даже заподозрить, что здесь может быть спрятан мотоцикл. -- Да, кстати, ты его, конечно, разобрал? -- Нет, он в таком виде, в каком я его купил. -- Ну, ты даешь! Последовательно, методично, отсек за отсеком, палуба за палубой, трюм за трюмом таможенники осматривали каждый сантиметр лесовоза. Старший механик лежал на койке в своей каюте и читал томик Агаты Кристи, купленный в Англии. Вместе с несколькими другими, абсолютно стерильными, не содержащими крамолы, книгами в мягких переплетах он надеялся беспрепятственно пронести их мимо пограничников. Сыновья, несмотря на малолетство, глотали английские детективы. Прошло чуть больше двух часов. Раздался настойчивый стук в дверь. Старший механик встал с койки м пригласил в каюту явно смущенного начальника портовой таможни. -- Послушай, Игорь, ты действительно привез мотоцикл? -- Привез. -- Но мотоцикл с коляской -- это не иголка... -- Не спичка, -- ехидно перебил старший механик. -- Ладно. Его нельзя утаить на корабле. -- Логично. -- Следовательно, ты меня разыграл? -- Нет, я у тебя выиграл. -- Ты хочешь сказать, что мотоцикл на лесовозе? -- Именно. -- Покажи. -- С удовольствием. Спустись со своими ребятами на пирс, и через несколько минут рядом с вами появится новенький "Харлей". -- Ты мне покажи его на корабле. -- Надеюсь, ты понимаешь, что на пирсе он появится не из облаков. -- Не философствуй. Покажи, где ты его запрятал. -- Послушай, Петр. Будь логичным. Мы поспорили с тобой, что, если ты не найдешь мотоцикл на корабле, он мой. Так? -- Так. -- Ты нашел? -- Нет. -- Следовательно, мотоцикл мой. -- При одном условии, если ты покажешь, где он запрятан. -- Но ведь это не было условием пари! -- Или -- или. Или ты покажешь и можешь считать, что выиграл спор, или мы его конфискуем... Нет, зачем же. Ведь ты мой друг. Никаких протоколов, никаких пошлин, никаких штрафов. Весь инцидент мы потихонечку спустим на тормозах. Но мотоцикла у тебя не будет Удушливая волна накатила на старшего механика. Волна беспомощности и гнева. Такая же, как в ночь на второе марта 1953 года. Его вызвали в Большой дом на Литейном проспекте. Не арестовали. Вызвали. Ему казалось, что строгий выговор и потерянная Сталинская стипендия -- вполне достаточная плата за отказ быть негодяем. Он не предполагал, что у этой истории может быть продолжение. Утром начальник спецчасти института сказал ему, что сегодня, в восемнадцать ноль-ноль он обязан явиться в Большой дом. Игорь ощутил боль во всех рубцах. Не впервые появлялось у него такое ощущение в эту проклятую зиму. Большой дом на Литейном. Здесь располагались НКВД, а сейчас -- МГБ, управление министерства государственной безопасности. Младший лейтенант внимательно перелистал паспорт, выписал пропуск и сдал Игоря на руки старшине. Тот долго водил его по этажам и коридорам. Наконец, привел в маленькую, тускло освещенную комнату без окон. Конвоир вышел, закрыв за собой дверь на ключ. Впервые в жизни Игорь очутился в такой ситуации. Комната не походила на приемную. Дверь напротив тоже была заперта. Безропотное ожидание тянулось до полуночи. Наконец, не выдержав, он постучал, а затем начал колотить одну дверь за другой. Никто не откликался. Игорь снова сел и попытался уснуть. Тщетно. Каждую клетку его существа переполняла тревога. В третьем часу утра отворилась внутренняя дверь. Огромный старшина с физиономией убийцы жестом велел ему войти. Яркий свет двух мощных ламп в зеркальных рефлекторах, не ламп, а настоящих прожекторов, больно ударил его по глазам. -- Садитесь, -- произнес голос за непроницаемой стеной света. Старшина подвел его, ослепленного, к табуретке в центре комнаты. Голос увещевал его подписать показание, в котором значилось, что генералмайор медицинской службы связан с ЦРУ и руководит сионистской сетью в Ленинграде. Игорь пытался рассказать, что лично ему известно о Якове Исааковиче, настоящем коммунисте, патриоте до мозга костей, выдающемся хирурге, вернувшим в строй тысячи раненых воинов советской армии. Начав говорить, он еще надеялся на то, что произошла ошибка, и его правдивый рассказ исправит ее, поставит все на свои места. Но невидимый следователь быстро убедил его в том, что эти надежды тщетны. Казалось, матом нельзя удивить человека, прошедшего войну, служившего на флоте. Но в сравнении с грязной бранью, которую следователь обрушил на Игоря, блекли самые изощренные матюги. Трудно было даже предположить, что аппарат, созданный для божественной речи, способен извергать подобное зловоние. Игорь закрыл глаза. Режущий свет проникал сквозь веки. Следователь прочитал ему приготовленное показание. -- Подпиши, кретин. Карьеру свою ты уже искалечил. Сохрани хотя бы свою засранную жизнь. Игорь сидел неподвижно. -- Ладно, мы тебе поможем отлучиться от твоей жидовочки. Совсем она лишила тебя даже остатка коммунистической сознательности. Поможем тебе, поможем! По пути из одной тюряги в другую мы ее по ошибочке поместим в "воронок" с десятком урочек. Представляешь себе, как они полакомятся твоей целочкой? Игорь вскочил с табуретки, но тут же свалился на пол, оглушенный страшным ударом старшины. Он лежал на полу, не понимая, из двух ли прожекторов сыплются в его глаза искры электросварки, или из левого уха, мгновенно распухшего, потерявшего нормальное восприятие звука и ощущения. Старшина поднял его и швырнул на табуретку. Все, что происходило потом, напоминало состояние там, на снегу, перед тем, как его нашли санитары. Неизвестно откуда он черпал и собирал воедино песчинки воли, чтобы не подписать показание. Белка, маленькая, изможденная, серьезная, смачивала влажным тампоном его полыхающие губы и взглядом добрых печальных глаз уверяла в том, что все обойдется. Он смутно помнил, что телефонный звонок прервал грязную брань невидимого следователя и пытки старшины. -- Распишись в неразглашении. Он не собирался разглашать. Но здесь он ничего не подпишет. Каким-то образом он оказался в коридоре. Его сопровождал уже другой старшина. Этажи. Коридоры. Внизу, кажется, другой младший лейтенант забрал у него пропуск и выдал паспорт. Падал снег. В сером свете дня белела закованная в лед Нева. Медленно прояснялось сознание. Снежинки таяли на горевшем лице, на ноющих веках, остужали глаза. Он посмотрел на часы. Стрелка стояла на двадцати минутах шестого. Он обратился к прохожему и спросил, который час. Мужчина испуганно посмотрел на него, на Большой дом и быстро перешел на другую сторону проспекта. Часы пробили десять, когда он пришел домой. Мать, не спрашивая ни о чем, уложила его в постель и принесла завтрак. Есть он не мог. Только выпил чай. Его тут же вырвало. Отец вернулся с работы и столкнулся на лестнице с Яковом Исааковичем, поднимавшимся с врачебным саквояжем в руке. Игорь потерял сознание. Отрылась рана в правом подреберье. Мать не стала вызывать скорую помощь. Она предпочла позвонить Якову Исааковичу. Пришла Белка. Хирург действительно нуждался в ее помощи. К счастью, у Игоря и у отца та же группа крови. Переливание шприцом вместо специальной системы оказалось делом более кропотливым, чем операция. Всю ночь профессор и его дочка дежурили у Игоревой постели, чтобы не прозевать симптома напряжения брюшной стенки. Родители тоже не смыкали глаз. Кровотечение, к счастью, оказалось наружным. Яков Исаакович остановил его еще вечером. Бессознательное состояние сменилось глубоким целебным сном. Лучшего ничего нельзя было придумать. Яков Исаакович согласился с решением родителей не госпитализировать сына, хотя они не высказали причины своих опасений. Отец знал, что накануне Игоря вызвали в Большой дом. Ночью ему пришлось рассказать об этом жене, не находившей себе места в связи с необычным отсутствием сына. Он подозревал, что вызов связан с его будущим свояком. Более полутора месяцев в доме обсуждалась эта тема. Старый коммунист, он привык слепо верить своему Центральному Комитету. Даже вспылил и накричал на Игоря, когда тот начал доказывать, что дело врачей отравителей -- грязная липа, которой трудно найти объяснение. Но инженер, привыкший к логическому мышлению, он постепенно приходил к убеждению, что сын, кажется прав. Крушение Игоревой карьеры уже воспринималось как часть какой-то непонятной трагедии в партии. Какого-то термидора, что ли? И вот этот вызов... И открывшаяся рана... И опухшее лицо в сплошном кровоподтеке... Утром по радио передали правительственное сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина. Отец Игоря и Яков Исаакович переглянулись. Они ничего не сказали друг другу. Они молча посмотрели на своих детей, на Игоря, открывшего глаза и услышавшего правительственное сообщение, и на Белку, свернувшуюся калачиком на диване. Игорь смутно помнил, что он ничего не подписал. Даже обязательства о неразглашении. Но он не разглашал. Он ничего не рассказал о посещении Большого дома. Нелепым показалось решение подождать до окончания летней экзаменационной сессии. Они поженились в конце апреля, когда на Неве тронулся лед, и страна постепенно переваривала правительственное сообщение о том, что дело врачей--отравителей оказалось преступным замыслом врагов советской власти. Молодые жили в квартире Якова Исааковича. После окончания института Игоря направили механиком на большой морозильный траулер, не заходивший в иностранные порты. В первую годовщину прекращения дела врачей-отравителей Белла родила двойняшек. Даже родители с трудом отличали их друг от друга. Якову Исааковичу не вернули кафедру. Он демобилизовался и работал в городской больнице. Но большую часть времени дед посвящал близнецам. Саша и Яша свободно владели английским языком, запоем читали и Киплинга и Конан-Дойля. При этом у них хватало времени участвовать во всех дворовых баталиях. Они с гордостью носили ссадины и синяки, уверяя деда и отца в том, что у противников потери значительнее. От сверстников близнецов отличала еще одна особенность: уже в шестилетнем возрасте они твердо усвоили, что есть вещи, не подлежащие разглашению, например то, что дед обучал их ивриту. Началу первого урока предшествовала беседа Игоря с отцом и Яковом Исааковичем. Механик вернулся из трудного рейса в Северную Атлантику. Дома он застал отца, только что проигравшего Саше шахматную партию. По-видимому, деды уже обсудили эту проблему. Во время беседы Игоря с тестем отец молчаливо одобрял каждое слово Якова Исааковича. -- В чем-то мы ошиблись, мечтая о коммунизме. Вероятно, твоему отцу следовало остановиться на Февральской революции и дать возможность России неторопливо созревать демократическим путем. А мне следовало всерьез разобраться в том, чему меня учили в хедере и в чем меня безосновательно обвинили семь лет тому назад. Мне следовало стать сионистом. Только сейчас мы узнали многое из того, что могли бы и сами увидеть, если бы смотрели открытыми глазами. Но даже твоему отцу и мне основательно промыли мозги. Сейчас мы прозрели и живем двойной жизнью. В тоталитарном государстве это норма поведения для думающих людей. Иначе не проживешь, вернее, не выживешь. Жизнь твоих родителей и моя -- вчерашний день, увы, проигранный напрочь. Наши внуки только начинают жизнь. Согласно законам моей веры, которая действительно все больше становится моей верой, Саша и Яша евреи. Их родила еврейская мама. Мы с отцом до сих пор не знаем, что произошло с тобой в ночь смерти жесточайшего из убийц в сех времен и народов. Мы только догадываемся, что ты дорого заплатил за выбор иметь детей от еврейской матери. Сейчас тебе снова предстоит сделать выбор. Не менее трудный, хотя и без пытки. Твои сыновья могут скрыть национальность, если им это удастся. Не верь потеплению. Оно недолговечно при нашей системе. А изменить ее -- смертельно для власть предержащих. Они не пойдут на самоубийство. Изменение насильственным путем исключено. Нет силы, которая способна это осуществить. Есть, правда, слабая надежда на то, что гонка вооружений окончательно развалит экономику. Но ведь страна богатейшая, а несчастный многострадальный народ притерпелся к лишениям. Когда еще это произойдет? И произойдет ли? Наши внуки к тому времени могут стать дедами. У тебя есть возможность выбрать, казалось бы, наименее благоприятный вариант. Твои дети могут остаться евреями. Тогда у них появится шанс на избавление. Я верю обещанию, записанному в Библии, вернуть мой народ в Сион. Кто знает, возможно, у твоих детей, если они останутся евреями, появится шанс стать свободными людьми. Тебе выбирать. -- Все это так неожиданно. Я должен посоветоваться с Беллой. -- Я уверен, что она не станет влиять на твое решение. Тебе выбирать. Игорь посмотрел на отца. Тот молчал, ни одним мускулом лица не выдавая своей реакции. Игорь обратился к Якову Исааковичу: -- Я знаю вас шестнадцать лет. Я люблю вас, как родного отца. Я привык к тому, что вы всегда поступаете правильно. Вероятно, вы не ошибаетесь и в этом случае. Пусть сорванцы остаются евреями. Только я не знаю, что это значит. Отец обнял Игоря. Яков Исаакович сказал: -- Я им объясню и помогу. С этого дня дед стал обучать близнецов ивриту по старому истрепанному экземпляру Библии с ивритским и русским текстом. А совсем недавно Игорю удалось пройти мимо пограничников и таможенников с купленной в Стокгольме карманной Библией в пяти изящных миниатюрных томиках. Ночь на второе марта вспоминалась все реже. Даже дымчатые очки, -- Игорь не переносил яркого света, -- перестали ассоциировать с непроницаемой слепящей стеной, разрывающей глаза. Даже собираясь выиграть у Петьки пари и зная, как это произойдет, он не воскресил пережитой боли. И только сейчас фраза начальника портовой таможни, не смысл ее, а тональность, в которой она была произнесена, задела дремлющий датчик тревоги. Все, от входа в Большой дом на Литейном до неопределенных звуков из репродуктора, сложившихся в сообщение о тяжелом состоянии здоровья товарища Сталина, все это внезапно осветилось в мозгу, включенное тоном произнесенной фразы. Они спустились в моторное отделение. Старший механик надел дымчатые очки. Яркий свет мощных ламп под потолком заливал отсек, отражаясь в полированных деталях дизеля, в поручнях ограждения, в плитках, покрывавших палубу. Черные тени подчеркивали и усиливали яркость металла. Казалось, свет довел его до белого каления. -- Здесь, -- сказал старший механик. -- Где здесь? -- Спросил начальник портовой таможни. -- Я здесь ничего не вижу. -- Выруби верхний свет, обратился старший механик к мотористу, бесстрастно смотревшему на таможенников, пожаловавших в их отделение. В первое мгновение дизель, и люди, и переборки утонули во внезапно наступившей тьме. Но две двадцатипятиваттные лампочки продолжали гореть. Их света оказалось достаточно, чтобы глаза, постепенно привыкающие к полумраку, снова разглядели внезапно исчезнувшую картину. Старший механик ткнул указательным пальцем вверх. Под потолком на блоках над погасшими лампами в сумеречном свете никелем и краской, отполированной до зеркальности, поблескивал красавец--мотоцикл с коляской. Начальник портовой таможни готов был разбить свою дурную голову о поручни ограждения. Ах ты, дьявол! Ему ли не знать этого трюка, ему, всегда сидевшему по ту сторону световой стены! Обида-то какая! И Сережка, Герой, не преминет поиздеваться над ним. И шуряк его, этот высокомерный полковник--летчик. Одно только утешало: этот подлый мотоцикл, который, -- эх, дьявол, -- мог стать его собственностью, все-таки выдал свое присутствие, а его, Петра Петровича, слава Аллаху, пока еще никто не разглядел. 1976 г. ЗЯТЬ СЕКРЕТАРЯ ОБКОМА Это -- история с продолжением. И у продолжения должно быть продолжение и даже окончание, но я его не знаю. Девочка четырнадцати лет поступила в нашу клинику для оперативного удлинения бедра. Смазливая круглолицая девчонка с большими синими глазами, слегка вздернутым носом и пухлыми губами небольшого рта. Длинная больничная рубаха не скрывала оформляющейся или даже уже оформившейся девушки, хотя лицо все еще принадлежало ребенку. В трехлетнем возрасте Галя перенесла туберкулез тазобедренного сустава. Следствием этого процесса было укорочение ноги на четырнадцать сантиметров и неподвижность в тазобедренном суставе. Красивая девочка была хромоножкой. Кончался 1952 год. Я заведовал карантинным отделением на тридцать пять коек, частью большой детской клиники ортопедического института. Мой босс, профессор--ортопед с мировым именем, маленькая седовласая еврейка, поступила, по-видимому, опрометчиво, назначив меня, молодого врача, заведовать карантинным отделением. Как тут было не обвинить профессора в том, что евреи протаскивают своих людей. В общем, заговор жидо--массонов. Только через месяц нам предстояло узнать о врачах--отравителях. Но уже сейчас атмосфера была перенасыщена спрессованной враждебностью. Чувствовалось, как тебя отторгают, хотя не сомневаются в твоей полезности. Я задыхался наяву, как в ночном кошмаре, когда кто-то или что-то сжимает горло. Описание истории болезни поступившего в клинику ребенка было делом ответственным. Босс придиралась к каждой букве. Она требовала, чтобы история болезни была написана не менее медицински грамотно, чем руководство по ортопедии. Более того, она придиралась даже к каллиграфии. Но ответственность становилась просто непереносимой, потому что за твоей спиной и даже за спиной босса ежесекундно ощущалось невидимое присутствие прокурора. Ты превращался в жидкость, сжимаемую многотонным поршнем в цилиндре, из которого нет выхода. Галя не разрешала осмотреть себя. Бывает. Девочки иногда стесняются молодого врача. Я обратился к коллеге, ординатору--женщине, и попросил ее заняться новой пациенткой. Но женщина--врач тоже не могла уговорить Галю обнажиться. И это бывает. В таком возрасте, когда периоды странного состояния еще нечто непривычное, девочки особенно стеснительны. Подождем. Прошло три дня. История болезни все еще оставалась не описанной. Коллега постоянно натыкалась на грубость и негативизм новой пациентки. Я как раз собирался поговорить с Галей и объяснить ей, что это уже чрезвычайное происшествие, когда ко мне подошла дежурная сестра и молча вручила свернутый вчетверо лист бумаги. -- Что это? -- Вот видите, как вы неправы, когда ругаете нас за то, что мы читаем переписку детей. -- Каждый ребенок -- это личность, а перлюстрация писем дело, по меньшей мере, неприличное, -- высокопарно изрек я, в глубине души удовлетворенный своим благородством. -- А вы все-таки прочитайте. В словах сестры послышалось что-то, заставившее меня взять записку. Но я все еще колебался, прочитать ли ее. -- Там, внизу, Гале принес передачу молодой человек, Герой Советского Союза. Галя говорит, что это ее двоюродный брат. -- Ну и что? -- А вы прочитайте. Тогда поймете, почему она не дает описать себя. Это меняло положение. Я развернул записку и прочитал: "Ванечка! Я не знаю, что делать. Кажется, ты был неосторожен, и я беременна. Один выход -- покончить жизнь самоубийством". Этого нам не хватало! Профессор молча прочла записку. Лицо ее оставалось бесстрастным, как у профессионального игрока в покер. Только красные пятна на лбу и на щеках выдавали ее состояние. По пути в карантинное отделение она приказала мне вызвать гинеколога. В палате профессор подошла к Галиной кровати, извлекла из кармана халата сантиметровую ленту и угломер, села на табуретку и, посмотрев на меня, сказала: -- Записывайте. Галя судорожно вцепилась в одеяло. -- Послушай, девочка, -- начала профессор, подавляя эмоции, -- сотни детей месяцами ожидают очереди на операцию, нередко упуская благоприятные для лечения сроки. По протекции ты попала сюда без очереди. Ты занимаешь койку несчастного ребенка, у которого нет влиятельного отца. Четыре дня ты лежишь не обследованная в то время, когда ребенок без протекции ожидает, когда подойдет его очередь. -- А мне наплевать на ребенка без протекции и вообще на всех. Желваки напряглись под морщинистой тонкой кожей на лице профессора.: -- Выписать! Профессор встала и быстро направилась к выходу. -- Ну, хорошо. Можете осматривать.-- Галя выпустила из рук одеяло. Я посмотрел на босса.. Она утвердительно кивнула и вышла из палаты. За всю свою долгую врачебную практику я ни разу не встречал подобного бесстыдного и вызывающего поведения пациентки. Я осматривал бывалых женщин, даже профессиональных проституток, но ни одна из них не демонстрировала такой провокативности, как эта четырнадцатилетняя девчонка. В ту пору молодой врач, я чувствовал себя не просто неловко. Максимальным усилием воли я должен был скрыть свое потрясение и записать историю болезни, не показав, как мне противно это существо. Галю явно расстроила моя бесстрастность. -- Ну, подождите. Я еще дам вам прикурить! Она сдержала свое обещание. Консультация гинеколога не понадобилась. У Гали началась менструация. К концу карантинного срока профессор прооперировала ее. Из операционной Галю отвезли уже не в карантин, а в отделение. Слава Богу, я избавился от нее. Пластическая операция удлинения бедра не ограничивалась работой хирургов в операционной. До сращения костных сегментов пациент лежал на скелетном вытяжении, что, конечно, не было удовольствием. Но сотни детей старшего возраста сознательно переносили послеоперационное состояние, понимая, что они на пути к избавлению от инвалидности или на пути к уменьшению хромоты. Галя "давала нам прикурить". Время от времени она исторгала душераздирающий вопль, не похожий ни на что существующее в природе. От этого вопля у мальчика в четвертой палате начинался эпилептический приступ; двенадцать малышей в седьмой послеоперационной палате горько рыдали, и сестра, у которой кроме этой палаты были еще две, безуспешно старалась успокоить малышей, чтобы успеть выполнить назначения; врачи в ординаторской вздрагивали и прекращали работу. На ординатора своей палаты Галя не реагировала. Только босс и, как ни странно, я могли на время прекратить издевательства этой дряни. В самый неожиданный момент меня могли вызвать в клинику из карантинного отделения и даже из моего жилища, находившегося в здании института. Утром 13 января 1953 года по радио сообщили о деле врачей отравителей. Профессора еще не причислили к компании убийц в белых халатах, и, тем не менее, выглядела она ужасно. Не знаю, как выглядел я, погруженный в атмосферу подозрительности и почти нескрываемой ненависти. Именно в это время произошло... Однажды, когда очередной Галин вопль потряс клинику, я сидел в кабинете профессора, отделенном от ординаторской только портьерой. Профессор прервала экзамен и, сопровождаемая мною, направилась к выходу. В коридоре у входа в Галину палату стоял парень с четырьмя рядами ленточек орденов и медалей и Золотой звездой Героя на отлично сшитом темно-синем пиджаке. Карантинное отделение и клинику разделяла лестничная площадка, чтобы предупредить распространение детских инфекционных заболеваний. Врачи из других отделений приходили в детскую клинику крайне редко, да и то снимали свой халат и надевали халат, который вручали им у входа. А тут пришедший с улицы человек посмел войти вообще без халата. Я ждал, что босс сейчас взорвется, как и обычно, когда она натыкалась на любое нарушение, угрожающее здоровью наших пациентов. Но она не успела произнести ни слова. -- Кто вам разрешил издеваться над больными? Вы что, тоже из компании убийц в белых халатах? Что, Галя тоже стала жертвой еврейского заговора? Профессор молчала. Только красные пятна выступили на внезапно побелевшем лице. -- Немедленно оставьте клинику. -- Не знаю, как мне удалось произнести эту фразу спокойно. -- А ты чего гавкаешь, еврейчик? К тебе кто обращается? Он был выше меня. Правая рука, схватившая ворот его пиджака, находилась на уровне моего лица. Левой рукой я сграбастал его брюки, плотно охватывавшие зад. Так я прошел до самого выхода, не ощущая ни его веса, ни сопротивления. Шесть ступенек промежуточного марша я преодолел, вися на нем. На площадке я остановился и изо всей силы ударил его ногой ниже спины. Он упал с лестницы, не без усилий поднялся и, глядя вверх, пригрозил: -- Ну, ты еще у меня поплачешь, жидовская морда! Я ринулся вниз, но он, естественно, оказался быстрее меня и как был без пальто и без шапки выскочил из вестибюля. Босс укоризненно посмотрела на меня и покачала головой. Я вошел в палату. Галя лежала напуганная, тихая. По-видимому, кто-то из ходячих детей рассказал ей, что произошло в коридоре. Я почему-то заговорил шепотом: -- Напиши своему так называемому двоюродному брату, что, если он еще раз появится в клинике, я его убью. Понимаешь? Убью. Меня не страшат последствия. Убью. И еще. Если до конца пребывания здесь ты посмеешь завопить, я пойду на более страшное преступление, чем убийство подонка. Я немедленно сниму вытяжение. А ты понимаешь, чем это тебе грозит. Она с ужасом смотрела на меня. Конечно, я не был способен повредить больному. Но мой шепот звучал так угрожающе, что она поверила. В клинике наступил покой. Не понимаю, почему этим инцидентом не воспользовался директор института, ненавидевший меня еще больше, чем моего босса. Может быть, он решил, что и его я могу убить? Не воспользовался. "Двоюродного брата" в институте я больше не встречал. А после того, как Галю выписали, вообще постарался вытравить из памяти и эту историю и все, что ей предшествовало. Прошло три года. Старшей сестрой детской костнотуберкулезной больницы, в которой я работал ортопедом, была миловидная юная женщина. Отношение Лили к больным детям было не службой, а служением. Такими я представлял себе сестер милосердия, аристократок времен осады Севастополя или Порт-Артура. Как-то я сказал ей об этом. Лиля грустно улыбнулась: -- Странно, что жизнь не стерла с меня до основания признаков осколка империи. -- Она добавила, видя, что до меня не дошел смысл метафоры: -- Мама -- графиня из рода Нарышкиных. Отец был просто советским интеллигентом. Советским по определению, а интеллигентом сделала его мама. Увы, я не унаследовала даже его менее чувствительной кожи. -- Глаза ее стали еще более грустными, чем обычно. Не скрою, я был польщен такой неосторожной откровенностью, весьма опасной в ту пору. Но, конечно, следовало сменить тему. Вернулись мы к ней спустя несколько месяцев, когда в беседе о поэзии выяснилось, что Лиля знает и любит запрещенного Гумилева. И об этом она не побоялась рассказать мне. Я не знал, замужем ли Лиля, есть ли у нее семья. Все свое время она посвящала больным детям и больничным делам. Спросить ее о семье мне, не знаю почему, казалось не тактичным, хотя с любой другой сотрудницей больницы я мог запросто заговорить об этом. Наступило лето. Однажды из окна ординаторской я увидел во дворе мальчика лет семи--восьми, которого раньше никогда не встречал, но который, тем не менее, показался мне очень знакомым. Я смотрел на него, пытаясь понять, откуда этот эффект уже виденного. Из административного корпуса вышла Лиля с бутербродом в руке. Она поправила на ребенке аккуратную, но изрядно поношенную курточку, усадила его на скамейку и дала ему бутерброд. Я вышел во двор и присоединился к ним. Мальчика звали Андрей. Он жил у бабушки в российской глубинке. Интеллигентный, воспитанный, любознательный, но не назойливый. Он сразу отозвался на мужскую ласку. Чувствовалось, что он ее лишен. На лето Лиле удалось устроить его в лагерь рядом с больницей. Это будут два счастливых месяца общения с сыном. Она живет в сестринском общежитии. Три года в очереди на комнату в коммунальной квартире. Обещают. А пока Андрюшка должен жить у бабушки, хотя графиня тоже ютится в развалюхе. Но все-таки не в общежитии. Андрюша съел бутерброд и ушел на спортивную площадку, пустовавшую в эту пору дня. С увлечением он набрасывал резиновые кольца на колышки, не слыша Лилиного рассказа. -- В восемнадцатилетнем возрасте я окончила медицинское училище и поступила на работу в военный госпиталь. Мне очень хотелось стать врачом. Но пенсия за погибшего на войне отца и скудный заработок мамы оказались слабой материальной базой. Три года тому назад закончилась война. А среди раненых на маневрах и учениях, среди больных все еще лежал пациент со времен войны. Шутка ли, три года! Не раненый. Военный летчик с переломом трех поясничных позвонков и параличом нижних конечностей. В последние дни войны он был вынужден посадить подбитый штурмовик на шоссе, врезался в телеграфный столб -- и вот результат.