Перевод с нем.

                         Предисловие
     "Теперь  Вы,  наверное,  мемуары  пишете?"  -- спросил  один из  первых
американцев,  которых  я встретил  в мае 1945  г. во  Фленсбурге.  С тех пор
прошло  24 года6  из которых 21  год я провел в тюремном одиночестве. Долгие
годы. И  вот мои мемуары готовы. Я стремился изобразить прошлое таким, каким
я его видел. Кому-то оно покажется искаженным, кто-то найдет мою перспективу
неправильной. Это может соответствовать действительности,  а может  и нет: я
описал то, что я пережил так, как я  это вижу сегодн. При этом я старался не
уходить  от прошлого. Моим намерением было не обходить молчанием ни слепоту,
ни ужасы тех лет. Те, кто  участвовал во  всем этом, будут меня критиковать,
но это неизбежно. Я хотел быть искренним.
     Эти воспоминания должны  показать некоторые из тех предпосылок, которые
почти неизбежно  вели  к  катастрофам,  сопровождавшим  конец  того времени,
раскрыть последствия  единоличной и бесконтрольной власти и охарактеризовать
личность  этого человека. На суде в Нюрнберге я  сказал: "Если бы  у Гитлера
были друзья, я был  бы  его другом. Я  обязан ему вдохновением и славой моей
молодости так же, как позднее ужасом и виной".
     В  образе  Гитлера, каким  он  был по отношению ко мне и другим,  можно
уловить некоторые симпатичные  черты. Вознекнет  также впечатление человека,
во многих отношениях одаренного и  самоотверженного. Но  чем дольше я писал,
тем больше я чувствовал, что речь шла при этом о поверхностных качествах.
     Потому   что   таким   впечатлениям  противостоит   незабываемый  урок:
Нюрнбергский  процесс.  Я никогда не забуду один  фотодокумент, изображающий
еврейскую семью, идущую на смерть: мужчина со своей женой и своими детьми на
пути к смерти. Он и сегодня стоит у меня перед глазами.
     В Нюрнберге меня приговорили к двадцати годам тюрьмы. Приговор военного
трибунала,   как   бы   несовершенно   ни   изображали  историю,   попытался
сформулировать  вину.   Наказание,  всегда  мало  пригодное   для  измерения
исторической    ответственности,    положило    конец   моему   гражданскому
существованию.  А  та  фотография  лишила  мою  жизнь основы.  Она оказалась
долговечнее приговора.
                                  Альберт Шпеер
     11 января 1969 г.
                        Первая часть
                           Глава 1
                      Среда и молодость
     Мои  предки   были  швабами   или   происходили   из   бедных  крестьян
Вестервальда,  они  происходили также из Силезии и  Вестфалии. В большинстве
своем они были ничем не примечательными людьми. За одним исключением: им был
наследственный рейхсмаршалл 1< > граф Фридрих Фердинанд цу Паппенгейм  (1702
-- 1793),  который с моей незамужней  прародительницей Хумелин  произвел  на
свет восьмерых сыновей.  По  всей  вероятности, его не очень-то заботила  их
судьба.
     Спустя   три   поколения   мой   дед   Герман   Хоммель,  сын   бедного
шварцвальдского  лесника,  в конце  своей жизни  стал единоличным владельцем
крупнейшего  в  Германии  торгового  дома,  ведущего  торговлю  станками,  и
фабрики,  производящей  инструменты. Несмотря  на  свое  богатство,  он  жил
скромно,  был  добр  к своим подчиненным. Он не только  был  прилежен, но  и
владел  искусством   заставлять  других  самостоятельно  работать  на  себя:
задумчивый шварцвальдец, который мог  часами сидеть  на скамейке в  лесу, не
проронив ни слова.
     В то же  самое  время другой мой  дед, Бертольд Шпеер, стал в Дортмунде
состоятельным   архитектором,   он   создал   многочисленные   постройки   в
господствовавшем  тогда  стиле  классицизма.  Хотя  он умер  рано,  средств,
оставшихся после него, хватило  на то,  чтобы  дать образование  его четырем
сыновьям. Дедам  помогла  в их подъеме начавшаяся во второй половине 19 века
индустриализация. Но  она  не  помогла многим, начинавшим в лучших условиях.
Рано поседевшая мать моего отца в моей юности вызывала у меня скорее чувство
благоговения,  чем  любви.  Она  была  серьезная  женщина,  придерживавшаяся
простых  взглядов  на  жизнь, энергичная  и  упорная.  Она  царила  в  своем
окружении.
     В  воскресенье, 19  марта 1905 г.,  в  полдень  я  появился  на свет  в
Мангейме.  Весенний  гром заглушал,  как  мне часто  рассказывала моя  мать,
благовест расположенной неподалеку церкви Христа. Мой отец, открыв в 1892 г.
в возрасте 29  лет  свое дело,  был  одним из  наиболее модных  архитекторов
Мангейма,  в  то время  находящегося  на  подъеме  баденского  промышленного
города. Он уже успел создать себе крупное состояние к тому моменту,  когда в
1900 г. женился на дочери богатого коммерсанта из Майнца.
     Характерный для крупной буржуазии стиль нашей квартиры в  одном  из его
мангеймских  домов  соответствовал успеху и престижу моих родителей. Большие
чугунные  ворота  с   коваными  арабесками   распахивались  вам   навстречу:
импозантный  дом,   во   двор   которого  могли  въезжать  автомобили.   Они
останавливались перед лестницей, соответствовавшей богато  украшенному дому.
Впрочем, мы, дети -- два моих брата и  я -- должны были  пользоваться задней
лестницей. Она была темная, крутая  и узкая и безо  всяких затей завершалась
задним  коридором. И  все же  детям  было  нечего  делать  на фешенебельной,
устланной ковром лестнице.
     Наш детский мир находился в задних комнатах от наших спален  до похожей
на зал  кухни. Мимо нее  можно  было  пройти в  парадную  часть 14-комнатной
квартиры. Из обставленного голландской мебелью зала с бутафорским камином из
ценного дельфтского кафеля гостей проводили  в большую комнату с французской
мебелью и драпировками в стиле ампир. Особенно прочно, и  сегодня  физически
ощутимо врезались мне в память сверкающие  хрустальные люстры со  множеством
свечей, а также  зимний сад, дизайн  которого  мой отец  купил  на всемирной
выставке  в  Париже  в  1900 г.:  с индийской  мебелью  с  богатой  резьбой,
занавесями  с ручной  вышивкой  и  покрытым  ковром диваном,  с  пальмами  и
экзотическими растениями,  пробуждающий  мечты  о таинственно-далеком  мире.
Здесь  мои родители завтракали и здесь  отец делал нам,  детям, бутерброды с
ветчиной  со своей вестфальской родины. Воспоминания о прилегающей гостиной,
правда,   стерлись   в  памяти,  но  облицованная  деревянными   панелями  в
неоготическом  стиле  столовая  сохранила  свое очарование.  За  стол  могли
одновременно сесть более  двадцати  человек. Здесь праздновали мои крестины,
здесь и сегодня проходят наши семейные торжества.
     Моя мать ревностно и упоенно следила за  тем, чтобы мы  входили в число
лучших семей мангеймского общества.  Со всей определенностью можно  сказать,
что было не больше, но  и не  меньше 20-30 домов  в этом городе, позволявших
себе  подобные  расходы.   Для  представительности  держали   многочисленную
прислугу. Помимо по  понятным причинам любимой нами, детьми, кухарки, у моих
родителей служили также  "кухонная девушка", горничная, часто лакей и всегда
шофер,  а также для  присмотра  за  нами  гувернантка. Девушки носили  белые
наколки,  черные платья и  белые  фартуки,  лакей  --  фиолетовую  ливрею  с
позолоченными пуговицами; самым великолепным был шофер.
     Мои родители  всеми силами стремились обеспечить своим детям прекрасную
и беззаботную юность. Но осуществлению этого желания противостояли богатство
и   престижные   соображения,  светские  обязанности,   большое   хозяйство,
гувернантка и  слуги. Я и сегодня  еще  ощущаю  искусственность и дискомфорт
этого мира.  Кроме  того, у меня часто кружилась голова, иногда  я  падал  в
обморок.  Гейдельбергский   профессор,  которому  меня  показали,   поставил
диагноз: вегетососудистая дистония. Этот недуг означал существенную нагрузку
на  психику и  рано поставил меня в зависимость от внешних обстоятельств.  Я
страдал  тем более оттого, что мои товарищи по играм  и  оба моих брата были
физически  крепче, и я  чувствовал, что уступаю им. Они сами нередко  давали
мне это почувствовать.
     Какой-либо  недостаток часто пробуждает компенсирующие силы. Во  всяком
случае, эти трудности привели к тому, что я научился гибче приспасабливаться
к окружению мальчика. Если позднее я проявил упорство и ловкость в отношении
противодействующих мне обстоятельств и людей,  то это, по всей видимости, не
в последнюю очередь связано с моей тогдашней физической слабостью.
     Когда наша гувернантка-француженка  выводила  нас  на прогулку,  мы,  в
соответствии с нашим  общественным статусом, должны были  нарядно одеваться.
Конечно, нам запрещали играть в городских парках  или, тем более,  на улице.
Поэтому наше поле игры находилось у  нас во дворе -- ненамного  большем, чем
несколько  наших  комнат  взятых  вместе  --  ограниченном и  зажатом  между
задворками многоэтажных доходных домов. В этом  дворе росли два-три чахнущих
без  воздуха  платана,  была  увитая  плющом  стена,  туфовые  блоки в  углу
изображали грот. Толстый слой копоти уже с весны покрывал деревья и  листья,
и  все остальное, к чему  мы только могли  притронуться, способно было  лишь
превратить нас в  совершенно неблагородных грязных городских детей. До того,
как  я пошел в школу, я больше всего  любил играть с Фридой,  дочерью нашего
домоправителя  Альмендингера.  Я  любил  бывать у  нее  в  скромной,  темной
квартире в  полуподвале. Атмосфера скудной непритязательности и сплоченность
живущей в тесноте семьи странным образом притягивали меня.
     Я начал учиться в привилегированной  частной  школе, в которой детям из
лучших семей нашего  промышленного города преподавали чтение  и письмо. Мне,
всеми оберегаемому ребенку,  особенно тяжело было в первые месяцы  учения  в
реальном  училище оказаться  среди  озорных сверстников. Мой  друг  Квенцер,
впрочем, скоро научил меня всяким  глупостям, подбил меня также на то, чтобы
купить  на  мои  карманные  деньги  футбольный  мяч.  Плебейский   поступок,
вызвавший бурю  негодования  дома;  тем  более,  что  Квенцер  происходил из
небогатой семьи. В это время, по-видимому, впервые проявилась моя склонность
к  статистическому  учету  фактов: я переписывал все замечания из  классного
журнала в мой  "Календарь школьника "Феникс" и каждый месяц подсчитывал, что
получил больше всего замечаний. Конечно, я отказался бы от этой затеи,  если
бы у меня самого не было шансов иногда возглавлять этот список.
     Архитектурная мастерская моего отца  примыкала к нашей  квартире. Здесь
рисовали большие планшеты с  эскизами перспективы для  застройщиков; всякого
рода чертежи возникали на синеватой кальке, запах которой  и сегодня все еще
связан для меня с воспоминаниями  об этой  мастерской.  Постройки моего отца
создавались под влиянием неоренессанса,  он  "перепрыгнул" через югендстиль.
Позднее  образцом  для  него  стал  Людвиг  Гофман,  влиятельный  берлинский
советник по делам градостроительства со своим спокойным классицизмом.
     В этой мастерской  на двадцатом году жизни я  создам в качестве подарка
отцу ко дню рождения мой первый "шедевр": чертеж своего рода "часов жизни" в
обильно украшенном завитушками корпусе, поддерживаемом коринфскими колоннами
и  лихо закрученными  волютами. Я употребил для этого все  цвета туши, какие
только мог. При поддержке  служащих  мастерской  возникло произведение, явно
обнаруживавшее склонность к эпохе позднего ампира.
     Помимо  фаэтона  у моих  родителей  до  1914  г.  был лимузин,  которым
пользовались зимой и  для поездок по городу. Эти машины стояли в центре моих
технических мечтаний. С началом войны, чтобы поберечь покрышки,  их пришлось
поставить на козлы, но если поладить с шофером, то можно было сесть в гараже
за  руль: это были первые ощущения технической лихорадки  в  том  пока  едва
технизированном мире. Лишь когда  я вынужден  был в тюрьме Шпандау в течение
20  лет  как человек, например, XIX века  обходиться  без радио, телевизора,
телефона  и автомобиля,  когда  меня  даже лишили  возможности  пользоваться
выключателем, мной  овладевало похожее  счастливое чувство, когда  спустя 10
лет мне разрешили работать с электрополотером.
     В 1915 г. я столкнулся с другим изобретением технической революции этих
лет.  Под  Мангеймом  помещался  один  из  цеппелинов,  предназначенный  для
воздушных налетов на  Лондон. Командир  и офицеры  вскоре стали  постоянными
гостями в нашем доме. Они пригласили двух моих  братьев и  меня осмотреть их
воздушный  корабль;  я,  десятилетний, стоял  перед  техническим  великаном,
карабкался  в  машинную  гондолу,  и  далее --  по  таинственным  полутемным
переходам внутри  аэростата, в  гондолу пилота. Когда  воздушный  корабль  к
вечеру стартовал, командир делал  красивую петлю над нашим домом, а  офицеры
махали  из  гондолы  простыней, взятой у  нашей матери. Ночами я  со страхом
представлял себе, что корабль может сгореть, а наши друзья -- погибнуть.
     Моя фантазия была направлена на  войну,  успехи и  поражения на фронте,
страдания солдат. По  ночам иногда было слышно, как  далеко под  Верденом  с
грохотом  сшибались  два  железных  вала.  Из по-детски  пламенного  чувства
солидарности я часто по нескольку ночей спал рядом с моей мягкой постелью на
жестком  полу,   потому  что  мне   казалось,  что   жесткая  постель  более
соответствует лишениям фронтовиков.
     Трудности  с продовольствием и "капустно-свекольная зима" не миновали и
нас.  У нас было богатство,  но не  было родных и  знакомых в  деревне,  где
снабжение было лучше. Правда, моя мать  умела придумывать все  новые и новые
вариации на тему капусты и свеклы, но часто я бывал так голоден, что тайно с
большим аппетитом один за  другим поедал твердые как  камень,  оставшиеся от
мирного времени собачьи бисквиты,  пока не приканчивал весь пакет. Воздушные
налеты на Мангейм, по сегодняшним представлениям довольно безобидные, начали
учащаться; небольшая бомба попала  в один  из соседних домов;  начался новый
отрезок моей юности.
     Неподалеку  от  Гейдельберга  мы   владели  с  1905  г.  летним  домом,
построенным на отвалах  каменоломни,  откуда, по  слухам, брали  камень  для
строительства  расположенного поблизости гейдельбергского замка. За равниной
поднимались гряды Оденвальда, тропы  тянулись по склонам сквозь старые леса,
сквозь просеки порой  открывался вид на  долину  Неккара.  Здесь были покой,
прекрасный сад, овощи, а также корова у соседей. Летом 1918 г. мы переехали.
     Состояние моего здоровья вскоре  улучшилось. Каждый день, будь то снег,
гроза и дождь, я проделывал 45-минутный путь до школы, последний его отрезок
часто бегом. Потому что  велосипедов в то время после  военных экономических
трудностей не было.
     Дорога вела мимо клуба общества гребли. В 1919 г. я стал его членом и в
течение двух лет рулевым  четверки и  восьмерки.  Несмотря  на мое еще хилое
сложение я  вскоре стал  старательным гребцом. В  16 лет  я  стал  загребным
юниорской четверки и  восьмерки  и участвовал  в нескольких гонках.  Впервые
мной овладело честолюбие. Оно открыло во мне возможности, о которых я сам не
подозревал. Это  была первая страсть моей жизни. Возможность  задавать  ритм
всей команде привлекала меня еще сильнее, чем шанс обратить на себя внимание
и добиться уважения в к тому же очень небольшом мирке гребцов.
     Правда, мы  в большинстве  случаев проигрывали. Поскольку, однако, речь
шла о  командном зачете, меру собственной вины  определить было  невозможно.
Напротив: возникло  чувство совместных  действий и  поражений.  Преимущество
таких  тренировок  заключалось  также  в  принятии  торжественного  обещания
воздержания.  В  то  время я презирал тех  моих соучеников, которые находили
свои первые удовольствия в танцах, вине и сигаретах.
     По дороге  в  школу,  в 17 лет, я познакомился с моей будущей спутницей
жизни. Это подстегнуло мое усердие в школьных занятиях, потому что уже через
год мы решили пожениться после окончания моей учебы. Я уже несколько лет был
хорошим математиком; но теперь улучшились  и мои оценки по другим предметам,
и я стал одним из первых в классе.
     Наш учитель немецкого языка, убежденный демократ, часто читал нам вслух
статьи из либеральной "Франкфуртер Цайтунг".  Без этого учителя я провел  бы
свои школьные  годы  совершенно  вне  сферы  политики.  Дело в  том, что нас
воспитывали в соответствии с буржуазной консервативной традицией и, несмотря
на революцию, мы считали что власть и признанные авторитеты в обществе -- от
бога. Течения, повсюду  возникавшие в начале двадцатых годов,  нас  почти не
коснулись.  Подавлялась также критика  школьных порядков, учебного материала
и,  тем более, начальства. От нас требовали безусловной веры в непререкаемый
авторитет  школы. Нам  даже  не  приходило  в голову  подвергнуть  сомнениям
установившиеся в школе порядки, потому что в школе мы были подчинены диктату
в известной степени абсолютной системы господства. Кроме того, не было таких
предметов,  как  обществоведение,  стимулирующих   способность  к  выработке
самостоятельных  политических  оценок.  На  уроках немецкого  языка  даже  в
выпускных классах писали сочинения только  на литературно-исторические темы,
просто-напросто ислючавшие  размышления об общественных  проблемах. Конечно,
такой аскетизм школьной  жизни не способствовал  возникновению  политических
споров  в  школьном дворе или вне  школы.  Коренное отличие  от  сегодняшней
действительности заключалось также  в невозможности  поехать за  границу. Не
было организации, которая позаботилась  бы  о  молодежи, даже  если бы  были
деньги  для  поездки  за  границу.  Я  считаю  необходимым  указать  на  эти
недостатки,   которые  сделали  то   поколение   беззащитным  перед   быстро
умножающимися в то время техническими средствами воздействия на людей.
     Дома  также  не  велись  разговоры  о  политике.  Это  было  тем  более
удивительно, что мой отец с 1914 г. был убежденным либералом. Каждое утро он
с нетерпением ожидал "Франкфуртер Цайтунг", каждую неделю  читал критические
статьи в журналах "Симплициссимус" и "Югенд". Интеллектуально ему близок был
Фридрих Науман, выступавший за социальные реформы  в мощной Германии.  После
1923  г. мой отец стал  сторонником  Куденгова-Калерги и ревностно отстаивал
его  идеи  паневропеизма. Он  определенно хотел  бы  поговорить  со  мной  о
политике,  но  я скорее  уклонялся  от  таких  возможностей, и  мой  отец не
настаивал. Такое  отсутствие политических интересов, правда, соответствовало
поведению усталой и  разочарованной в результате войны, революции и инфляции
молодежи; однако, одновременно это не  позволяло мне определить политические
масштабы, категории суждения. Мне больше нравилось ходить в школу через парк
гейдельбергского  замка и там  с шеффелевской  террасы  по  нескольку  минут
мечтательно  рассматривать старый город и развалины замка. Эта романтическая
склонность к разрушенным  крепостям и  кривым улочкам сохранилась  у  меня и
вылилась  позднее  в   мою  страсть  коллекционировать  ландшафты,  особенно
гейдельбергских  романтиков.  Иногда  по  пути к замку  я  встречал  Штефана
Георга,   преисполненного  чувства  собственного  достоинства   и   имевшего
чрезвычайно  гордый вид;  казалось, будто от  него исходил святой  дух. Так,
наверное,  выглядели великие  миссионеры,  потому  что он  обладал  каким-то
магнетизмом.   Мой   старший    брат   был   старшеклассником,   когда   ему
посчастливилось войти в ближайшее окружение мастера.
     Меня сильнее  всего привлекала музыка.  В Мангейме я до  1922 г. слушал
молодого Фуртвенглера  и затем Эриха Клейбера.  В то  время я  находил Верди
более впечатляющим, чем Вагнера, а Пуччини был для меня "ужасен".  Напротив,
мне  очень  нравилась одна  симфония  Римского-Корсакова, и  Пятая  симфония
Малера, хотя  и  казалась  мне  "довольно сложной, но  она мне  понравилась"
(кавычки автора).  Посетив  берлинский Шаушпильхаус,  я  отметил,  что Георг
Кайзер  --  "самый   значительный  современный  драматург,  в  произведениях
которого  шла борьба вокруг понятия, ценности и власти денег",  а  посмотрев
ибсеновскую  "Дикую утку", я нашел, что порядки в высшем обществе показались
нам  смешными:  эти персонажи "были комедийными". Ромен Роллан своим романом
"Жан Кристоф" усилил мое восхищение Бетховеном.< >
     Так что  это  было лишь  приступом юношеского нигилизма, когда  мне  не
нравилась кипучая  общественная жизнь  дома.  Продпочтение,  отдаваемое мной
авторам с социально-критическими позициями, товарищам по обществу гребли или
альпинизма,  носило  вполне  оппозиционный  характер. Даже  привязанность  к
простой буржуазной семье противоречила обычаю искать себе компанию и будущую
жену в  своей касте (в замкнутом социальном  слое, к  которому  принадлежала
твоя семья).  У меня  даже возникла стихийная симпатия к крайне левым,  хотя
эта склонность так и не оформилась во что-то осязаемое. Я  был невосприимчив
ко всякого  рода политической  деятельности:  на это  никак  не  повлиял мой
национализм и то, что я, например, во время оккупации Рурской области в 1923
г. волновался из-за бесчинств оккупантов или грозящего угольного кризиса.
     К  моему удивлению,  я  написал лучшее в  выпуске сочинение на аттестат
зрелости. Тем не менее я подумал про себя "Тебя это вряд ли касается", когда
ректор  школы  в своем заключительном слове  объявил  нам, абитуриентам, что
теперь для нас "открыт путь к самым великим свершениям и почестям".
     Будучи лучшим математиком класса, я  хотел продолжить свои занятия этим
предметом. Мой отец привел убедительные доводы против этого  намерения, и  я
не был бы математиком, знакомым с законами логики, если  бы не  уступил ему.
Ближе всего  после этого мне была профессия архитектора, оставившая  столько
впечатлений  со  времен моей юности. Итак я, к  большой радости  отца, решил
стать архитектором, как он сам и его отец.
     В первом семестре я,  по финансовым соображениям,  учился в Техническом
институте  по   соседству  в  Карлеруэ,  потому   что   инфляция   буквально
захлестывала. Поэтому мне каждую неделю приходилось предъявлять к оплате мой
вексель,  а  в  конце  недели  сказочная  сумма  превращалась  в  ничто.  Из
велосипедной экскурсии  по Шварцвальду я писал  в середине сентября 1923 г.:
"Здесь очень дешево! Ночь в гостинице -- 400000 марок и ужин 1800000. Молоко
(поллитра) --  250000 марок". Спустя  полтора месяца, незадолго до окончания
инфляции, обед в гостинице стоил 10-20 миллиардов, а в студенческой столовой
-- 1 миллиард, что соответствовало 7  пфеннингам золотом. За билет в театр я
платил 300-400 миллионов.
     Моя семья вследствие этой  финансовой катастрофы была вынуждена в конце
концов продать концерну торговый дом и фабрику моего покойного деда; продала
за ничтожную часть  настоящей стоимости, но за "казначейское обязательство в
долларах". И вот, моя ежемесячная сумма составляла 16 долларов, на которые я
без забот прекрасно мог жить.
     Когда  инфляция закончилась,  я  весной  1924  г. перешел  в Мюнхенский
Технический институт. Хотя я  учился там до  лета  1925 г., а Гитлер,  после
освобождения из  тюрьмы, снова  заявил  о себе весной 1925  г.,  я ничего из
этого  не  воспринял. В своих  подробных письмах я писал лишь о своей работе
допоздна, о нашей общей цели пожениться через 3-4 года.
     На каникулах  моя  будущая  жена и  я  часто  бродили с еще несколькими
студентами в австрийских Альпах, мы шли от хижины к  хижине, трудные подъемы
создавали ощущение того, что мы действительно чего-то добивались. Подчас я с
характерным упорством уговаривал моих спутников  не прерывать  начатый поход
даже  при самой плохой погоде, несмотря на бурю, ледяной дождь и холод, хотя
туман закрывал вершину.
     Часто  с горных вершин мы  видели темно-серый слой облаков  над далекой
равниной. Под нами жили  по нашим понятиям  измученные люди, мы считали, что
стоим  высоко над ними. Молодые и несколько высокомерные, мы были убеждены в
том,  что  только  порядочные  люди   любят  горы:  когда   нам  приходилось
возвращаться  из своих  заоблачных далей  в нормальную жизнь низменности,  я
нередко поначалу бывал сбит с толку городской суетой.
     "Связь  с  природой"  мы искали  также, путешествуя  на наших  складных
байдарках. В то время путешествия такого рода были еще в новинку; водоемы не
заполнены как сегодня лодками любых видов; в тишине  мы спускались по рекам,
а  вечером разбивали  палатку в самых  живописных  местах.  Эти  безмятежные
путешествия сообщали нам частицу того  счастья,  которое  было  самим  собой
разумеющимся  для  наших   предков.  Еще  мой  отец  в  1885  г.  предпринял
путешествие пешком и  на лошадях из  Мюнхена в  Неаполь  и обратно. Позднее,
когда  он на своем автомобиле  смог объехать  всю Европу, он считал, что это
путешествие было самым лучшим в его жизни.
     Многие представители нашего поколения искали  этот  контакт с природой.
При  этом дело было  не  только в  романтическом протесте против  буржуазной
узости -- мы бежали и  от  требований все усложняющегося мира. Нами  владело
чувство, что окружающий  нас  мир утратил  равновесие -- в природе же  гор и
долин рек все еще чувствовалась гармония.  Чем более нетронутыми были  горы,
чем  более  уединенными долины, тем более они нас привлекали.  Конечно, я не
принадлежал  ни  к  какому  молодежному  движению, потому  что их массовость
разрушила бы это стремление к изоляции, а я был скорее индивидуалистом.
     Осенью   1925   г.   я   направился   вместе   с   группой   мюнхенских
студентов-архитекторов в  Берлинский  технический институт,  находившийся  в
районе Шарлоттенбурга. Я выбрал проектный семинар профессора Пельцига, но он
ограничил  число его участников. Поскольку я  не очень преуспел в  черчении,
меня  не приняли. Я и без  того сомневался, что  когда-нибудь  стану хорошим
архитектором и  этот приговор не  стал для меня неожиданностью. В  следующем
семестре  в  Берлин  пригласили  профессора  Генриха  Тессенова,  сторонника
провинциально-ремесленного     стиля,     сведшего    свою     архитектурную
выразительность  к минимуму: "Решающим является минимум пышности".  Я тут же
написал моей будущей жене: "Мой новый профессор -- самый значительный, самый
просвещенный  человек  из всех,  кого  я  когда-либо  встречал.  Я в  полном
восторге от него и работаю с большим рвением. Внешне он также лишен фантазии
и  сух,  как и я, но несмотря на это, в его  постройках есть что-то  глубоко
пережитое.  Ум  его  ужасно  остр. Я  постараюсь  через  год  попасть  в его
мастерскую  и  еще  через  год  попытаюсь  стать его ассистентом.  Все  это,
конечно, слишком уж оптимистично и показывает путь, которым я пойду в лучшем
случае".  Уже  через  полгода  после  сдачи  моего  экзамена   я  стал   его
ассистентом.  В  нем я нашел свой первый катализатор  -- пока через семь лет
его не сменил другой, более мощный.
     Очень  высоко  я  ценил  и  нашего  преподавателя  истории архитектуры.
Профессор Даниэль  Кренкер, по происхождению  эльзасец,  не только увлекался
археологией, но и был  эмоциональным патриотом: когда во время своей  лекции
он  демонстрировал Страссбургский  собор,  он  расплакался  и  вынужден  был
прервать  свою  речь.  Я  делал у  него доклад  по  книге  Альбрехта  Хауйта
"Зодчество  германцев".  Одновременно  я  писал  моей будущей жене: "Немного
смешения рас всегда хорошо. И если  мы сейчас находимся на нисходящей ветви,
то  это не потому, что мы -- смешанная раса. Потому что таковой  мы были уже
во времена  Средневековья,  когда  в  нас была еще внутренняя  энергия и  мы
расширяли  свое жизненное пространство, когда мы вытеснили славян из Пруссии
или  позднее  пересадили европейскую  культуру  на  американскую  почву.  Мы
нисходим,  потому  что  наши силы  израсходованы;  точно  так  же,  как  это
случилось   с  египтянами,  греками  или  римлянами.   Здесь  ничего  нельзя
изменить".
     Берлин двадцатых  годов был фоном, из  которого я  черпал вдохновение в
годы  моей учебы.  Многочисленные театральные постановки производили на меня
очень сильное впечатление: инсценировка "Сна в летнюю ночь" Макса Рейнгарда,
Элизабет Бергнер в "Орлеанской деве" Шоу, Палленберг в инсценировке "Швейка"
Пискагора.  Но  меня   захватывали  и  постановочные  ревю   Шарелля  с   их
ослепительным блеском. Напротив, я тогда еще не оценил вызывающий шик Сесиля
Б. де Милля.  Я  не подозревал,  что через десять  лет я  в  этом  отношении
переплюну  эту  киношную  архитектуру.  Я  еще находил эти фильмы  "довольно
безвкусными на американский лад".
     Однако  все  впечатления  тускнели от  бедности  и безработицы.  "Закат
Европы"  Шпенглера  убедил  меня, что мы  живем в  период  упадка,  имеющего
сходство  с позднеримской  эпохой:  инфляция,  упадок нравов,  беспомощность
империи. Эссе "Пруссачество и социализм" восхитило меня презрением к роскоши
и  уюту. Здесь сошлись уроки  Шпенглера  и Тессенова.  Однако мой учитель, в
отличие  от Шпенглера, сохранял надежду на будущее. В  ироническом  тоне  он
выступил  против "культа  героя" того  времени.  "Может быть,  нас  окружают
сплошные  непонятные  действительно  "величайшие  герои,   которые  в  своем
высочайшем хотении и умении вполне вправе отмахиваться даже от самых ужасных
вещей, как от незначимых побочных явлений,  и смеяться над ними. Может быть,
прежде чем  вновь смогут расцвести города и  ремесла, должен пойти  дождь из
серы,  может быть, для их последнего расцвета нужны  народы, прошедшие через
все круги ада" < >
     Летом 1927 г., после 9 семестров учебы,  я выдержал  дипломный экзамен.
Следующей весной я в свои  23 года стал одним из  самых  молодых ассистентов
института.  Когда  в последний год  войны устроили благотворительный  базар,
гадалка  предсказала  мне: "Ты рано познаешь славу и рано уйдешь  на покой".
Вот уж у меня были основания  подумать об этом  предсказании,  потому что  я
довольно  точно  мог  бы  предположить,  что  я,  если  бы  только  захотел,
когда-нибудь,  как  и  мой  учитель,  стал   бы  преподавать  в  Техническом
институте.
     Это  место  ассистента сделало  возможной  мою  женитьбу.  В  свадебное
путешествие  мы  отправились не  в  Италию,  а по  уединенным мекленбургским
озерам с поросшими лесом берегами. Мы взяли с собой байдарки и палатку. Наши
лодки мы спустили на воду в Шпандау, в нескольких сотнях метров от тюрьмы, в
которой мне суждено было провести двадцать лет моей жизни.
                           Глава 2
                    Профессия и призвание
     В  1928  г.  я   чуть   было  не  стал   государственным  и  придворным
архитектором.  Аманулла,  повелитель  афганцев,   хотел  реформировать  свою
страну; для этого  он пожелал  пригласить  молодых немецких техников.  Йозеф
Брикс, профессор градо- и дорожного строительства, составил группу. Я должен
был  ехать   в   качестве   градостроителя,   архитектора   и,  кроме  того,
преподавателя архитектуры  в  одном техническом учебном  заведении,  которое
собирались  открыть  в Кабуле. Моя жена  вместе  со  мной проштудировала все
книги  об  этой  изолированной  стране,  какие  только  удалось  достать; мы
размышляли,   как  из  простых  построек   создать  национальный  стиль   и,
рассматривая девственные горы, строили планы, как  мы будем ходить на лыжах.
Были предложены выгодные условия контракта; но едва только  все стало совсем
определенным,  короля с  большими  почестями принял Гинденбург, как  афганцы
устроили государственный переворот и сбросили своего правителя.
     И  все  же меня утешала  перспектива продолжить работу у Тессенова. Я и
раньше  колебался,  а  тут  уж просто  обрадовался,  что  вследствие падения
Амануллы мне не нужно принимать решение. Семинар занимал  у меня только  три
дня  в неделю;  кроме  того, было  пять месяцев студенческих каникул. Тем не
менее,  я  получал  за это  300  рейхсмарок;  это  примерно  соответствовало
сегодняшним  800 маркам. Тессенов не читал  лекции,  а исправлял  в  большой
аудитории  работы  своих  чуть  ли не  пятидесяти студентов.  Его можно было
видеть примерно 4-6 часов в неделю, все остальное время студенты должны были
довольствоваться моими консультациями и исправлениями.
     Особенно напряженно  я  работал в первые  месяцы. Студенты сначала были
критически настроены по  отношению  ко мне и  старались  подловить  меня  на
некомпетентности или обнаружить у меня  какую-либо слабинку. Лишь постепенно
ушла моя робость новичка. Однако заказы на строительство, которые я надеялся
выполнить в щедро отпущенное мне свободное время, не поступали.  Наверное, я
слишком  уж   моложаво  выглядел,   кроме  того,  строительная  деятельность
находилась в  упадке вследствие экономической  депрессии.  Исключением  стал
заказ на  строительство гейдельбергского дома родителей моей  жены. Это была
непримечательная  постройка, за которой последовали  еще несколько  творений
того же рода:  два пристроенных к виллам на Ваннзее  гаража и перепланировка
берлинского общежития службы по обмену кадрами высших учебных заведений.
     В 1930 г. мы на  своих двух байдарках поплыли  от петель  Дуная вниз по
течению  до  Вены.  Когда  мы  вернулись,  14  сентября состоялись  выборы в
рейхстаг,  оставшиеся  у  меня  в  памяти  только потому,  что их  результат
чрезвычайно  взволновал  моего отца. НСДАП получила  107 мандатов и внезапно
оказалась  в  центре  политических дебатов. Непредвиденный  успех на выборах
пробудил  в моем отце самые  мрачные  опасения,  связанные  прежде  всего  с
социалистическими  тенденциями в  НСДАП;  он ведь  уже  был обеспокоен силой
социал-демократов и коммунистов.
     Наш технический институт тем временем стал гнездом национал-социализма.
В то время как небольшая  группа студентов-коммунистов  сконцентрировалась в
семинаре профессора  Пельцига,  национал-социалисты собирались  у Тессенова,
хотя сам  он  был и оставался открытым врагом  гитлеризма.  И  все  же  были
невысказанные   и  нечаянные  переллели   между  его  учением  и  идеологией
национал-социалистов.  Конечно,  Тессенов  не  сознавал,  что  они есть. Без
сомнения, он  пришел  бы  в  негодование  при  мысли  о  родстве  между  его
представлениями и национал-социалистическими взглядами.
     Тессенов  среди  прочего учил: "Стиль  выходит  из народа.  Само  собой
разумеется,  что  родину  любят.  Интернационализм  не  может  дать  никакой
истинной культуры. Она выходит только из материнского лона народа. 1 < >
     Гитлер  также  отвергал  интернационализацию искусства,  его  соратники
видели в родной почве  корни  обновления.  Тессенов осуждал  большие города,
противопоставляя им  крестьянские  представления: "Большой город --  ужасная
вещь. Большой  город  -- это хаос  старого  и  нового. Большой город --  это
борьба, жестокая  борьба. Все уютное  следует  оставить за его  пределами...
Там, где городское встречается с крестьянами, крестьянство гибнет. Жаль, что
нельзя  иметь  крестьянский  менталитет".  Точно  таким  же  образом  Гитлер
выступил против  морального  разложения  в  больших  городах,  предостерегал
против вреда, которым цивилизация угрожает биологической  субстанции народа,
и  прочеркивал  важность  сохранения   здорового  крестьянства  как  стержня
государства.
     Гитлер умел инстинктивно  схватывать подобные направления общественного
сознания своего времени,  частично еще неосязаемые и находящиеся в диффузном
состоянии, формулировать их и использовать в своих целях.
     На  консультациях  студенты-национал-социалисты часто втягивали меня  в
политические  дискуссии. Конечно, мнения Тессенова вызывали страстные споры.
Слабые  аргументы, которые  я  пытался  почерпнуть из политического  словаря
моего отца, они без труда опровергали с диалектической искушенностью.
     Студенческая молодежь того времени искала свои идеалы преимущественно в
лагере экстремистов, и гитлеровская партия как раз и обратилась  к идеализму
этого  мятущегося  поколения. А разве Тессенов не подстегивал  их  фанатизм?
Примерно в  1931 г. он  высказался  следующим  образом: "По всей  видимости,
должен будет появиться кто-то с совсем примитивным сознанием. Мышление наших
современников стало слишклм уж сложным. Необразованный человек, какой-нибудь
крестьянин гораздо легче  смог бы решить все проблемы, именно потому, что он
еще не испорчен. Он также нашел бы в  себе силы для реализации своих простых
идей. 2 < > Нам казалось, это беглое замечание применимо к Гитлеру.
     В  это время  Гитлер  выступал  на берлинской  "Заячьей  пустоши" перед
студентами Берлинского университета и  Технического  института. Мои студенты
потащили меня, правда, еще не убежденного, но  колеблющегося, с собой,  и  я
пошел.  Грязные стены,  узкие  проходы и неухоженные  интерьеры  производили
впечатление  бедности;  обычно  здесь  проходили  рабочие пирушки.  Зал  был
переполнен. Казалось, будто почти  все студенчество Берлина  хотело видеть и
слышать   этого  человека,  которому  его   сторонники  приписывали  столько
замечательного, а противники -- так много плохого. Многочисленная профессура
сидела на почетных местах в центре лишенных каких-либо украшений подмостков;
ее присутствие,  собственно, только и придавало общественное  значение этому
мероприятию. Нашей группе тоже удалось пробиться на хорошие места на трибуне
недалеко от оратора.
     Гитлер появился,  приветствуемый многочисленными сторонниками  из числа
студентов.  Уже  сам   по  себе   этот  восторг  произвел  на  меня  большое
впечатление. Но и  его выступление было для меня неожиданностью. На плакатах
и  карикатурах  его  изображали  в  гимнастерке  с портупеей,  с  нарукавной
повязкой со свастикой и с диковатой челкой. Здесь  же  он появился  в хорошо
сидящем  синем  костюме, он  старался продемонстрировать хорошие буржуавзные
манеры, все подчеркивало впечатление разумной сдержанности. Позднее я узнал,
что  он отлично умел -- осознанно  или  интуитивно  --  приспосабливаться  к
своему окружению.
     Всеми силами, чуть ли не выражая свое недовольство, он пытался положить
конец  продолжавшимся  несколько  минут  овациям. То,  как  он  затем  тихим
голосом,  медленно  и  как-то  робко  начал  даже  не  речь,  а  своего рода
исторический доклад, подействовало на меня завораживающе, тем более, что это
противоречило   всем  моим  ожиданиям,  основывающимся  на   пропаганде  его
противников.    Я   ожидал   увидеть   истеричного    демагога,   визжащего,
жестикулирующего  фанатика  в  военной форме.  Даже  бурные  аплодисменты не
смогли сбить его со спокойно-наставительного тона.
     Казалось, что он раскованно и откровенно  делился своей  озабоченностью
относительно будущего. Его иронию смягчал юмор уверенного в  себе  человека,
его южно-немецкий шарм вызывал у меня ностальгию, немыслимо, чтобы холодному
пруссаку удалось бы поймать меня в свои сети. Первоначальная робость Гитлера
вскоре исчезла;  теперь  он уже  повысил  тон,  заговорил  внушительнее  и с
большой силой убеждения. Это впечатление было намного глубже, чем сама речь,
от которой у меня в памяти осталось немного.
     Сверх  того, меня  захватил прямо-таки  физический  ощущаемый  восторг,
вызываемый  каждой  фразой  оратора.   Это   чувство  развеяло  в  прах  все
скептические  предубеждения.  Противники не выступили.  Отсюда возникло,  по
крайней  мере на  какое-то  время, ложное  ощущение  единодушия.  Под  конец
Гитлер, казалось, говорил уже не для того, чтобы убеждать, гораздо в большей
степени  он  казался человеком, уверенным  в  том,  что он выражает ожидания
публики,  превратившейся  в  единую  массу. Так, как  если  бы  речь  шла  о
простейшем деле в мире -- привести в состояние покорности и повести за собой
студентов и часть преподавателей двух крупнейших учебных заведений Германии.
Притом  в этот вечер он  еще не  был абсолютным  повелителем, защищенным  от
всякой критики, напротив, он был открыт нападкам со всех сторон.
     Некоторые любят обсудить  за стаканом пива  события  волнующего вечера;
конечно, и мои студенты попытались побудить меня к тому же.  Однако мне было
необходимо привести в  порядок  свои мысли и чувства,  преодолеть обладевшее
мной замешательство, мне  нужно было побыть одному. Взбудораженный, я  уехал
на  своем  маленьком  автомобиле  в  ночь,  остановился   в  сосновом  лесу,
раскинувшемуся на холмах, и долго бродил там.
     Вот,  казалось мне,  надежда, вот  новые идеалы, новое понимание, новые
задачи.  Даже мрачные  предсказания Шпенглера  казались опровергнутыми, зато
его   пророчество  о   грядущем  исператоре  --   исполнившимся.   Опасность
коммунизма, который, казалось, неуклонно  приближался к  власти, можно было,
как убедил нас Гитлер, обуздать, и, наконец, вместо непроглядной безработицы
мог  даже  быть  экономический подъем.  Еврейский вопрос он  едва  упомянул.
Однако подобные замечания меня не беспокоили, хотя я и не был антисемитом, а
напротив, в школьные и студенческие годы имел друзей-евреев.
     Через несколько недель после этой столь важной для меня речи мои друзья
взяли меня с собой на митинг  во дворце спорта, выступал  гауляйтер  Берлина
Геббельс. Как отличалась эта речь от речи Гитлера: много хорошо составленных
отточенных  фраз; безумствующая толпа, которую вели ко  все более фанатичным
выражениям  восторга и  ненависти, ведьмин котел спущенных с  цепи страстей,
какие  я до  сих пор  видел  только ночами во  время шестидневных гонок. Это
противоречило  моему  естеству,  положительное   влияние  Гитлера  на   меня
померкло, если не исчезло совсем.
     Дворец спорта опустел, люди спокойно уходили по Потсдамской улице. Речь
Геббельса укрепила их  самосознание, и они вызывающе  занимали всю  проезжую
часть, блокируя  движение автомобилей и трамвая. Полиция вначале отнеслась к
этому спокойно,  может  быть, она также не  хотела  раздражать  толпу. Но на
боковых  улицах  стояла  наготове  конная полиция  и грузовики с  готовыми к
операции полицейскими. Полицейские на конях, с поднятыми дубинками врезались
в  толпу,  чтобы   освободить  проезжую  часть.  Взволнованно  следил  я  за
происходящим,  до  сих пор  я  не  сталкивался  с  таким  применением  силы.
Одновременно  я  почувствовал,  как  мной   овладело  чувство  солидарности,
складывающееся из сочувствия и протеста, вероятно, ничего общего  не имевшее
с   политическими   мотивами.   Собственно   говоря,  не  произошло   ничего
чрезвычайного. Не было  даже раненых. Через несколько дней я подал заявление
о приеме в партию и в январе 1931 г. получил членский билет НСДАП N 474481.
     Это было решение, начисто лишенное всякого драматизма. Я также не очень
ощущал себя с этого момента  и навечно членом политической  партии: я избрал
себе  не НСДАП,  а принял сторону  Гитлера, с  первой встречи покорившего  и
больше уже не отпускавшего меня. Сила его воздействия, сама магия его далеко
не  приятного  голоса,  чужеродность  его  скорее  банального  манерничанья,
соблазнительная простота, с которой он  подходил к  нашим сложным проблемам,
все это приводило меня в замешательство и очаровывало. О его программе почти
ничего не было известно. Он завоевал меня, прежде чем я это понял.
     Посещение  мероприятия,  проводимого  популистским  "Союзом  борьбы  за
немецкую культуру" тоже не сбило меня с толку, хотя здесь порицали многое из
того, чего старался добиться Тессенов. Один из ораторов требовал  возврата к
дедовским формам и концепциям  искусства, нападал на  модернизм и  под конец
обругал объединение  архитекторов "Ринг", в которое помимо Тессенова входили
также Гропиус, Мис ван ден Роэ,  Шарун, Мендельсон, Таут,  Беренс и Пельциг.
После  этого  один из  наших  студентов  послал  Гитлеру  письмо, содержащее
протест против этой речи и полное детского восторга от нашего замечательного
мастера.  Вскоре он  получил  полное казенных любезностей письмо на солидном
бланке   партийного  руководства,  в  котором  говорилось,  что   творчество
Тессенова высоко ценят. Нам это показалось  вестма знаменательным. Тессенову
я тогда, конечно, не рассказал о том, что вступил в партию. 3 < >
     Кажется,  в  эти  месяцы  моя мать увидела штурмовиков, марширующих  по
улицам Гейдельберга: видимость порядка во время хаоса, впечатление энергии в
атмосфере  всеобщей  беспомощности  не  могло не завоевать  и  ее; во всяком
случае она, не  прослушав ни  одной речи и  не прочитав  ни  одной листовки,
вступила в партию. Нам  обоим это решение  казалось нарушением традиционного
семейного  либерализма; во  всяком случае, мы держали  его  в  тайне друг от
друга и  от  моего отца. Лишь спустя годы, когда я  давно уже принадлежал  к
ближайшему окружению Гитлера, мы случайно открыли, что так рано выбрали один
и тот же путь.



                      Путеводные знаки
     Было  бы более правильно, если я, характеризуя те годы, преимущественно
рассказывал  бы о своей профессиональной  жизни, семье и склонностях. Потому
что новые впечатления и переживания играли для  меня подчиненную роль. Я был
прежде всего архитектор.
     Как   владелец    автомобиля,   я   стал   членом    вновь   созданного
национал-социалистического  автомобильного  клуба (НСКК), и,  поскольку  это
была новая организация, одновременно -- и  руководителем  секции Ванзее, где
мы жили. Однако я поначалу не собирался всерьез окунаться в партийную жизнь.
Впрочем,  я единственный в  Ванзее, а тем самым  и в моей секции, кто владел
автомобилем, другие ее члены  только  хотели получить  их, если бы произошла
"революция", о которой они мечтали. В ожидании ее  они выясняли,  где в этом
богатом дачном поселке можно было бы достать автомобили для дня Х.
     По партийным делам я иногда бывал в  окружном руководстве Вест, которое
возглавлял простой, но  интеллигентный и энергичный  подмастерье мельника по
имени Карл Ханке. Он только что снял виллу в фешенебельном районе Грюневальд
под будущее бюро своей организации. Дело  в том, что после успеха на выборах
14  сентября 1930  г. окрепшая партия  стремилась  к  респектабельности.  Он
предложил мне оборудовать виллу, конечно, без гонорара.
     Мы  обсудили  все, что касалось  обоев, драпировок  и  краски;  молодой
крейсляйтер выбрал  по  моему  предложению  обои  в  стиле "баухаус"  (нужен
комментарий),  хотя я обратил его внимание на то, что это "коммунистические"
обои. Но он грандиозным жестом отмахнулся от  этого указания: "Мы берем  все
лучшее у всех, в  том  числе у  коммунистов". При  этом он высказал  то, что
Гитлер  и  его штаб  делали уже  годами:  не  взирая  на идеологию,  повсюду
собирать  все,  обещающее  успех,   даже  идеологические  вопросы  решать  в
зависимости от их воздействия на избирателя.
     Я  выкрасил прихожую в  ярко-красный цвет, а  кабинеты -- в интенсивный
желтый, в сочетании с которым красные драпировки выглядели довольно кричаще.
Мнения  по  поводу  этого  продукта  деятельности стосковавшегося по  работе
архитектора,  по  всей  видимости  желавшего  изобразить  революционный дух,
разделились.
     В начале 1932 г. оклады  ассистентов были понижены; небольшая  лепта  в
уменьшение напряженности бюджета прусского государства. Большие строительные
работы не предполагались, экономическая ситуация была безнадежной.  Три года
ассистентства были  нам  вполне  достаточны,  мы  с  женой  решили  оставить
Тессенова  и  переехать  в Мангейм.  Мое финансовое  положение  было прочным
благодаря средствам, получаемым от  принадлежащих  семье  доходных домов.  Я
хотел там всерьез  заняться архитектурой; до сих  пор мне не удалось стяжать
славы на  этом поприще. Я разослал  бессчетное число  писем местным фирмам и
деловым  партнерам  моего  отца,  в  которых  называл  себя  "самостоятельно
работающим архитектором". Но, конечно,  я напрасно дожидался,  чтобы нашелся
застройщик, который бы захотел (рискнул) связаться с 26-летним архитектором.
Ведь даже известные в Мангейме архитекторы в то время не получали заказов. Я
пытался привлечь  к себе какое-то внимание,  участвуя в конкурсах; но мне не
удалось  подняться выше третьих премий и  продажи одного  --  двух проектов.
Перестройка  магазина  в  принадлежавшем  родителям  доходном  доме осталась
единственной строительной акцией в это неутешительное время.
     В  партии все было по-баденски уютно.  После  кипучей  жизни берлинской
организации, в которую я постепенно втягивался, в Мангейме мне казалось, что
я попал  в какой-то  кегельный  клуб. Не было автомобильного  клуба, поэтому
Берлин  приписал меня к моторизованному корпусу  СС,  как я тогда  считал, в
качестве полноправного члена, но, по всей видимости, в качестве  всего  лишь
гостя. Дело в том, что когда я в 1942 г. захотел восстановить свое чл