Вы как-то похвалили меня, сказали, что я отлично массирую конечности детей. Вы не единственный. Говорили, что я рождена быть массажисткой. Невропатологи считали, что у летчика только тяжелейшая контузия, что спинной мозг анатомически не поврежден. Говорили, что сейчас состояние летчика значительно лучше, чем даже год назад. Каждую свободную минуту я посвящала этому несчастному человеку. Я массировала его ноги, занималась с ним лечебной физкультурой. Вскоре появились первые результаты -- активные движения в тазобедренных суставах. В течение года почти полностью восстановилась функция ног. Он уже ходил с помощью костылей. Понимаете, год общения с одиноким человеком, мне шел только девятнадцатый год, романтика, он окружен славой, Герой Советского Союза. Андрюша пять раз подряд не набросил кольца на колышек. Брови его сердито сблизились, и я тут же понял, откуда мне знакомо его лицо. -- Короче, мы полюбили друг друга. -- Нет ничего удивительного в том, что Иван полюбил вас. Но вы? Лиля, все время говорившая как бы в пространство, вдруг повернулась ко мне полная удивления. -- Откуда вы знаете? -- Продолжайте. Я потом объясню. Лиля явно колебалась, но после непродолжительной паузы снова заговорила, уже не в пространство, а вопросительно глядя на меня. -- Не знаю, что вам известно. Только должна вам сказать, что это была удивительная любовь. Я вообще еще была девочкой без малейшего опыта. А он... вы простите меня... он еще не был мужчиной. Казалось бы, паралич тазового пояса должен был пройти раньше паралича ног. С мышцами так и произошло, но... в общем, вы меня понимаете... Мышцы его ног явились результатом моего умения. И даже неумелая я... ну, в общем... я сделала его мужчиной. Я забеременела. У меня не могло быть никаких сомнений. Ведь мы так любили друг друга! Будущее казалось прекрасным. Он выписался из госпиталя. Мы приехали в его город. Нам дали роскошную квартиру. Нашим соседом по площадке был секретарь обкома партии. Родился Андрюша. И вдруг Иван стал совершенно другим человеком. У секретаря обкома дочка, еще совсем ребенок, болевшая туберкулезом тазобедренного сустава. Я не понимаю, как он мог... Я взяла Андрюшу и уехала к маме. Наше материальное положение было ужасным. -- Но ведь вы получали алименты на Андрюшу. -- Нет. Мы не были расписаны. А он не присылал. Даже не интересовался своим ребенком. Впрочем, я бы у него не взяла. Не знаю, что произошло с человеком. Лиля замолчала. Андрюша оставил кольцеброс и сел на колени матери, охватив руками ее шею. Мы прекратили разговор. Только на следующий день Лиля услышала о моем общении с Галей и "двоюродным братом" Иваном. Вот, собственно говоря, и все. Начиная рассказ, я предупредил, что у этой истории есть продолжение. Моей жене понадобилось демисезонное пальто. Его можно было бы купить в магазине женской одежды. Но готовые пальто покупали очень редко, и продукция "лучших в мире" фабрик годами пылилась на плечиках в магазинах, или валялась на складах, потому что годилась только для огородных пугал. Можно было, правда, купить ткань и частным образом пошить пальто. Но достать желаемый или просто приличный отрез было случаем, вероятность которого не превышала вероятности крупного выигрыша облигации внутреннего займа. Не следовало, конечно, пренебречь такой вероятностью, и мы с женой отправились в самый большой и самый фешенебельный магазин тканей на центральной улице города. Я впервые был в этом двухэтажном магазине. Стойки из полированного дерева. Красивый паркет. Мраморные колонны и лестницы. Огромные зеркала. Красавицы продавщицы -- все как одна. Горы всевозможных тканей. Кроме хороших. А молодой красивой женщине хотелось купить хорошую ткань и пошить хорошее пальто. Ни с чем мы направились к выходу. Да, забыл сказать. Поднимаясь на второй этаж, когда мы были на промежуточной мраморной площадке, огражденной массивной балюстрадой, в раскрытой двери кабинета директора магазина я увидел Ивана, сидевшего за большим письменным столом. Мне показалось, что он тоже заметил меня. Я сказал об этом жене, направляясь к выходу. Она знала историю с "двоюродным братом" и была знакома с Лилей. -- Зайди к Ивану и попроси у него отрез, -- сказала жена. Я посмотрел на нее с недоумением. -- Ты забыла, что я сбросил его с лестницы? Кстати, сейчас я об этом сожалею. Я не имел представления о том, что у него была тяжелая травма позвоночника. -- Именно поэтому зайди к нему и попроси отрез. Странная логика у женщин. Что-то вроде этого я сказал, пытаясь упрочить свою оборонительную позицию. В ответ я услышал, что не только врач, но даже профессиональный психолог--мужчина в подметки не годится рядовой женщине, печенкой ощущающей то, что называется психологией. Обсуждая эту теоретическую проблему, мы незаметно преодолели лестничный марш и оказались перед открытой дверью кабинета директора магазина. В проеме, сияя доброжелательной улыбкой, стоял Иван. Строгий темносерый костюм. Золотая звезда Героя на лацкане пиджака. -- Разыскиваете что-нибудь, доктор? -- Чуть ли не подобострастно спросил он. Стараясь не заикаться, я объяснил, что мы хотели бы купить отрез на демисезонное пальто. Хозяин широким жестом руки пригласил нас в кабинет и закрыл за нами дверь. -- Садитесь, пожалуйста. -- Он указал на два удобных кресла, а сам уселся в капитальное сооружение наподобие трона по другую сторону стола. У меня появилась примерно пятиминутная передышка, пока Иван обсуждал с женой проблемы пальто. Он открыл массивный сейф и извлек из него отрез светло--кофейного сукна. Я мог бы догадаться, что это нечто исключительное, даже не заметив, как у жены заблестели глаза. -- Такой вам подойдет? -- Спросил Иван. Жена утвердительно кивнула. Вероятно, у нее не было слов. -- К сожалению, этот я не могу вам дать. Он приготовлен для жены первого секретаря Ленинского райкома. Но зайдите, -- он закрыл сейф с драгоценной тканью, -- скажем, через неделю, и вы получите точно такой же отрез. Жена искренне поблагодарила его. Я тоже пробормотал что-то наподобие благодарности. Он встал, чтобы проводить нас до двери. Я почувствовал, что могу испортить всю обедню. Но подлый характер вырывался из меня, как река из берегов во время наводнения. - Простите за тот инцидент. Я не знал, что у вас была тяжелая травма позвоночника. Надо было просто ограничиться тем, чтобы навесить вам пару фонарей под глазами. Он рассмеялся. -- Вы можете! Мне о вас рассказали. Кстати, откуда вы знаете, что у меня сломан позвоночник? -- Я работаю с Лилей. Наступило молчание. В глазах жены зажглись предупредительные сигналы и приказ немедленно оставить кабинет. Но меня уже занесло. -- А сын у вас замечательный. -- Это не мой сын, -- угрюмо пробурчал Иван. -- Господи, какое же вы дерьмо! Да простит меня дерьмо за это сравнение. Ведь вы похожи, как две капли воды. С Лилей мы заговорили о вас только потому, что я узнал вас в Андрюше. Мы вышли из кабинета. Всю дорогу до дома жена справедливо распекала меня. -- Если сейчас кто-нибудь подойдет к тебе, ткнет в твою палочку и скажет "А ведь ты хромаешь", ты что, перестанешь хромать? У человека должно быть чувство меры даже тогда, когда он воюет со злом. Что я мог сказать? Через неделю жена получила желанный отрез. Иван передал мне привет. А спустя несколько дней он внезапно появился в больнице с игрушечным грузовиком, в кузов которого можно было усадить Андрюшу. Его приход для Лили был значительно большей неожиданностью, чем для меня. Я ей не рассказал о встрече с Иваном. Лиля встретила его спокойно, сдержанно, даже можно сказать -- равнодушно. Трудно описать радость Андрюши. В знак благодарности он деликатно уделил грузовику несколько минут. Все остальное время не отходил от Ивана. Надо было видеть, как он смотрел на Золотую звезду! С какой гордостью он сидел на коленях своего отца! И не просто отца -- Героя! Перед уходом Иван зашел ко мне в ординаторскую, из окон которой я наблюдал за сценой на садовой скамейке. -- Доктор, найдется у вас что-нибудь выпить? -- Подождите. -- Я заскочил к Лиле в "каптерку" и попросил у нее двести граммов спирта. Лиля отливала спирт в пузырек и возмущалась тем, что я ограбил ее, забрав недельную норму. Я привык к выражениям подобного недовольства и спокойно попросил ее принести два соленых огурца. -- Ну, знаете, этому просто нет названия! -- Возмутилась Лиля и отправилась в кухню. Я разлил спирт в два стакана. -- Развести? -- Спросил я, показав на его стакан. -- Не надо. Мы чокнулись, выпили, закусили соленым огурцом. Помолчали. Иван отвернулся и сказал: -- Подлая жизнь! Я не отреагировал. Я вспомнил, как он кричал "Жидовская морда!". Напомнить ему? Зачем? Даже командуя десятью танками, а фактически двенадцатью, я не сумел победить фашизм. Что же я могу сделать сейчас, безоружный? Он посмотрел на меня. Я молчал, откинувшись на спинку стула. -- Подлая жизнь, -- повторил он. Андрюшка действительно мой сын. Понимаете? -- Есть вещи очевидные. Даже понимать не надо. -- Андрюша мой сын. А эта сука вообще не беременеет. Ни разу, ни у него в кабинете, ни сейчас не упоминалось Галино имя. -- Терпеть ее не могу! Зато вы заметили, каких девочек я подобрал себе в магазин? Я не ответил. -- Подлая жизнь. Надо же было мне получить квартиру в этом доме. На одной площадке с секретарем обкома! Сучка повадилась к нам заходить. Лиля всегда привлекала к себе убогих и увечных. -- Он посмотрел в пустой стакан и продолжал: -- Но приходить она стала все чаще, когда Лиля была на работе. Мордашка у нее смазливая. Да и тело, дай Бог. Вы же видели. Даже нога ее не портила. И приставала, и приставала. Ну, я же не железный. Не выдержал. И пошло. А после операции потребовала -- женись. Я ее увещевал. Я ее уговаривал. Но вы же знаете, какая это стерва. Рассказала отцу. А тот пришел ко мне и спросил, что я предпочитаю, суд и восемь лет тюрьмы за растление малолетней, или жениться? Я ему сказал, что ее растлили еще тогда, когда она была в пеленках. До меня там уже побывали. А он мне говорит: "У тебя есть доказательства? И как ты считаешь, судья послушает тебя, или меня?" Я еще брыкался. Сказал, что у меня есть семья. А он мне подбросил, что, мол, мы с Лилей не расписаны. Все зна л, гад. Устроил нам тут в столице квартиру не хуже той, что была в областном центре. И с работой дорогой тесть помог. Знаешь, доктор, -- он вдруг перешел на ты, -- я уже все свои бывшие и будущие грехи отработал. Я уже в ад не попаду. У меня ад дома. Я его почему-то не пожалел. -- Кто же вам мешает развестись? -- Кто мешает? Сучке же еще нет восемнадцати лет. Я же все еще растлитель малолетней. Да и потом... -- Он безнадежно махнул рукой. -- На войне, вероятно, вы не были трусом. Не напрасно же вам дали Героя? -- На войне! Да лучше одному напороться на девятку "мессершмидтов", чем иметь дело даже с инструктором обкома. А тут секретарь. Пропащий я человек. Нет еще чего-нибудь выпить? Я помотал головой. -- Если бы я мог вернуться к Лиле! Я бы даже не прикоснулся ни к одной из моих девочек. Эх, дурень я, дурень! Лиля! Такой человек! -- Трудно ей живется. -- Доктор, вот мое слово. Я ей помогу. -- Лиля гордая. Она не примет вашей помощи. -- Она не примет. Но Андрюшке я имею право помочь? Иван взял в руку пустой стакан, повертел его и вдруг заплакал навзрыд. Нет, он не был пьян. Вскоре я перешел на работу в другую больницу. Не знаю, какое продолжение было у этой истории. И было ли вообще продолжение? Выдумывать ради беллетристики мне не хочется. Ведь до этого места я рассказал точно так, как было. Только два женских имени отличаются от настоящих. 1989 г. ЛЕТО ПОСЛЕ ДЕСЯТОГО КЛАССА Когда началось это лето? На выпускном вечере? На дневном сеансе в полупустом зале кино? Как четко и ясно все на радиосхеме. Лампы. Конденсаторы. Сопротивления. Трансформаторы. Контакты. Питание. А тут никакой ясности. Когда это началось? Как? Может быть, в тот день, когда Леся Петровна впервые вошла в их класс? "Первое сентября, первый день календаря". Первый урок органической химии. Две новых учительницы, химичка Леся Петровна и русачка Лариса Павловна, появились у них в десятом классе. Две Л.П. Две очень красивые женщины, свеженькие выпускницы университета. С классом они состыковались мгновенно. Тому были две причины: первая -- относительно незначительная разница в возрасте, при этом Л.П. не становились на ходули, вторая -- знание предмета и юношеская увлеченность им. Класс немедленно признал их своими. Обе почти одновременно выделили из класса Бориса. Почему? Пять мальчиков в классе шли на золотую медаль. Радиолюбительство не имело ничего общего ни с химией, ни с русской литературой. Девицы, а у некоторые из них уже был весьма определенный опыт, многозначительно объясняли Борису, что обе Л.П. проявляют к нему не вполне педагогический интерес. В классе действительно хватает смазливых ребят, но... пойди пойми, как и почему выбирают. У Бориса еще не было опыта его одноклассниц. Он только краснел и вспоминал давнюю историю. В седьмом классе математику у них преподавала Нина Яковлевна. Хорошая была математичка. Особенно любил Борис уроки геометрии. Но стыдно признаться, он, только лишь приближавшийся к своему пятнадцатилетию, влюбился во взрослую женщину. Нине Яковлевне было никак не меньше двадцати шести лет. Шутка ли -- чуть не вдвое старше его! Никто, конечно, даже не догадывался об этом. Единственный человек на Земле, умевший выслушивать все, бабушка. Но ведь не расскажешь бабушке о безумных снах, в которых всегда появлялась Нина Яковлевна, о сновидениях, после которых утром он тайком влажной губкой уничтожал постыдные следы на простыне, а потом, на уроках Нины Яковлевны, как ежик сжимался в клубок. Ему казалось, она знает, что произошло между ними ночью. Она стояла у доски и рассказывала о параллельных прямых. А он смотрел на параллельность ее красивых сильных икр, на чуть скошенные внутрь носки. Она смешно скашивала внутрь стопы, когда стояла у доски. Он боялся поднять глаза, потому что воображение немедленно дорисовывало продолжение этих прекрасных голеней, и у него начинала кружиться голова. А когда они случайно сталкивались взглядами, Боря видел, как в ее огромных зеленых глазах, подтрунивая и поддразнивая его, бесились веселые чертики. Боря был лучшим математиком в классе. И чертил хорошо. И в надзоре не нуждался. Но однажды, это было в марте, за месяц до именин, Нина Яковлевна подошла сзади к парте и стала внимательно рассматривать его тетрадь. Она наклонилась и оперлась правой рукой о парту. Грудь ее, большая, упругая, изумительная, прикоснулась к его плечу. Боря стиснул зубы. Он чувствовал, что сейчас взорвется, и будет ужасно, если она заметит. А как не заметить? Ведь она смотрела сзади вниз на тетрадь, и могла увидеть, что творится с ним под партой. Несколько дней какое-то незнакомое томление не покидало его. В таком состоянии он пребывал, даже собирая семиламповый приемник. А ведь раньше, стоило взять в руки паяльник, окружающий мир переставал существовать. Он ждал уроков математики и боялся их. У Нины Яковлевны появилась привычка рассматривать лежавшую на парте тетрадь, грудью прикасаясь к его плечу. Бориса уже не беспокоило, что она может увидеть творящееся с ним под партой. Иногда он с опаской вглядывался в лица одноклассников. Не заметили ли они? Нет. Все шло своим чередом. Класс был потрясен смертью товарища Сталина. Через месяц отпраздновали Борины именины. Пятнадцать лет. На носу экзамены. Нет, никто ничего не заметил. Правда, на первомайской демонстрации сидевший за ним Ленька, верзила, дважды остававшийся на второй год, -- он уже брился, -- так, вскользь сказал Борису: -- Слушь, Борь, а Нинка наша хочет, чтобы ты ее поимел. Борис густо покраснел и отошел к группе одноклассников. Больше Ленька не говорил с ним об этом. Забыл, наверно. Он все забывал, непробиваемый второгодник. Но Борис не забыл. Раньше такое и в голову ему не пришло бы. Сейчас он не мог заставить себя не мечтать об этом. А тут еще перед самыми экзаменами Нина Яковлевна встретила его в коридоре и, ласково охватив рукой его спину, так, что ее грудь снова прикоснулась к нему, предложила прийти к ней домой, если у него возникнут какие-нибудь неясности. -- Ты ведь знаешь, где я живу? Он кивнул. Он знал, где она живет. Он только внезапно забыл, где именно находился в этот момент. Чуть ли не сутки он отыскивал какую-нибудь неясность в алгебре или геометрии. На следующий день после разговора в коридоре он пошел домой к Нине Яковлевне проконсультировать придуманные непонятные вопросы. Борис нажал на кнопку вызова лифта. Сердце, как шарик, подвешенный на резиновой нитке, бешено прыгало от паха к горлу. Он знал, что муж Нины Яковлевны, офицер, уже больше месяца находится в лагерях со своей частью. Из лифта вышла старушка. Она внимательно оглядела Бориса. Он почувствовал, как лицо его наливается краской. Он вошел в лифт и вместо пятого этажа нажал кнопку второго, тут же спустился и что есть духу помчался домой. А потом были экзамены и каникулы. В восьмом классе у них уже была другая математичка. Мужа Нины Яковлевны повысили в звании и перевели в какую-то важную часть. Нина Яковлевна уехала вместе с ним. Немало времени прошло, пока Борис перестал ощущать одуряющее прикосновение к правому плечу. О Нине Яковлевне он вспоминал изредка, перед тем, как отойти ко сну, или утром, когда так не хотелось вылезать из-под одеяла. Новая русачка, Лариса Павловна, воскресила в его сознании тоску о несостоявшемся. Очень она напоминала Нину Яковлевну. До десятого класса Борис не любил уроков литературы -- ни русской, ни украинской. Он считал их пустой тратой времени. Добросовестно прочитывал тексты в хрестоматии. Рекомендованные книги просматривал по диагонали. Он любил хорошую поэзию и без усилий запоминал стихи. На кой черт нужны многоречивые пейзажи Тургенева, если можно сказать "лесов таинственная сень с печальным шумом обнажалась"? Всего семь слов, а сколько в них информации! А музыка какая! Уже в девятом классе он решил, что из всей худ. литературы следует оставить только поэзию. Она напоминает электронику. Размер и рифмы ограничивают расползание. Они как параметры лампы и конденсаторов требуют четкой схемы. Ну, а заполнение схемы полноценными деталями, словами--образами -- это от Бога. Лариса Павловна становилась еще красивее, когда урок был посвящен поэзии. Однажды, войдя в класс и едва успев положить журнал и портфель на стол, она возбужденно начала рассказ о стихотворении Маяковского, которое никогда не было опубликовано. Подлая баба утаила его из чувства ревности, преобладавшим над обязанностью отдать читателям замечательное творение поэта. Здорово Лариса прочитала "Письмо Татьяне Яковлевой"! Борису казалось, что она читает лично ему. Когда в невероятной тишине прозвучало "Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук", он вдруг почувствовал на своих руках стройное тело Ларисы Павловны. Или Нины Яковлевны? Он их почему-то отождествлял. Но сейчас, два с половиной года спустя после того обжегшего его прикосновения, в душе Бориса появился непонятный новый чистый контур с многими каскадами усиления. Он преобладал над более примитивным, плотским, настроенным на частоту Нины Яковлевны и Ларисы. Бориса даже угнетала вина -- как это в нем может гнездиться такой порочный контур? Когда в класс входила Леся Петровна и теплым голосом, которому особую прелесть придавало мягкое Л, овеществляла двойные связи альдегидов и кетонов, когда, застенчиво одергивая платье, под которым угадывалась фигура такая же красивая, как ее почти детское лицо, писала на доске формулы реакций, Борис чувствовал сладостный ток, протекающий по этому недавно возникшему контуру, абсолютно не похожему на тот порочный. Он не призывал ее в свои сны. Он представлял себе ее не так, как Ларису. Ему просто было сладостно слышать ее добрый голос, видеть ее мягкую красоту, знать, что она есть. Какие чувства, какой ураган разбушевался бы в нем, услышь он, о чем она и Лариса говорят в учительской! Он узнает об этом спустя много лет, а воспоминания о лете после десятого класса воскресят в его душе тепло и тоску о несостоявшемся. Перед концом третьей четверти до него дошли отголоски разговора Леси Петровны с украинкой. Не просто разговора -- баталии. Кто мог бы подумать, что такая деликатная, такая мягкая Леся Петровна способна на такое? Украинка его недолюбливала. Она вообще не жаловала евреев. Поэтому Борис, преодолевая свое отношение к предмету, готовился к занятиям по украинской литературе основательнее, чем к физике, тригонометрии и даже полюбившейся химии. Трудно объяснить, каким образом при его отношении к литературе сочинения Бориса отличались неученической зрелостью, иногда даже профессионализмом опытного критика. А ошибку у него в последний раз обнаружили во время диктанта в восьмом классе. По-русски и по-украински он писал без ошибок. И вдруг за сочинение украинка поставила ему тройку. Это была серьезная угроза его медали, тем более, что за всю четверть украинка ни разу его не вызывала, и тройка была единственной оценкой. Борис ни слова не сказал, получив свою тетрадь. И позже пожаловаться посчитал ниже своего достоинства. Но Леся Петровна увидела оценку в классном журнале. Она подошла к украинке с несвойственной ей твердостью. - Вероятно, вы спутали его сочинение с каким-нибудь другим. Я надеюсь, что вы снова проверите работу и исправите оценку. -- Вы, девочка, еще не доросли делать мне замечания. Не хватало нам здесь жидовских защитников. Леся Петровна побелела. С ненавистью посмотрела на украинку, но сказала очень спокойно: -- Я не собираюсь переубеждать вас или просить изменить мировоззрение. Но оценку вы измените немедленно. В противном случае у вашей племянницы в третьей и в четвертой четверти по химии будет тройка. Причем, если исправить оценку за сочинение сможет беспристрастный эксперт, то оценку по химии подтвердит любая комиссия. Лицо учительницы украинской литературы исказилось от злости. Слезы заблестели в свинцовых глазах. Как она ненавидела эту химичку! А еще стопроцентная украинка. Но она тут же исправила оценку в журнале на "отлично". Что ей оставалось делать? В параллельном десятом классе училась ее племянница. Всеми правдами, а больше неправдами ее тянули на серебряную медаль. Не было сомнения в том, что эта тихоня выполнит угрозу. Во время стычки Леси Петровны с украинкой в учительской никого не было. Но в тот же день смазливая толстушка Оля, сидевшая с Борисом за одной партой и чуть ли не с первого дня занятий в десятом классе безуспешно подбивавшая его проявить активность, с деланным равнодушие сказала: -- Обе Л.П. закрывают тебя своим телом, как амбразуру. Интересно, которая из них лишит тебя невинности. Как и обычно в таких случаях, Борис хотел отвернуться от нее. Но Оля рассказала ему, что произошло в учительской. -- Откуда ты знаешь? -- Не твое собачье дело. На следующий день Борис увидел в журнале исправленную оценку. Лесю Петровну он встретил на лестнице, уходя из школы. Он ничего не сказал ей. Только замедлил шаг, почти остановился и, посмотрев на нее, молча, где-то в глубине души произнес все то, что хотел бы ей сказать. Она улыбнулась и кивнула ему. Борису показалось, что он услышал ее ответ. Он очень удивился, потому что в этом ответе звучали слова, произнесенные им. Из школы он поехал к черту на кулички ремонтировать телевизор. Уже больше года Борис подрабатывал починкой электронной аппаратуры. Он был горд, что так быстро разобрался в монтажной схеме относительно недавно появившихся телевизоров. Большой ящик с маленьким экраном. Но все равно -- какой прогресс электроники, какая четкая картинка! Он не сомневался в том, что экраны станут большими, а со временем -- даже цветными. В общих чертах он представлял себе, каким путем следует идти к разрешению этой проблемы. Но даже телевизор -- пустяк в сравнении с тем, чем электроника одарит человечество. Правда, в недавно изданном "Философском справочнике" написано, что кибернетика -- буржуазная лженаука. И все-таки Борис был уверен в том, что с электроникой и с этой наукой, как бы ее ни порочили, связано его будущее. Красивая весна была в этом году. Может быть, она всегда была красивой, но только сейчас Борис заметил ее красоту? В природе и в нем была совершеннейшая уравновешенность. Утром, просыпаясь, он мысленно посылал Лесе слова любви и обожания. Нет, не слова. Частотный генератор в его душе или в мозгу излучал потоки волн, которые не могли не быть восприняты ею. Эти волны вовсе не должны трансформироваться в слова. Ведь словами музыку, например, не опишешь. Тогда, на лестнице в школе, он сердцем узнал, что они обладают контурами, настроенными на одну частоту. Через несколько дней начнутся выпускные экзамены. Естественно, это не могло не волновать его, слегка нарушая равновесие. Он знал свою силу, знал, что подготовлен основательно, что перед каждым экзаменом подготовится еще лучше. Но мало ли подводных рифов на его пути к заветной цели -- на радиофизический факультет университета. Была же история с украинкой. Дома никто никогда не вмешивался в его школьные дела. Мама всегда была занята -- работа и младшая сестричка, ребенок от второго брака. Отчим вообще не занимался им. Только бабушка, самый близкий человек, беспокоилась о том, чтобы он был сыт и ухожен. Не всегда ей удавалось это, но не было в том ее вины. Он запомнил серый зимний день, хотя сейчас он знал, что это случилось в начале октября (ему было три с половиной года, но он, кажется, понимал, когда взрослые говорили, что бои идут под Москвой). Почтальонша принесла в их лачугу похоронку на отца. Лейтенант, командир стрелковой роты, погиб в бою за Родину. Термины эти позже дошли до его сознания. А тогда был обледенелый рукомойник, снег на пимах почтальонши, душераздирающий крик мамы и тихие слезы бабушки. Он почти не помнил отца. А то, как они голодали в эвакуации в Сибири, да и потом -- в родном городе, он помнил отчетливо. Мама вышла замуж. Стало сытнее. Любовью его одаривала бабушка, добрая бабушка с миллионом еврейских притч и анекдотов на все случаи жизни. Накануне экзамена по химии Борис попросил бабушку купить цветы. Она и раньше покупала. Было принято приносить учителям цветы в день экзамена. Но никогда еще у Бориса не было такого букета. Красные розы с бархатными лепестками казались чуть ли не черными. Бывает же на свете такая красота! Бабушка! А ведь он ей ничего не сказал. Откуда она знала, что нужны именно такие цветы? Оля ахнула, увидев букет. Даже ребята бурно отреагировали на эту красоту. А Леся Петровна так посмотрела на него, что все на миг исчезло и только они вдвоем остались во всей вселенной. На выпускном вечере ему вручили золотую медаль. Все поздравляли его. А потом были танцы. Он почти никогда не танцевал и сейчас не стал бы, но Оля силой потащила его в центр спортивного зала. А потом был дамский вальс, и его пригласила Лариса Павловна. Он танцевал, стараясь не чувствовать себя не в своей тарелке. -- Смелее, увалень, -- сказала она, -- и пригласи Лесю. Он вопросительно посмотрел на русачку. Она рассмеялась и оставила его среди танцующих пар. Он вдруг почувствовал себя так, как в лифте в доме Нины Яковлевны. Он шел приглашать ее по колеблющемуся полу. Впервые он держал ее руку в своей руке и осторожно прикасался к талии. Он держал ее, как с трудом приобретенную дефицитную электронную лампу. Она тоже сказала ему: "Смелее". Он сильнее охватил ее талию. Трудно было представить, что ток, идущий от ладони, от прикосновения к ее нежной теплоте, может быть таким сладостным. В какой-то момент во всеобщей толкучке он словно случайно привлек ее к себе. Он даже не успел удивиться ее податливости, потому что снова, как тогда, когда он преподнес ей букет, они остались одни во всей вселенной. Уже смелее Борис пригласил ее на танец. -- Дорогая Леся Петровна, -- невольно он произнес "дорогая" так, что слово полностью соответствовало истинному смыслу, а не являлось частью официального обращения. -- Я вам так благодарен за все! Я сейчас самый счастливый человек на свете. -- Рука на талии дополнила произнесенную фразу. -- Единственное, что меня огорчает, это расставание с вами. -- Нам вовсе не обязательно расставаться. Он слегка отстранился, чтобы увидеть ее лицо. Она улыбнулась и кивнула утвердительно. И уже не он, а она, воспользовавшись теснотой на танцевальной площадке, прильнула к нему, и он чуть не перестал танцевать, потому что... потому что... Но она прижалась к его твердости и на какое-то мгновение стала ведущей в танце. -- Не смущайся, родной, все в порядке. Я рада этому. Он не помнит, как закончился выпускной вечер. Ему так хотелось проводить ее. Но ведь одноклассники могли заподозрить... По традиции все решили пойти на набережную встречать рассвет. Он боялся не за себя. Ему было страшно скомпрометировать любимого человека. На следующий день, за добрый час до того как учителя уходят с работы, Борис выбрал скамейку на бульваре -- наблюдательный пункт, позволявший ему следить за каждым появлявшимся в дверях школы. Сердце заколотилось невыносимо, когда на широкую лестницу подъезда вышла группа учителей. Леси Петровны не было среди них. Он увидел ее вместе с Ларисой Павловной несколько минут спустя. По бульвару, стараясь остаться незамеченным, Борис пошел вслед за ними. Л.П. остановились на перекрестке. Он знал, что Лариса сейчас свернет налево, а Леся Петровна пойдет на остановку трамвая, спускающегося к реке. Он не знал, где она живет, но этот отрезок маршрута был известен ему, как схема детекторного приемника. Они еще продолжали разговаривать, когда прошел ее трамвай. Борис несколько успокоился , поняв, что у него будет время перехватить Лесю Петровну на остановке. Л.П. распрощались. Борис вышел из-за укрытия, пересек бульвар и догнал Лесю Петровну за несколько метров до остановки. Она улыбнулась, увидев его, и подала ему руку. Он взял у нее портфель и несмело предложил: -- Леся Петровна, пойдемте в кино. -- Пойдем. Они пошли в кинотеатр. Не тот, который возле школы. Зал был почти пустым. Шел киножурнал. Леся Петровна усадила его рядом с собой в последнем ряду. Здесь они были одни. В нескольких рядах перед ними -- ни одного человека. Ни названия фильма, ни даже о чем этот фильм Борис не запомнил напрочь. Он вообще не смотрел на экран. Только на нее, на это лицо, прекраснее которого для него не существовало. И она смотрела на него. В слабом мерцающем свете он видел ее добрую улыбку. Ему так хотелось прикоснуться к ее источнику -- к огромным глазам, сейчас казавшимися черными, к полуоткрытым губам. Но смел ли он прикоснуться к божеству? В какой-то момент она взяла его руку и стала нежно перебирать пальцы. Он млел, как во сне, когда парил над землей. Потом она положила его ладонь на свое колено. Он замер. Он затаил дыхание. Он сидел, как в каталепсии, не в силах шевельнуться и не имея сил оторвать ладонь от этого изумительного колена. Кончился сеанс. Она с тревогой посмотрела на часы. -- Я, кажется, сошла с ума. Ох, и достанется мне от мамы! Они мчались к трамвайной остановке. Трамвай. На площади пересели в другой трамвай. Вот когда он узнал, что значит у черта на куличках. Вовсе не его случайные клиенты, к которым он добирался на троллейбусе за двадцать--тридцать минут. Во втором трамвае они ехали больше часа. Она внимательно оглядела немногочисленных пассажиров и только после этого прижалась к нему. Он готов был ехать так всю жизнь и слушать ее рассказ о себе. В университет она поступила сразу после окончания школы. Только в декабре ей исполнилось восемнадцать лет. А уже к концу первого курса сдуру вышла замуж. Он хороший человек. Инженер-химик. На десять лет старше ее. Тогда он показался девчонке существом из другой галактики. Уйма знаний. Интеллект. Через год у них родилась дочка. Леся не пропустила ни одного дня в университете. Человек из другой галактики оказался односторонним технарем, к тому же -- обывателем и эгоистом. Беременная студентка, а потом кормящая мать должна была обслуживать его, как прислуга. Так испарилась девичья романтика и влюбленность. К окончанию университета в душе образовался невыносимый вакуум. И вдруг случилось невероятное. Ее неудержимо потянуло к... -- Ты понимаешь, через сколько препятствий потянуло меня, дурную? Мальчик. На пять лет моложе меня. -- На четыре года и даже меньше четырех месяцев. -- Мой ученик. А ведь педагог ограничен определенными моральными рамками. Замужняя женщина с ребенком. Совсем очумела. Борис нежно поднес к губам ее руку. Трамвай остановился на кольце конечной остановки. Рассказ Леси Петровны настолько поглотил его, что он не заметил, как несколько километров они ехали сквозь сосновый лес. Сейчас Борис стоял, не понимая, от чего он пьянеет, от густого запаха пропаленной на солнце хвои или от присутствия такого любимого существа. От последней остановки до села, в котором жила Леся Петровна, чуть больше полукилометра. Она попросила не провожать ее. Еще несколько дней они смогут встречаться после работы. В отпуск она уйдет только первого июля. На следующий день он ждал ее на трамвайной остановке недалеко от школы. И снова тот же маршрут. Но сейчас он увидел, как красива пуща с вкрапленными в нее дачами и санаториями. Они вышли на последней остановке и углубились в лес. Подлесок между стволами старых сосен надежно отгораживал их от окружающего мира. Опавшая хвоя мягко пружинила под ногами. Она обняла его и осторожно прикоснулась губами к его губам. Впервые он целовал женщину. Как тогда, во время танца на выпускном вечере, она прижалась к его твердости, едва покачивая бедрами. Это волшебное трение сводило его с ума. -- Осторожней, родной, задушишь. Он снял тенниску и застелил ею хвою. Леся Петровна опустилась и привлекла его к себе. Он целовал ее, и гладил, и сквозь тонкую ткань платья ощущал сказочность ее тела. Рука его оказалась под платьем. Ладонь скользила по изумительной гладкой нежности, проскользнула под резинку трусиков, крепко сжала плотную прелесть ягодицы. Это было пределом. Она извивалась. Едва слышный стон вырвался, когда открытым ртом схватила его губы и вся прижалась таким желанным и желающим телом. Он с трудом оторвался, чтобы расстегнуть брюки. И снова рука под платьем. Она уже не прижималась, а вдавливалась в него. И вдруг резко отстранилась, осторожно отвела его руку, снимающую трусики, и, задыхаясь, прошептала: -- Не сегодня, родной. Ничего не понимая, он посмотрел на нее, опаленную желанием. -- Сегодня нельзя. Он не стал задавать вопросов. Каждое слово, каждый звук изрекались божеством. Ему, смертному, оставалось только повиноваться. В трамвае по пути домой он восстанавливал и снова переживал каждое мгновение в лесу, подаренное ему судьбой. Два следующих дня были точным повторением первого дня в лесу. Она позволяла ему все. До определенного предела. При всей неопытности он понимал, что она желает нисколько не меньше, чем он. Тем непонятнее было ее внезапное отрезвление в момент кульминации и это вымученное, мягкое, но такое непререкаемое "Не сегодня, родной". В начале июля он дважды приезжал на их место в лесу. Хотя до условленного времени оставалось еще около получаса, она уже ждала его. В третий раз трамвай напоминал подводную лодку. Верхушки сосен с трудом поддерживали готовое рухнуть небо, низвергавшее водопады. Молнии сверкали непрерывно. Он был уверен, что Леся не придет. Но и сейчас она уже ждала его, укутанная в просторный мужской плащ. По пути от остановки трамвая он промок до нитки. Распахнув плащ, она прижала его к себе. Борис рассказал, что подал документы на радиофизический факультет университета. Она пожелала ему удачи и пообещала приходить сюда в дни, когда не будет дождя. У нее не было телефона. Ближайший автомат -- на конечной остановке трамвая. У него телефон в коридоре коммунальной квартиры. Приходить в село Леся категорически запретила. Но пообещала что-нибудь придумать, чтобы встречи не зависели от погоды. Как на грех, всю неделю хлестали дожди. В первый погожий день он приехал на полчаса раньше условленного времени. Она пришла почти вслед за ним. Они обнялись и поцеловались, но возможности распалить себя она ему не дала. Обстоятельства сложились так, сказала она, что почти на месяц им придется расстаться. Они уезжают в отпуск к родителям мужа. Надеется вернуться в середине августа и позвонит. Борис почувствовал себя покинутым ребенком. Не проронил ни звука. Она безошибочно поняла его состояние и, утешая, прижалась к нему. И снова все, как обычно. И снова непонятное "Не сейчас, родной" И уже перед самым расставанием она как-то странно, необычно посмотрела на него и грустно сказала: -- Я так тебя хочу! Я так хотела бы от тебя сына! Он рванулся к ней, но она отрицательно качнула головой. -- Нет, любимый, иди. Мир опустел без поездок в лес, ставший частью самого необходимого человека. Рациональный ум старался уравновесить потерю пониманием того, что пять--шесть часов, которые занимала поездка, окажутся приобретением в пору подготовки к конкурсу медалистов. На двадцать пять зарезервированных для них мест подали документы семьдесят человек. Письменный экзамен по математике оказался для Бориса почти примитивным. Уже через два часа и двадцать минут (на экзамен полагалось четыре часа) он отдал законченную и тщательно проверенную работу. Только один медалист, мальчишка с ярко выраженной еврейской внешностью, сдал работу минут на пять раньше его. После письменного экзамена в списке осталось всего тридцать восемь медалистов. Бориса очень удивил такой отсев. Экзамен ведь был легким. Тем более возросла его уверенность в том, что он будет принят в университет. На устном экзамене все шло гладко, как и на письменном. Но от Бориса не укрылось нетерпение, даже раздраженность экзаменатора, не находившего слабых мест в обороне экзаменуемого. После точного четкого ответа на вопрос, сколько возможностей построения шеренги из восьми человек, при-- том, что один и тот же всегда будет крайним, экзаменатор вдруг спросил: -- А кто написал оперу "Богдан Хмельницкий"? Возможно, Борис вспомнил бы фамилию композитора, но, застигнутый врасплох, ответил: -- Не знаю. -- Вот как? А кто написал произведение, по которому написана опера? -- Не знаю. -- А музыку вы любите? Борис любил музыку. Он помнил большие фрагменты симфонических произведений. Ему нравились Гудмэн и Миллер. Ему нравились хороший джаз и музыка многих народов. Но, чтобы пресечь вопросы, не имевшие никакого отношение к математике, он односложно ответил: -- Нет. -- Вот как? А хотите попасть на радиофизический факультет. Он ничего не рассказал, вернувшись домой, но бабушка обняла его так, как всегда обнимала, когда в душе его скребли кошки. Как хорошо было бы сейчас прижаться к Лесе. Борис не числился в списке поступивших в университет. Мальчишка с еврейской внешностью тоже отошел от доски объявлений обескураженный. Так они и не познакомились. Несколько дней Борис не выходил из дома. Ждал телефонного звонка. Потом устроился на работу в бригаду путейцев--ремонтников. Вечером он возвращался домой вымочаленный, со стонущими от боли мышцами. Ведь в бригаде он тоже должен был быть таким, как в школе. Первым. Он вопросительно смотрел на бабушку, и она беззвучно отвечала ему. Звонков не было. Борис почему-то был уверен в том, что бабушка знает, от кого он ждет звонка. Как-то вечером, когда бабушка накладывала компресс (головка костыля, которым приколачивают рельс, отскочила и ударила его по колену), она вдруг сказала: -- Внучек, если ты ждешь звонка от той, для которой я купила розы, так ты лучше не жди. Хватит тебе цурыс с университетом. И может я старая и глупая женщина и вообще ничего не понимаю, но лучше тебе было сразу уехать и поступить в институт, а не ломать спину в этой бригаде и ждать прихода Мессии. Бориса не удивила проницательность бабушки. Его испугало ее пророчество. Он привык верить бабушке. Он поцеловал ее, не проронив в ответ ни слова. Начался учебный год. Смазливая толстушка Оля, которая иногда приходила к нему по вечерам и мешала сосредоточиться, когда он копался в схеме, рассказала, что в школе появились новые учителя взамен ушедших. Лариса Павловна работает по-прежнему. А Леси Петровны нет. Говорят, что она перевелась в другую школу, а может быть, даже уехала в другой город. Бабушка не понимала, почему он считает Олю толстушкой. Она действительно кругленькая, но у нее очень красивая фигура, не говоря уже о лице. Борис не возражал. Это не имело значения. Через год не без приключений он поступил в провинциальный инженерно--строительный институт. Он учился добросовестно. И все же не отказался от желания стать радиоинженером. Он не замечал липнувших к нему девиц, не теряя надежды получить весточку от Леси. Во время зимних каникул он взял лыжи и поехал в лес. На конечной остановке трамвая он стал на лыжи и пошел в село. Борис разговорился с мальчишками, катавшимися на санках. Он выяснил, что его бывшая учительница уже давно уехала из села. Куда? Мальчишки этого не знали. Вот и все. Рубцуются даже очень глубокие раны. Иногда медленно. Иногда остаются болезненные рубцы. Оля добилась своего. Через год, во время летних каникул, она утешила Бориса. Действительно, Оля вовсе не была толстушкой. Два летних месяца, приятных, как легкая музыка. Прошли и не оставили рубцов. А вот Леся... Почему? С отличием окончен инженерно-строительный институт. А затем одиннадцать лет мытарств, унижений, упрямой борьбы. В течение одиннадцати лет инженер-строитель, работая по своей специальности, консультировал электронщиков, практиков и ученых. В течение одиннадцати лет с перерывами, с отказами, с отчислениями по формальным причинам инженер-строитель сдавал экзамены и, наконец, получил диплом радиоинженера. Только любимая жена умела обезболить многочисленные рубцы, следы этой победы. Прошло двадцать лет после окончания школы. В тот день Борис играл с сыном в бадминтон на лужайке в парке. Подбежав к аллее за упавшим воланом, он увидел красивую женщину, пристально смотревшую на него. Лариса Павловна! Он ведь ни разу не встречал ее после выпускного вечера! Сын, вылитый Борис времен Нины Яковлевны, забрал у него ракетку и стал играть со своим сверстником, четырнадцатилетним пареньком. Лариса Павловна усадила его рядом с собой на скамейку. Спросила его о работе, о жене, о сыне. Правда ли, что жена такая необыкновенная женщина? Слухи ведь докатились и до нее. Бориса удивило, что у Л.П. есть сведения о нем. Стали вспоминать школу. Она все еще работает в ней. Разное бывает. А в основном -- рутина. Не то, что было, когда она впервые пришла в их класс. Этот класс, как первая любовь. Да и любовь была. -- Знаешь, Боря, это трудно объяснить. Ты ведь по существу был еще ребенком, а я -- замужняя женщина, правда, недавно выскочившая замуж, сразу захотела тебя. Говорят, коровы чуют мускусного быка на расстоянии десяти километров. Так, примерно, я чувствовала тебя. Но что забавнее всего, не я одна. Помнишь Лесю Петровну, химичку? Мы были очень дружны. Я ей как-то сказала, что потащу тебя в постель. И она призналась, что любит тебя. Понимаешь, не просто в постель, а любит. Я-то всегда была легкомысленной. Это обо мне моя любимая поэтесса написала, что легкомыслие "...в глаза мне вбрызнуло смех и мазурку вбрызнуло в жилы". А у Леси было серьезно. При ее пуританстве и домостроевском взгляде на семью. Не знаю, что у вас было. Перед началом учебного года она пришла увольняться. Сказала, что едет с мужем. Его командировали в Индонезию. Я спросила о тебе. Она долго молчала, а потом ответила, что ей стыдно за страну, в которой такой талантливый юноша не принят в университет. Не побоя лась сказать такое. Но она верит в твое будущее и ей очень печально, что в нем не найдется места для нее. Говорят, что после возвращения из Индонезии ее муж стал важной персоной. Если не ошибаюсь, они сейчас в Москве. -- Как она узнала, что я не попал в университет? -- Она караулила в сквере напротив в дни твоих экзаменов. -- Вы ошибаетесь, Лариса Павловна. Ее не было в городе. Она уехала к родителям мужа. -- Никуда она не уехала. Она не хотела мешать тебе готовиться к экзаменам. Борис долго молчал. Он смотрел, как сын упорно гонится за каждым воланом. Только ли в спорте он такой? Леся... Зачем она так поступила? Ей было стыдно за страну. Но она увидела только одну гадость из множества, преподнесенного ему этой страной. Леся... Они сидели молча, глядя на мальчиков, игравших в бадминтон. Он ничего не сказал ей о том, что намерен расстаться со страной, в которой талантливый радиоинженер, нужный, признанный, все равно чужак, которому оказывают милость, признавая его нужным. Об этих намерениях знала пока что только жена, часть его существа. Никому он еще не сказал о своем намерении. Но это уже другая история, хотя она тоже началась летом после десятого класса. 1993 г. ВО ИМЯ БУДУЩЕГО Легионы грешников медленно поджаривались на гигантской сковороде площади перед собором святого Петра. Туристы спасались в сумрачной прохладе собора, в тесной тени под старой почтой Ватикана или растекались по знойным улицам Рима. Для Владлена Среброкамня не было спасения. Вот уже около двух часов, проклиная жару и эмигрантскую долю, он целился фотоснайпером "Зенит-3С" то в одного то в другого мраморного апостола на соборе. Он не фотографировал. В аппарате не было пленки. В Союзе, где пленка стоила несчастных сорок пять копеек, он не купил ее за ненадобностью. А здесь капиталисты сдирают по десять тысяч чентезимо за катушку. Мыслимо ли такое? Да и вообще, на хрена ему сдался этот собор? В гробу в белых тапочках он его видел. Владлен Среброкамень просто хотел продать фотоснайпер. Для этого он, приехав в Рим из Остии, на солнцепеке изнывал, надеясь привлечь внимание какого-нибудь туриста необычным видом фотоаппарата. Аппарат действительно привлекал внимание. Но никто не останавливался, чтобы осмотреть его, чтобы пощупать. И вдруг клюнуло. К Владлену подошел японец в пиджаке, при галстуке (в такую жару!) и, несколько раз попросив прощение на ломанном английском языке, спросил, что это такое. Владлен Среброкамень на еще более ломанном, если его вообще можно назвать английским, пытался объяснить, что это ружье, которое не стреляет, а фотографирует. Японец, многократно извиняясь, попросил разрешение посмотреть это сооружение, а посмотрев, выразил явное удивление. Владлен Среброкамень не мог оценить степени удивления, ни его причины. Японец предполагал, что при такой длине объектива он сможет разглядеть, по меньшей мере, вторичные половые признаки у блохи на тунике апостола. Но разрешающая способность относительно небольшого объектива его "минольты" была нисколько не меньше, чем у этой пушки -- гаубицы. Странно. Хорошо, что Владлен Среброкамень не мог прочитать мыслей предполагаемого покупателя. Двести шестьдесят пять кровных рублей, чуть ли не двухмесячную зарплату вложил он в это дело. Были, конечно, и более солидные вложения. Естественно, не на скромную зарплату врача-рентгенолога. Жена не должна была шесть лет корпеть над книгами, чтобы стать кассиршей в универмаге "Украина". Но реализация солидных вложений откладывалась до более счастливых времен. Это было рискованное предприятие. А что ему оставалось делать? Три бриллианта по два с половиной карата каждый он спрятал в ножке старого кресла и попросил добрую знакомую взять это очень дорогое ему, как память о предках, кресло в Израиль, куда он приедет, как только устроится в Америке. Добрая знакомая не подозревала, какую начинку содержит память о предках и какой опасности она подвергается, оказывая услугу знакомому доктору. Но сейчас, терпеливо ожидая следующий шаг потенциального покупателя, Владлен Среброкамень не думал о бриллиантах, уехавших в Израиль. -- Эй, Среброкамень, ты ли это? Ну, знаешь, скорее я поверил бы, что сейчас выпадет снег, чем увидеть тебя в Риме. Выпадет снег... Полярный ветер пронзил мокрую от пота тенниску и завихрился на спине Владлена Среброкамня. Японец вежливо улыбнулся, возвратил фоторужье и исчез в толпе туристов. Среброкамень готов был заплакать. Трудно сказать, что больше повлияло на его состояние -- потеря покупателя или встреча с доктором Габаем, этим умником, этим сукиным сыном, который всегда портил ему кровь, тыкая его носом в рентгенограммы и неправильные диагнозы. Подумаешь, кандидат медицинских наук! Только один раз, -- но зато как!-- Владлен Среброкамень отыгрался за все издевательства. На партсобрании, когда исключали Габая, собравшегося подать документы на отъезд в Израиль, Владлен Среброкамень произнес поистине пламенную патриотическую речь. Он обвинил этого барина, этого всезнайку в измене родине. Ах, какое было выступление! И вот сейчас этот самый Габай стоит здесь на площади перед собором святого Петра, прищурив свои наглые глаза, и вид у него такой, словно он собирается произнести свою излюбленную фразу: "Среброкамень, вы невежда. Бросьте медицину и займитесь торговлей". -- Что, Среброкамень, подторговываем по пути в благословенную Америку? Похвально. Наконец-то вы занялись своим делом. Не заскочить ли нам в какую-нибудь тратторию и выпить холодного винца за здоровье еще одного неблагодарного гражданина, покинувшего на произвол судьбы свою родину? Ох, если бы мог Владлен Среброкамень послать его к ... Но под ложечкой уже давно скребло. А денег было ровно на билет до Остии. Всегда почему-то так получается с этим Габаем. Всегда почему-то он диктует. Обедали они не в траттории, а в неплохом ресторане. Габай с интересом слушал рассказ о том, что произошло в больнице в течение шести лет его жизни в Израиле. В Италии он третий раз. Слава Богу, никакие ОВИРы не ограничивают его потребности посещать картинные галереи. Габай удивился, узнав, что Среброкамень не был даже в музее Ватикана. Хорошо ему говорить о всяких Рафаэлях и Микельанжело с его английским и в его положении. За роскошный обед Габай уплатил не деньгами, а положил какую-то пластмассовую карточку, а чаевых оставил официанту столько, что в Остии им хватило бы этой суммы на три дня безбедного существования. На Западе плохо человеку без денег. Всего до хрена. Покупай -- не хочу. Не то, что в Союзе, где и купить нечего, даже если есть деньги. Среброкаменю, правда, не приходилось жаловаться. При Жанниных возможностях у них и деньжата водились, и вещи можно было достать. И не только себе. Не себе, естественно, не за красивые глазки. В жизни бы он не стал помышлять об отъезде. Отец, старый чекист, не только дал ему имя Владлен. Он воспитал его настоящим ленинцем. Но Жанна заладила -- едем и все. Ты еврей и у тебя есть возможность уехать в Израиль. А на что ему этот Израиль? В гробу в белых тапочках видел он этот Израиль. Ему и в своем родном Союзе неплохо. Но Жанна втолковывала, что вовсе не надо ехать в Израиль, что есть и Штаты, и Канада, и другие места. А здесь оставаться нельзя. Можно загреметь лет на десять. Рано или поздно этим кончится. Ему ведь не хочется, чтобы их Светлана осталась сиротой? Все, что они делают, делается для Светланы, для ее будущего. Решено. Но предстояло преодолеть два серьезных препятствия. Владлен Среброкамень числился русским. Второе препятствие -- отец. В 1918 году Пинхас Зильберштейн, восемнадцатилетний мальчик из местечка в Подольской губернии стал чекистом и Петром Среброкаменем. По трупам взбирался он все выше, пока с тремя кубиками на петлицах закончил службу следователя ГПУ и был переведен в погранотряд. В бессонные ночи старый Петр Среброкамень пытался понять, как его пронесло мимо мясорубки в 1937 году и позже. В 1950 году он вышел на пенсию в звании подполковника. Еще пять лет, до своего пятидесятипятилетия пребывал управляющим домами. Уже двадцать один год он на заслуженном отдыхе. Забивает "козла" в скверике, предается воспоминаниям с коллегами, как они создавали счастливую жизнь для нынешнего поколения, отоваривается в распреде, и регулярно посещает закрытую поликлинику лечебного управления, чтобы в добром здравии дожить до светлых дней коммунизма. Владлен Среброкамень не представлял себе, как он заговорит с отцом о предстоящем отъезде. А потом? Не оставишь же старика одного? Была бы жива мама... Первое препятствие преодолели без особых затруднений. Умница Жанна. Владлен Среброкамень заявил в милиции, что у него украли паспорт, уплатил штраф и получил новый документ, в котором изображенный на фотографии еврей уже числился евреем. Чуть ли не в тот же день само по себе исчезло и второе препятствие. То ли в скверике предавались не только воспоминаниям, то ли кто-то обозвал старого Среброкаменя жидовской мордой, но, вернувшись домой, он задумчиво сказал сыну: -- Уезжают люди. Если бы я не записал тебя русским, мы тоже могли бы уехать. Для внучки было бы лучше. Для будущего. Молодой Среброкамень потерял дар речи. Опомнившись, он извлек из шкафа свой паспорт и молча предъявил его отцу. Старый Среброкамень профессионально прочитал официальный документ и посмотрел на сына поверх очков. -- Ну, а что твоя шикса? -- Папа, сколько раз я просил тебя не называть Жанну шиксой! -- Хорошо, пусть будет гоя. -- Папа! Так знай, именно Жанна решила, что мы должны уехать. И как раз для будущего Светланы. Старого и молодого Среброкаменя исключали из родной коммунистической партии почти одновременно. У Петра Среброкаменя тоже была необходимость, скажем, в мебели, которая дорога как память о предках. Но таким образом его самая сокровенная тайна могла бы открыться сыну и, что еще хуже, -- невестке. Осенью 1921 года вместе со своим тезкой Петром Бухало он арестовал секретаря губкома партии. Во время обыска они нашли у дюже идейного коммуниста более двух килограммов золота и кучу драгоценных камней. Среди всего этого сверкания, словно яркая планета на звездном небе, выделялся камешек, от которого нельзя было оторвать взгляда. Он гипнотизировал. Он заставлял говорившего умолкнуть. В ту же ночь секретаря списали в расход в подвале губчека. Все конфискованные ценности сдали в казну. Но бриллианта среди ценностей не оказалось. Бдительный чекист Петр Среброкамень лично и очень умело допрашивал Петра Бухало. И расстрелял его, изувеченного, лично. В казну поступили дополнительные ценности. А камешек случайно застрял в складках кармана Петра Среброкаменя. Даже жена не знала о существовании голубоватого бриллианта чистой воды весом в десять карат. Когда в 1937 году замели начальника областного НКВД и Петр Среброкамень с ужасом прислушивался к шагам на лестнице, он уже собирался отдать камешек жене. Но пронесло. За все годы он только несколько раз позволял себе взглянуть на это чудо. Ему очень хотелось дожить до совершенолетия внучки Светланы и подарить ей редчайший бриллиант. Но что она будет делать с ним в Советском Союзе? Не разговоры в скверике и не привычный окрик "жидовская морда" заставил старого чекиста подумать об отъезде. Мебель ему не понадобилась. Таможенники могли проверить даже каблуки его ботинок. Но могло ли прийти кому-нибудь в голову, что полуистлевший от пота вонючий супинатор в левом ботинке хранил уникальный бриллиант? Когда Среброкамени благополучно добрались до западного побережья Соединенных Штатов Америки, старик все же был вынужден рассказать сыну о том, что у него имеется некоторая ценность, которую следовало бы поместить в сейф в банке, но он не очень представляет себе, как это делается. Нескоро Владлен Среброкамень вышел из шокового состояния, увидев бриллиант. В ту же ночь он рассказал Жанне об отцовском сокровище. Невестка стала мечтать о мгновенной смерти старого Зильберштейна еще более страстно, чем раньше. Даже во время нелегкой работы уборщицы в супермаркете ее не оставляли эти мысли. Жанна содержала семью. Существенным оказался и вклад старого Среброкаменя, получавшего пособие значительно большее, чем платили ему в Союзе за долгую безупречную службу чекиста. Владлен Среброкамень днем и ночью учил английский язык и готовился к экзамену на лайсенс врача. С английским, как ни странно, было легче, чем с медициной. Черт его знает, учил ли он когда-то всю эту премудрость и просто начисто забыл, или вообще слышит о ней впервые? Дважды в течение полутора лет пытался он сдать экзамен. Может быть, прав этот Габай, что ему следует бросить медицину и заняться торговлей? Сколько можно жить в таких условиях? Светлана учится в одном классе с всякими черными. В Советском Союзе он гневно клеймил расизм американского империализма. Он и здесь, конечно, не расист. Ему просто не хочется, чтобы Светлана общалась с грязными неграми. Да, с медициной надо завязывать и заняться другим делом. Но медицина все-таки пригодилась. Владлен Среброкамень вспомнил о передвижных рентгеновских кабинетах на своей бывшей родине. Разъезжает по области автобус с рентгеновским аппаратом, и участковым больницам не нужен собственный рентгеновский кабинет. По карману ли лучшему в мире советскому здравоохранению оснастить рентгеновскими аппаратами участковые больницы? Здесь для врача рентгеновский кабинет не проблема. Но вот компьютертомография! Когда Владлен Среброкамень впервые увидел рентгенограммы, сделанные этим аппаратом, он был чуть ли не в таком же шоке, как при виде отцовского бриллианта. Не важно, что он не мог понять, какая это проекция. Туговато было с пространственным воображением у бывшего рентгенолога. Премудрости, выходящие за пределы планиметрии, были ему недоступны. Но четырьмя действиями арифметики он владел вполне. К тому же у него был простейший карманный калькулятор, на котором он все просчитал. Если аппарат для компьютертомографии установить в большом автобусе, разъезжать по всему штату и обслуживать заинтересованных в этом врачей, то... Аппарат стоит около полумиллиона долларов. Соответствующий автобус или фургон, начальные эксплуатационные расходы и прочее, скажем, еще сто -- сто пятьдесят тысяч. Если абонировать, скажем, двести врачей с взносом двести -- двести пятьдесят долларов (для американского врача это просто крохи, да и те списываются с налога), можно получить сорок -- пятьдесят тысяч долларов. Это, конечно, не капитал. Отцовского бриллианта тоже, вероятно, не хватит для покрытия всей операции. Но надо попытаться. Старый Среброкамень сперва и слышать не хотел о продаже камешка. Да и вообще, где у него гарантия, что сын вернет ему деньги? Но через несколько дней, вернувшись из синагоги, он сам позвонил сыну: -- Я согласен продать бриллиант. У лоера, -- у меня есть знакомый лоер, хороший еврей, я встречаюсь с ним в синагоге, он даже согласен бесплатно оказать услугу новому эмигранту, Господь зачтет ему мицву, Богоугодное дело, -- мы подпишем договор. Ты можешь получить деньги под двадцать процентов в год. -- Двадцать процентов? Это же грабеж! Даже в банке можно получить под четырнадцать процентов! -- Чего же ты не получаешь в банке? Может быть, у тебя нет гарантов? Или недвижимости? Так вот, в договоре будет пункт, что в случае невозвращения долга аппарат и все прочее принадлежит мне. В этот миг Владлен Среброкамень испытывал к отцу такие же нежные чувства, какие обычно питала Жанна. И пожелание старому бандиту не отличалось от обычного Жанниного "чтоб ты подох в ту же секунду". Рассказ о предложении отца привел Жанну в неистовство: -- У-у, жидюга проклятый! В синагогу ходит? В убийствах раскаивается? А ростовщиком быть не грех? В каждом жиде сидит ростовщик и ворюга! Очередная порция ненависти, выплеснувшаяся из жены, только слегка задела Владлена Среброкаменя. Он лично не ростовщик и даже, в отличие от Жанны, не ворюга. Правда, он не работал в универмаге. Эта мысль бесшумно проехала по дальней периферии сознания. И вообще, какое отношение он имеет к евреям? Ну, стал на некоторое время, воспользовавшись еврейством, как средством транспорта. И хватит. Даже с русским прошлым пора кончать. Солидному предпринимателю ни к чему идиотское имя Владлен. Надо же такое -- сократить Владимир Ленин! А что это за фамилия -- Среброкамень? Бред какой-то! Еще до того, как дать ответ отцу, уже Уильям Силверстоун обратился к десятку врачей и обнаружил их заинтересованность в исследованиях пациентов, можно сказать, собственным компьютертомографом. Затем Уильям Силверстоун поехал в компанию, выпускающую аппараты, и выяснил возможность создания передвижной лаборатории. Идея настолько заинтересовала компанию, что мистеру Силверстоуну тут же предложили должность агента с приличным годовым доходом. Но мистер Силверстоун деликатно отказался, предпочитая оставаться частным предпринимателем. Компания согласилась продать аппарат в рассрочку на очень выгодных условиях. Владлен Среброкамень не одолел премудрости стереометрии, поэтому был никудышным рентгенологом. Но Уильям Силверстоун в который раз подтвердил, что четырьмя действиями арифметики владеет вполне. К тому же, как известно, у него был карманный калькулятор, с помощью которого он произвел соответствующие подсчеты. При отличных американских дорогах в течение дня он может обслужить по меньшей мере пять пунктов. Даже если в каждом будет только один врач, у которого в течение месяца не наберется более десяти пациентов, это пятьдесят исследований в день. Бензин, пленки, другие расходы. Чистым это дает минимум двести тысяч в год. Лабораторию можно выкупить за четыре года. Но зачем? Лучше продолжать платить в рассрочку. Только со старым бандитом придется рассчитаться при первой возможности. Мистер Силверстоун открыл новую страницу в истории здравоохранения Соединенных Штатов Америки. Он стал первым владельцем передвижной лаборатории для компьютертомографии. Будущее их Светланы было обеспечено. Жанна вела дела в офисе. Лабораторию обслуживал отличный врач--рентгенолог. Мистер Силверстоун испытывал двойное удовлетворение, наняв такого работника. Во-первых, приятно было сознавать, что видный московский рентгенолог, без труда сдавший экзамен на лайсенс американского врача, работает на него, презираемого этими образованными умниками. Во-вторых, дипломированный лопух попал в его ловушку, подписав договор на пять лет. Через восемь месяцев Уильям Силверстоун расширил дело. В компании "СиТиСкен Икзэминэйшн" появилась еще одна лаборатория и еще один врач, опытный специалист, правда, с подмоченной репутацией. Он только что вышел из тюрьмы, в которой отсидел три года из полученных пяти за какие-то не то сексуальные поползновения, не то связи с малолетними. Мистеру Силверстоуну было наплевать на его прошлое. Главное, что в настоящем он был готов работать за такие же деньги, за какие работал москвич. Семья Силверстоунов переехала в благоустроенный собственный дом в респектабельном районе. Светлану перевели в престижную школу. Но и там, к сожалению, в одном классе с дочкой учились негры. Не такое число, как раньше, но много ли дегтя надо, чтобы испортить бочку с медом? Уже совсем непостижимо, просто рок какой-то, через три недели после того, как они въехали в новый дом, рядом с ними, тоже в новом доме поселилась негритянская семья. Будь это белые люди, Силверстоунам не мешало бы даже то, что соседская девочка, ровесница Светланы, целыми днями играет на рояле. Агент по недвижимости, который продал Силверстоунам дом, сказал, что новый сосед, доктор Джонсон, видный торакальный хирург. Вполне возможно. Но они желали общаться только с англосаксами, как и подобает истинным представителям нордической расы. Даже в продолжающей разрастаться компании "СиТиСкен Икзэминэйшн", распространившейся далеко за пределами их штата, соблюдался этот принцип. Что касается их соседа... Силверстоуны надеялись в будущем купить особняк в таком районе, в котором у них не будет никаких огорчений. А пока тринадцатилетняя Светлана наперекор воле родителей дружила с соседской девочкой Реббекой, той самой, которая играла на рояле. Мало того, что черная, так еще к тому же зовут ее совсем по-еврейски. Еще большим огорчением, каким там огорчением, несчастьем, стихийным бедствием было то, что Пинхас Среброкамень жил вместе с ними. Конечно, это не было похоже на их общежитие в Советском Союзе. Но в течение двух лет они успели отвыкнуть от ужаса совместного проживания. В ту пору еще не Уильям, а Владлен раз в две недели навещал отца в доме престарелых еврейской общины. Иногда он приезжал вместе со Светланой. Продав бриллиант, старый чекист потерял право на социальную помощь. При заключении договора лоер, такой же негодяй, как его клиент, поставил условие: полная сумма велфера и оплата содержания в доме престарелых. Жанна решила, что дешевле обойдется, если старый убийца, которого она ненавидела лютой ненавистью, будет жить вместе с ними. Даст Бог, это не протянется долго. Но Среброкамень, уже отпраздновав свое восьмидесятилетие, пребывал в добром здравии и даже внешне помолодел. День он делил между синагогой и бассейном. Через три года после заключения договора сын решил возвратить отцу долг. Но старый преступник отказался, сославшись на пункт договора, который казался таким малозначительным, когда они сидели в конторе этой лисы, этого подонка--лоера. Мог ли Уильям Силверстоун со своим английским уловить нюанс в этом пункте? Оказывается, что только после пяти лет можно начать погашать долг, а всю сумму следует возвратить не позже семи лет. Таким образом, старый разбойник получил более чем стопроцентную прибыль. Он даже отказался от предложенного ему камешка в десять карат, хотя его глаза хищно загорались, когда на ушах и на указательном пальце невестки появлялись привезенные из Израиля бриллианты, те самые, которые несколько лет хранились в ножке кресла, дорогом, как память о предках. Кроме бриллиантов, мистер Силверстоун привез из Израиля нечто более ценное. Он догадался, что в этой никчемной стране есть врачи, приехавшие из Советского Союза, которые еще не реализовали идей своих научных работ. Он был уверен в том, что эти врачи не имеют представления об истинной стоимости своих работ, и драгоценные идеи можно скупить за гроши, а в Штатах превратить их в миллионы долларов. Доктор Габай был действительно прав. Мог ли бы Уильям Силверстоун мечтать о чем-нибудь подобном, если бы произошло чудо, и он сдал бы экзамен на лайсенс американского врача? Поездку в Израиль можно было бы считать весьма удачной. Вот только встреча с Габаем получилась не такой, какая представлялась ему в мечтах. Не получилось реванша. Так всегда с этим подлым Габаем. Уильям Силверстоун позвонил ему из дорогой гостиницы в Герцлии и пригласил к себе, не забыв добавить, что пришлет за ним автомобиль. Габай, добродушно посмеиваясь, ответил, что примет его приглашение, когда приедет в Соединенные Штаты, а здесь, дома, приглашает он. Силверстоун согласился. И снова против собственной воли. Скромная квартира доктора Габая не шла ни в какое сравнение с роскошным домом Силверстоуна. Но черт знает почему, здесь ощущался неповторимый уют, каким даже не пахло в его особняке с бассейном. Силверстоун рассказал о своих успехах. И снова, непонятно почему, он не преступил невидимой черты, например, не сказал, что даже годичный заработок бывшего москвича в его компании превышает доходы доктора Габая. Дважды их беседу прерывал телефонный звонок. И, хотя Габай говорил на непонятном иврите, Силверстоун безошибочно уловил спокойную уверенность человека, живущего в своем доме. Жена Габая наскоро приготовила легкую закуску. После этого они поехали осматривать Тель-Авив и окрестности. Доктор Габай показывал все с такой же любовью, как редкие книги в своей библиотеке. Когда над морем погасла вечерняя заря, они пошли в ресторан. Габай всегда любил поесть вкусно и плотно. Обед был в его стиле. Силверстоун пытался оплатить солидный счет, намекнув, что он миллионер, к тому же это списывается с налога. Габай снисходительно улыбнулся и пообещал пообедать за его счет в Америке. Силверстоун постеснялся оставить свою изысканную визитную карточку. Побоялся услышать реакцию этого насмешника на фамилию Силверстоун. Если бы не горечь не состоявшегося реванша, поездку в Израиль можно было считать несомненной удачей. Все шло хорошо. Дом они поменяют. Единственное огорчение -- этот старый бандит. Никак не подохнет. Есть, правда, и от него некоторая польза. Ежедневно он идет на остановку школьного автобуса встречать Светлану. Но вчера вечером он подвернул стопу и сейчас дрыхнет в своей комнате. Жаль, что стопу. Мог бы сломать голову. Уильям Силверстоун думал об этом, глядя как желтый автобус плавно подошел к остановке. Отворилась дверь. У выхода Светлана споткнулась. Мальчишка--негр примерно ее возраста подставил ногу. Он обнажил в улыбке крупные зубы и радостно заорал на весь автобус: -- Эй, ты, Зильберштейн! Старый жид не пришел за тобой! Но здесь какой-то другой жид. Наверно, такой же жулик, как все в твоей семейке! Мистер Уильям Силверстоун, бывший доктор Владлен Среброкамень, сын Пинхаса Зильберштейна стоил около восьми миллионов долларов. Но у него все еще не было средств иссушить горькие слезы его единственной дочери. 1988 г. ТРАНСПАРАНТ Йорам и Гиора даже звуком не обмолвились по этому поводу. Зачем? Нужны ли слова для взаимопонимания двух самых близких друзей, которые родились в одном квартале, двенадцать лет проучились, сидя за одним столом, вместе воевали, вместе окончили университет и разделяют одно и то же мировоззрение? У них не было сомнения в необходимости как-то обозначить себя. И все же этот подлый кусок белого картона причинял непривычное, неуютное беспокойство. Конечно, нет необходимости доказывать Аврааму, что Йорам и Гиора не трусы. Слава Богу, они достаточно хорошо знают друг друга. Все бои прошли в одном танке. После войны Судного дня, в которой Авраам потерял ногу, Йорам и Гиора продолжают службу резервистов без своего друга. Он тоже был с ними в одном классе. И в университете они учились вместе, только на разных факультетах. Йорам -- социолог, Гиора -- историк, Авраам -- химик. Они и сейчас неразлучные друзья, хотя Авраам не разделяет их мировоззрения. Они на противоположных концах политического диаметра. Но их споры никогда не переходят на личности. Йорам и Авраам были ранены уже за каналом, на подступах к Суэцу. Йорам с трудом самостоятельно выбрался из подбитого танка. Авраама вытащил Гиора. Из культи голени хлестала кровь. Гиора чуть не потерял сознание, накладывая жгут и перевязывая культю. Вчера вечером поводом для спора послужила уже не абстрактная тема. Авраам назвал их слепцами. Он уговаривал их, умолял не ехать в Иерусалим на митинг пацифистского проарабского движения "Мир сейчас", членами которого они с гордостью себя называли. -- Во имя нашей дружбы я прошу вас не ехать. -- Впервые он апеллировал к их дружбе. -- Почему бы тебе во имя нашей дружбы не отказаться от своих экстремистских убеждений и не поехать с нами? -- Спросил Гиора. Авраам ничего не ответил. Йорам и Гиора отлично понимали, что имел в виду Авраам, отговаривая их от поездки. Дорога из Беэр-Шевы в Иерусалим проходит через арабские села, через Хеврон и Бейтлехем. Сейчас, когда бушуют так называемые беспорядки, когда арабы забрасывают еврейские автомобили камнями и бутылками с зажигательной смесью, эта дорога небезопасна. Йорам и Гиора понимают это не хуже Авраама. Именно поэтому они приготовили транспарант. На белом прямоугольнике картона, закрывавшем чуть ли не половину ветрового стекла "ауди", черной тушью четко написано название их движения. Написано, правда, не на иврите. Зачем дразнить гусей? К тому же, не все арабы знают иврит. "Peace Now" -- "Мир сейчас" более удобоваримо. Нет сомнения в том, что арабы не тронут своих друзей. И все-таки транспарант беспокоил их, хотя, вне всяких сомнений, они поступили вполне разумно. Этот упрямец Авраам постоянно упрекает их в неспособности мыслить логично. -- Дисциплина логического мышления присуща представителям точных наук, естественных наук, инженерам, следователям. Вы, гуманисты, в своей профессиональной деятельности не приучены к логическому мышлению. У вас нет в этом профессиональной потребности. У вас эфемерная конечная цель притягивает к себе цепочку абсурдных доказательств, опровергнуть которые может без усилия даже младенец. Вероятно, не случайно "Мир сейчас" -- скопище прекраснодушных гуманитариев, не умеющих думать. -- Разумеется. Патент на умение думать принадлежит только фашистам, -- горячась, возразил Гиора. -- Вероятно, Гарибальди тоже был фашистом. -- При чем здесь Гарибальди?-- Спросил Йорам. -- Если любовь к родине и стремление к национальному освобождению вы называете фашизмом, то Гарибальди, безусловно, тоже фашист. Кстати, эта мысль принадлежит не мне. Ее уже давно высказал Зеэв Жаботинский, защищая сионизм. Вы заметили, что с той поры все осталось без изменений? Враждебный мир и сейчас отождествляет сионизм с фашизмом. Ведь если быть последовательными и логичными, то и вы, мои друзья, тоже фашисты. Ведь мы с вами в одном танке защищали нашу землю, Сион. Если я не ошибаюсь, вы и сегодня добросовестно служите резервистами. -- Абсолютная ерунда! Фашизм -- это не сионизм, а твое желание угнетать полтора миллиона арабов, лишенных гражданских прав. Фашизм -- это не дать возможность палестинским арабам свободно жить на своей земле, в своем государстве. -- Ни я ни мы никого не собираемся угнетать. А у полутора миллионов арабов, если они действительно считают себя угнетенными, есть неограниченная возможность воссоединения с более чем ста миллионами неугнетенных арабов в двадцати двух странах с колоссальной территорией. Кстати, евреи Сирии и самого демократического вашего друга, Советского Союза, лишены возможности соединиться с евреями Израиля. -- Демагогия, -- возразил Йорам, -- евреи Советского Союза вовсе не рвутся в Израиль. Обычно их споры обрывались, чтобы не оборвалась дружба. Каждая сторона оставалась при своих убеждениях. Однажды Авраам спросил друзей: -- Допустим невероятное -- вы правы. Что же вы предлагаете? -- Отступить до границ 1967 года и предоставить палестинцам право самим решать свою судьбу, создать свое государство, -- ответил Гиора. -- Еще одно арабское государство. Предположим. Но с 1948 года по июнь 1967 года мы стояли на тех самых границах, до которых вы предлагаете отступить, и так называемые палестинцы ничего не решили. Не воспользовались возможностью и правом решить свою судьбу. Единственным их требованием было, чтобы мы убрались с их, как они считают, земли. И это будет их требованием, даже если вы не только отступите к границам 1967 года, но даже отдадите им весь Израиль, оставив себе на память только Тель-Авив. -- Чепуха. Сейчас они уже признают наше право на существование. -- Вот как? Я не знал, Йорам, что они сообщили тебе это по секрету. -- Твое остроумие -- не решение проблемы. Мы должны освободить их территории. -- Территории? У них нет географического названия? -- У них есть географические названия. Западный берег и сектор Газы. -- Западный берег? Берег чего? -- Ави, перестань паясничать. Ты прекрасно понимаешь, что речь идет о западном береге Иордана. -- Я понимаю. Я понимаю англичан, придумавших этот термин и организовавших несчастья на нашей земле. Я понимаю врагов Израиля, с удовольствием пользующихся этим термином. Но когда вы, израильтяне, повторяете "Западный берег" вслед за нашими врагами, я перестаю понимать. Это либо аморальность, либо вопиющее невежество. Что такое берег? Какова его ширина? Какое это понятие? Географическое? Геологическое? Скажите, может ли берег реки Иордан, ширина которой около двадцати метров, простираться на восемьдесят километров? Если пользоваться вашим масштабом, то Китай -- это восточный берег Средиземного моря. --Ладно. Это вопросы семантики, -- проворчал Гиора. -- Семантики? Это вопросы нашего существования как народа, потому что у нас нет другого места на земном шаре. А у территорий или Западного берега, как вы называете, есть древние и не забытые географические названия: Иудея и Самария. И даже географические названия говорят о том, кому принадлежит эта земля. -- Мы вполне можем обойтись без нее. Посмотри, сколько земли пустует в Галилее и в Негеве. -- Очень логично. Посмотрите, сколько земли пустует у наших соседей. На пустых землях в Египте, Иордании, Саудовской Аравии, Сирии, Судана можно поместить сотню таких государств как Израиль. -- Это демагогия. Мне нет дела до наших соседей. Мы обязаны освободить оккупированные нами арабские территории. -- Включая Яффо, и Рамле, и Лод, и Акко, и даже Беэр-Шеву, в которой мы живем? -- Ты отлично знаешь, что я имею в виду. Речь идет о границах до июня 1967 года. -- А разве эти границы соответствуют установленным нам благородными и справедливыми народами в Организации Объединенных Наций? -- Сегодня эти границы уже не являются предметом спора, и мы должны к ним вернуться. -- Нет, Йорам, ты ошибаешься. Эти границы и сегодня не признаются вашими друзьями -- арабами. И не только в Иудее и Самарии, но даже арабами, гражданами Израиля. Большинство из них не признают нашего права на существование. Странно, что события последних дней не убедили вас в этом, не открыли ваши глаза. Но я напомню вам, что даже Иудею и Самарию мы бы не освободили, не вернули себе, если бы Иордания не ввязалась в войну, опасаясь, что Египет и Сирия уничтожат нас без ее участия в июне 1967 года. А ваш великий и могучий покровитель, Советский Союз, упорно продолжает называть Израиль Тель-Авивом, от щедрот своих соглашаясь оставить нам крохотное гетто, если еще останутся в живых евреи, готовые в нем существовать. -- Если следовать твоей логике, Израиль постоянно должен воевать. А люди хотят жить в мире. -- Я понимаю вас. Вы продолжаете службу резервистов. Вы устали. Мне хорошо. Я инвалид. -- Ты действительно инвалид! На голову! -- Не выдержал Гиора. -- Если ты смеешь разделять нас по этому признаку, то грош цена всем твоим рассуждениям. Не хочу сказать грош цена тебе. -- Простите, я действительно спорол глупость. Как-то во время дискуссии Авраам спросил: -- Что значит "Мир сейчас"? Вы не обратили внимания на абсурдность или даже аморальность этого термина? -- Почему абсурдность? Разве ты не хочешь, чтобы сейчас был мир? -- Спросил Гиора. -- Еще как хочу! Но он не возможен сейчас. Ты историк. Кто лучше тебя знает, что еще до создания государства Израиль евреи на этой земле только и мечтали о мире. У вас были прекраснодушные предшественники -- "Брит шалом", по вине которых евреи оказались беззащитными во время погромов в 1929 году. Это уже другой вопрос. Я говорю об истинном мире. Все мы мечтаем о нем. Но ведь ваши друзья отказываются жить с нами в мире. -- Ничего подобного. Среди арабов немало разумных людей, стремящихся к миру. -- Согласен. К сожалению, не они решают. Но речь сейчас не о них, а о вас. Тебе, Гиора, известно, что и в древнем Риме, и во время чумных эпидемий в средние века, и во времена Ренессанса были деятели, лозунгом которых было "Сейчас!". Завтра их не интересовало. Людовик ХIV провозгласил: "После меня хоть потоп". Мне трудно понять и горько видеть, как вы, евреи, такими жертвами и муками обретшие свой дом, свое единственное место на земле, где мы можем защитить себя, выжить, кричите "Сейчас!", что равносильно "После меня хоть потоп". Неужели вы, по-настоящему отличные люди, не замечаете, что уподобляетесь аморальным юнцам, требующим сейчас, немедленно незаслуженные ими материальные блага, юнцам, низведшим любовь до уровня совокупления, девочкам--подросткам, разрушающим свой организм гормональными противозачаточными средствами, потому что они торопятся сейчас. Вы уподобляетесь стяжателям, старающимся побольше урвать сейчас, не думая о будущем. Вы уподобляетесь тем, кто уничтожа ет окружающую нас среду, кто нарушает экологическое равновесие, кто, не думая о завтрашнем дне, хочет всего именно сейчас. Это был очередной бессмысленный спор. Каждый упорно стоял на своем, не слыша аргументов противной стороны. Вчера вечером Авраам попросил их не ехать на митинг. Во имя их дружбы. Он не против поездки через арабские села и города. Наоборот. Но при нынешней обстановке -- только с оружием. Камень, брошенный в едущий автомобиль, а тем более бутылка с зажигательной смесью, это смертоносное оружие. У еврея должно быть право на самооборону. Арабу, гуляющему в Беэр-Шеве, никто не угрожает не только действием, но даже словом. Если бы Йорам и Гиора поехали с оружием, у него не было бы возражений. Разве только идеологических. Но ведь они не возьмут с собой оружия. Естественно, Йорам и Гиора не взяли с собой оружия. Только белый прямоугольник картона с четкими черными буквами "Реасе Now". Транспарант причинял Йораму неудобство. Он торчал перед ним на ветровом стекле, закрывая почти все поле зрения. Гиоре он тоже мешал, но в меньшей степени. Во-первых, транспарант был справа от него. Во-вторых, когда он ведет танк, у него обзор гораздо хуже, чем в новой "ауди", даже с транспарантом за ветровым стеклом. Дело не в обзоре. Впервые они не были до конца откровенны с Авраамом. Это неприятнее суженного поля зрения. А ведь Авраама можно было ткнуть носом в этот транспарант. Как-то в пылу спора он спросил их, где движение "Мир сейчас" достает деньги для своей обширной пропагандистской работы, для изданий, листовок, стикеров, для многих сотен плакатов на митингах, для экскурсий с одураченными новыми репатриантами. Не считают ли они, что некоторые заинтересованные в их успешной деятельности иностранные организации, такие, скажем, как КГБ и даже ЦРУ, находят возможность подбросить им немного деньжат? Что уж говорить о не очень бедных арабских правителях. В тот вечер они разругались не на шутку. Показать бы Аврааму этот транспарант, который они сделали собственными руками, и спросить его, не подбросили ли им деньжат за материал и работу КГБ и ЦРУ. А может быть даже нефтяные шейхи. Они проехали уже километров тридцать к северу от Беэр-Шевы. Дорога пустынна. Ни впереди, ни сзади ни одного автомобиля. Далеко впереди на холме над самой дорогой они заметили группу не то подростков, не то молодых людей. На таком расстоянии еще трудно было определить и рост и возраст. Через мгновение они разглядели кипы на головах мужчин. Ни Йораму, ни Гиоре не хотелось вступать в дискуссию с этими религиозными фанатиками -- еврейскими поселенцами, признающими только Танах и грубую силу. Со многими из них Йорам и Гиора служили и продолжают служить в одном батальоне. В быту это неплохие ребята. В бою -- лучших танкистов не сыщешь. Большинство из них -- из ешивот эсдер {(ивр.)религиозные учебные заведения, учащиеся которых сочетают занятия со службой в армии -- пять лет вместо трех обычных }. . Но в идеологическом отношении! Спорить с ними -- напрасная трата времени. У них глаза зашорены ортодоксальным иудаизмом. В сравнении с этими фанатиками Авраам просто прогрессивный либерал. Газеты, радио и телевидение вчера широко разрекламировали предстоящий митинг движения "Мир сейчас". Средства массовой информации не лишают их своего благосклонного внимания. Разве это не симптом их правоты, что большинство журналистов -- члены их движения, или сочувствующие ему? Не исключено, что эти бешеные поселенцы установили пикеты на дорогах, ведущих в Иерусалим. Но Йорам не убрал транспарант. Гиора тоже ничего не сказал по этому поводу. Когда до холма оставалось менее тридцати метров, они убедились в том, что пикет выставили не поселенцы. Могли ли они представить себе, что арабы способны на такое? Надеть кипы, чтобы сойти за евреев! Не порядочно! Сказалась мгновенная реакция Гиоры. Он резко затормозил, и камень скользнул по капоту, не задев ветрового стекла. Но звук был таким, как тогда, у Суэца, когда снаряд ударил по броне их танка. Обида, возмущение захлестнуло Йорама. Удар врага не так болезнен, как вероломство друга. Только защитный рефлекс заставил его быстро опустить стекло и крикнуть по-арабски, что они друзья, что они едут на митинг движения "Мир сейчас". В ответ раздался смех, а один из молодых арабов резко согнул левую руку в локте, зажав ею предплечье правой руки. Этот оскорбительный жест не нуждался в переводе. Но им уже некогда было реагировать на оскорбления. Град камней обрушился на "ауди". Один из них влетел в раскрытое окно. К счастью, он только по касательной задел правое ухо и затылок Йорама. Большой камень разбил заднее стекло. Гиора нажал на акселератор. Автомобиль тут же занесло вправо. Араб лет двадцати пяти выстрелил из рогатки заостренной металлической стрелой. Она попала в правое переднее колесо. Автомобиль остановился. Гиора пожалел, что ломик у него в багажнике. Безоружный он не сможет дороже продать свою жизнь. Град камней несколько ослабел, вероятно, потому, что с севера на бешеной скорости к ним приближался серый тендер "Фольксваген". Йорам решил, что это иностранные журналисты торопятся снять сопротивление мирных жителей оккупированных арабских территорий израильским агрессорам. Еще до того как тендер остановился у разбитой "ауди", из окна за спиной водителя коротко простучала автоматная очередь. Арабы бросились наутек. Молодой бородатый еврей в вязаной кипе с автоматом "Узи" в правой руке медленно подошел к их автомобилю. Он деликатно не заметил транспаранта. -- Как вы там, не пострадали? -- Он увидел кровь на ухе Йорама и крикнул: -- Давид, есть раненый. Давид, тоже в кипе, но без бороды, с пистолетом за ремнем на потертых джинсах, с небольшой аптечкой в руке, уже обошел нос "ауди" и открыл переднюю правую дверцу. Он осмотрел ухо и раздвинул волосы на затылке. Йорам не ошибся, решив, что Давид делает это профессионально. -- Слава Богу, что не хуже. -- Неизгладимый русский акцент можно было услышать даже в такой короткой фразе. Давид осторожно смазал раны бетадином и сказал: -- Стоит ввести противостолбнячную сыворотку. -- Ты санитар? -- спросил Йорам. -- Эх, еврей, не привык ты к порядку. Всякого дурака следует называть рангом выше. Если ты решил, что я санитар, следовало спросить, не доктор ли я. -- Он действительно доктор, да еще какой, -- рассмеялся бородач. Йорам смутился. Он увидел за ремнем у доктора незнакомый тяжелый пистолет. Шофер тендера тем временем завершил осмотр и крикнул: -- Яков, тащи домкрат! Окрик поселенца вывел Гиору из неподвижности. Во что превратилась еще недавно такая красивая новенькая "ауди"! Он бросился открывать багажник. Пока Гиора извлек запасное колесо, Яков установил домкрат. Молодой бородач попытался утешить владельца автомобиля, с горечью глядевшего на вмятины, осыпавшуюся краску и разбитые стекла. -- Капара {(ивр.) жертвоприношение}. Металл рихтуется. Слава Богу, что вы целы. -- Что это за пистолет у тебя? -- Спросил Йорам у доктора. -- "Парабеллум". Мой отец всю войну провоевал с таким пистолетом. -- Какую войну? -- С немцами. Но немецкий пистолет он предпочитал советскому. А у меня "парабеллум" из уважения к памяти отца и потому, что мне очень хочется мира. Йорам вопросительно посмотрел на Давида. Гиора тоже оторвался от закручивания гайки. -- Две тысячи четыреста лет тому назад один очень неглупый римлянин сказал: "Si vis pacem, para bellum", что лучше всего переводится так: "Если хочешь мира, будь готов к войне". Поэтому у этих бородатых добряков "Узи", а меня -- "парабеллум". -- Вы его слушайте, -- сказал молодой поселенец, -- добрее Давида вы не сыщете человека во всей Иудее. Арабы, которых он лечит, души в нем не чают. -- Похоже на правду, -- сказал Давид, -- но даже в Москве никто не мог обидеть меня безнаказанно. А уж у себя дома! Для этого я и приехал в Израиль, чтобы чувствовать себя защищенным. Гиора осмотрел поврежденное колесо и закрепил его в багажнике. -- Не забудь в Иерусалиме заехать к панчермахеру, -- сказал Яков, -- нельзя возвращаться без запасного колеса. Поселенцы развернули тендер и поехали впереди "ауди". С холма, метрах в двухстах от дороги, вслед им смотрели убежавшие туда арабы. Поселенцы проводили их до Хеврона. Через город и до северной окраины Бейтлехема Йорам и Гиора ехали вслед за армейским патрулем на джипе. Они не могли рассмотреть водителя и солдата рядом с ним. Но третий, сидевший сзади, был явно резервистом. Во всем его облике угадывалась усталость и неудовольствие. Друзья забыли о транспаранте и не связывали неудовольствие солдата с взглядами, которые время от времени он бросал на этот плакат. Они миновали Гило и приблизились к центру Иерусалима. До начала митинга оставалось чуть больше двадцати минут. -- Послушай, Гиора, говорят, Хаим Тополь очень хорош в идущем сейчас фильме. -- Да, я слышал. -- Как ты смотришь на то, чтобы пойти в кино? Дома все некогда, а мы уже все равно приехали. -- Сейчас? -- Ага. -- С удовольствием. -- Останови автомобиль на минуту. -- Йорам снял транспарант, согнул картон вдвое, не без усилий согнул еще вдвое и вышел из автомобиля. Взглядом он поискал мусорный ящик. Не найдя, он швырнул картон к каменной ограде палисадника. Девочка лет двенадцати, даже внешне похожая на его Орит, неодобрительно посмотрела на картон, на него и спросила: -- Ты еще не включился в движение за чистую землю Израиля? Йорам подобрал картон, погладил девочку по голове и сел на сидение. Гиора хохотал, смахивая с носа слезы. Йорам посмотрел на него и тоже рассмеялся. Автомобиль трясся, как на кочках. -- Расскажем Аврааму? -- Спросил Гиора. -- Может быть постепенно. 1988 ВИЛЛА Шай Гутгарц не просто любил свою виллу. Она была для него существом одушевленным. В начале пятидесятых годов он за бесценок купил пустынный участок земли севернее Тель-Авива. Бедный чиновник даже мечтать не мог о настоящем доме. Собственными руками он соорудил на участке лачугу. Это о них, о нем и о его юной жене было сказано, что для влюбленных рай в шалаше. Осколки двух уничтоженных еврейских общин пустили корни на новой земле. Вытатуированный пятизначный номер на левом предплечье -- память о лагере уничтожения. Там погибли ее родители, состоятельные евреи из Голландии. Советские солдаты нашли ее в груде умерших детей. Только слабый стон, вырвавшийся из костей, обтянутых сморщенной кожей, спас девочку от захоронения в братской могиле. Могла ли не казаться ей раем лачуга, в которой она, тихая двадцатилетняя девушка, поселилась с любящим ее человеком? Шай не был в лагере. Три года, начиная с того дня, когда он, семнадцатилетний мальчик, спрятавшись в мокрой лещине, смотрел, как немцы и местные украинцы сожгли в синагоге евреев его местечка, до незабываемой встречи их партизанского отряда с советскими разведчиками, были для него сплошным непрекращающимся кошмаром. Он и сейчас еще вскакивал по ночам от криков его родных, его родственников, его знакомых, доносившихся сквозь треск гигантского костра полыхающей синагоги, сквозь одобрительный гомон толпы. Тогда в этих криках он явно услышал голос отца. И этот предсмертный призыв "Шма, Исраэль!" тупым ломом вонзился в его сердце. Пробраться в подмандатную Палестину было не проще, чем воевать в партизанском отряде. В первых же сражениях с арабами боец ПАЛМАХа Шай Гутгарц зарекомендовал себя отважным воином, верным сыном партии, открывшей ему свои объятия. Инвалидность после тяжелого ранения руки. Но уже было создано государство, и его партия была у власти. Партия достойно отблагодарила своего сына. В министерстве ему придумали должность чиновника. На что еще мог рассчитывать молодой человек без профессии, почти без образования, с искалеченной рукой? Участок и лачуга на нем стали осью вращения Шая Гутгарца. После томительных часов безделья в министерстве, прерываемых традиционным кофепитием, всю свою энергию, всю вложенную в человека страсть к созиданию, Шай Гутгарц тратил на своем участке. Непросто было самому строить фактически одной рукой. К моменту рождения первой дочери уже можно было говорить о доме. С южной стороны лачуги Шай пристроил сооружение из блоков, сцементированных, любовно пригнанных друг к другу. Это сооружение вполне могло стать частью виллы, смутные очертания которой иногда по ночам вытесняли четкие мучительные образы войны. Ухоженный газон. Красивая клумба. Вместе с дочками росли высаженные на участке деревья -- лимоны, апельсины, манго, пальмы. Кусты бугенвиллии живой изгородью обрамляли самый большой участок на их улице. Скромный чиновник, живший в лачуге, чувствовал себя вполне удовлетворенным, даже получая нищенскую зарплату. Он понимал, что за его труд и этого не причитается. Активной деятельностью в партии Шай старался компенсировать дарованные ему блага. Но рос дом. Росло и положение Шая Гутгарца в министерстве. Росла зарплата, хотя для этого не приходилось прилагать усилий больше, чем прежде. Постепенно появилась и стала расти уверенность Шая Гутгарца в справедливости такого распределения благ. Северный Тель-Авив стал самым дорогим и самым респектабельным районом города. За несколько месяцев до выборов, в которых, увы, его партия впервые проиграла, Шай Гутгарц был назначен заведующим отделом. Чиновники начали бастовать, требуя повышения зарплаты. Заведующий отделом тоже участвовал в забастовках, получая сравнительно огромную зарплату. Но дело не в зарплате, хотя от лишних денег Шай Гутгарц не отказался бы. Дело в том, что министром стал представитель партии, которая двадцать девять лет была в оппозиции его родной власти. Министра он ненавидел всеми фибрами души. От своих подчиненных министр требовал работать. Но ни Шай Гутгарц, ни его коллеги к этому не привыкли. Тем рьянее они бастовали. А уволить их нельзя было, так как у всех у них был статус постоянства, защищаемый законом. За четверть века от бывшей лачуги следа не осталось . Только старая южная пристройка напоминала о былой нищете. По мере роста дома возрастал аппетит хозяина, а по мере возрастания аппетита рос дом. Только хозяин, -- так ему казалось, -- оставался таким же, как прежде. Нет, не внешне. Увы, время совершало свою разрушительную работу. Но убеждения Шая Гутгарца, его идеалы оставались неизменными, такими же, как тогда, когда, рискуя жизнью, он пробирался в подмандатную Палестину. Парень, истерзанный войной, мечтал о мире, о социальном равенстве, о куске хлеба и крыше над головой. Разве не это было лозунгом партии, в которую он не просто вступил, а прильнул кровоточащим сердцем? Партия была для него всем. Он -- только клетка сложного живого организма, называемого партией. Партия питала клетку, одну из многих, из которых она состояла. Лишь на первых порах Шай ощущал себя неуютно. Он не привык получать, ничего не отдавая взамен. Но к такому состоянию, как выяснилось, легко и быстро привыкают. Он даже не задумывался над тем, где партия берет деньги, чтобы содержать его, и десятки таких как он, и сотни таких как он, и еще, и еще, и еще. Партия росла. Члены партии нуждались в местах, обеспечивающих их существование. Надо было снабжать клетки тела, называемого партией. Это и есть социальная справедливость. Шай Гутгарц даже перестал задумываться над тем, что кто-то все-таки должен работать. Кто-то должен платить налоги. Кто-то должен отдавать значительную часть своего труда, чтобы обеспечить его социальную справедливость. В мае 1977 года рухнуло небо. Такой совершенный, такой благоустроенный, такой уютный поезд, в течение двадцати девяти лет плавно и беспрепятственно катившийся по гладким рельсам, остановился над пропастью, заскрежетав тормозами. Поражение на выборах. Правительство сформировал человек, имя которого звучало для Шая Гутгарца чуть ли не так, как треск горящей синагоги. Уже только этого было достаточно для того, чтобы почувствовать, что земной шар сошел с орбиты и разрывается на мелкие куски. А тут еще дом. Весной Шай Гутгарц начал капитальную перестройку, намереваясь завершить создание виллы. Но ведь новый министр погонит его с работы с барабанным боем. До виллы ли, если он останется без куска хлеба? Нет, конечно, без куска хлеба он не останется. Есть у него военная пенсия. Но на нее виллу не построишь. В первые дни после выборов не было ни малейшего сомнения в том, что его выгонят с работы. Ведь он и его товарищи по партии чужаков не подпускали к своей кормушке на пушечный выстрел. Почему же чужаки должны поступить иначе? Боже мой, что же делать? Конечно, слово Боже он произнес фигурально. Партия прививает своим членам атеизм, а Шай Гутгарц, верный сын партии, не сомневается в правильности марксистского учения. Правда, где-то очень глубоко в его сознании в дремоте теплились образы детства, синагога, мама, зажигающая субботние свечи, субботняя трапеза. А в сердце, как незаживающая рана, -- отцовский крик "Шма, Исраэль!", прорвавшийся сквозь крики погибавших, треск горящей синагоги и гнусный восторг наблюдавшей толпы. Ну ладно, пусть не Боже. Только что же все-таки делать? Но произошло нечто необъяснимое. Волос с головы не упал ни у одного из товарищей по партии. Все остались на своих местах. Оказывается, есть закон, защищающий их права. Они почему-то не знали об этом законе, когда были у власти. Испуганные, притихшие, растерянные на первых порах, они постепенно вышли из состояния шока. Они уже диктовали свои условия. Они не позволили сократить ни одного из своих товарищей, когда урезали бюджет министерства. Нет, они не против уменьшения бюджета. Они даже не против сокращений. Но все должно быть по закону. Поэтому сократили нескольких отличных специалистов, новых репатриантов. А как же иначе? Кто последним пришел, тот первым уходит. Все справедливо. Все по закону. Не за социальную ли справедливость он боролся в рядах своей партии? Выросла вилла. Шай Гутгарц люб