линии сценариев для экрана, то в литературно-газетной сфере, то теоретической в кино. Мозги, субъективная одаренность - уникальные. Но если бы только это, только блистательные статьи, тончайшее чутье на все талантливое, размах знаний, сверхплотно уложенных в голове и в нужный момент вдруг вырывающихся сверкающими протуберанцами в его речах - ораторских шедеврах, - если бы только это... Было и другое. "Женя - человек без морали", - сказал мне о нем профессор Бояджиев, в молодости побывавший объявленным в числе лидеров космополитов. А драматург Шток, человек мудрый, узнав, что я согласился на уговоры Суркова идти к нему в заместители в журнал "Искусство кино" заметил: "Ну что ж, во всяком случае, вы будете вспоминать работу с ним как факт биографии". Правда - так и вспоминаю. Обязательно вспомню и подробнее, не только в "толстовском контексте", пока же объясню в нескольких словах, что имелось ввиду, когда было сказано "без морали". Как я это понял. Сурков не хотел жить плохо, он хотел жить хорошо. Хорошо, как в самом широком смысле - чтобы признавали, чтобы к его мнению прислушивались власти, особенно партийные, так и в узко-конкретном, бытовом - жить в просторной, полученной от государства квартире, ездить на персональной "Волге" с шофером, иметь доступ в закрытые для простых смертных распределители продуктов, где давали дефицит за полцены. Словом, хотел быть элитой по-советски. И почти до самого конца у него это получалось, умел. - Почему вы не ходите советоваться в ЦК? - спросил он меня как-то. - Да вроде бы нет причины, пока и без того все ясно... - Надо ходить. Там ведь как рассуждают: ага, к нам в отдел он не ходит, но ведь к кому-то же он ходит! Обидятся... Сурков был виртуозом аппаратных игр и выстраивания отношений с нужными людьми на властных этажах государственной и идеологической конструкции. Понятно, что чистотой иных моральных принципов приходилось и поступаться. Иначе выпадешь из тележки, а ехать в ней уже привык.. В лице Суркова с его могучими и циничными мозгами партия имела поистине выдающегося своего пропагандиста в области искусства и культуры.. То, что другие, гораздо менее одаренные, как говорится, ломили в лоб, обходясь в своих писаниях двумя-тремя десятками слов, штампами да проверенным набором заезженных лексических сращений, он умел облекать в пышные одежды словесной изощренности, под пустопорожние партийные лозунги сам придумывал теоретические фундаменты, которые под его рукой приобретали вид глубоко научный, оставаясь, конечно, по своей сути чистой демагогией. В таком духе он и вел свой толстый теоретический журнал "Искусство кино". Интеллигенция, обретавшаяся на кухнях, считавшаяся прогрессивной, терпеть не могла Суркова вместе с его журналом. Но даже она не могла отрицать щедрой субъективной талантливости этого певца официоза - его литературный и ораторский дар был вне сомнений. У многих не укладывалось в голове: служит властям, а такой блистательный! Не может быть. И распускали всяческие уничижительные слухи о нем, хоть как-то пытаясь объяснить для себя соединение несоединимого, и никак не могли не говорить о нем, не перемывать косточки. А он постоянно давал поводы - то очередной публикацией в журнале, то вдруг иным личным выбросом, когда хоть стой, хоть падай. Я, согласившись на уговоры идти к нему в замы, мало что знал об этом обо всем. Он высмотрел меня по моим писаниям в прессе, я дал согласие, потому что неожиданно получал шанс определиться в кино, тайной моей целью было начать писать сценарии. Ну, а дальше в нашем общении, в совместной работе стали накручиваться сюжеты в духе вышеупомянутого Стефана Цвейга, а может быть, и Кафки. Когда-нибудь поговорим об этом особо. Но что бы не происходило, я всегда видел его творческую крупность, абсолютную личную незаурядность, покоряющую полноправность его присутствия в искусстве, в литературе, в журналистике. Много лет он состоял в переписке с Леонидом Леоновым. Шутил: мы пишем друг другу, но не читаем. Я не могу его почерк разобрать, он - мой. Очень было бы интересно разобрать сейчас эти тексты... Он восхищался Тарковским. В труднейшие для того моменты ходил к нему в дом, они щедро переписывались. Кое-что сейчас опубликовано и видно, с каким уважением и доверием относился режиссер к своему старшему товарищу-критику. Давая ему для прочтения "Ясную Поляну", я, признаюсь, испытывал немалую робость. Я не просил поддержки, я хотел получить суждение человека, очень хорошо понимающего, что по чем в искусстве и литературной профессии. Я знал, что в данном случае его ничто не вынудит кривить душой, если пьеса не понравится. Дело, как говорится, - один на один, легче обругать, чем похвалить: не очень нужно начальнику, чтобы подчиненный набирал лишние творческие очки. И вот перечитываю запись его монолога, сделанную 35 лет назад на улице Усиевича, дом 9 в кабинете главного редактора журнала "Искусство кино". Цитирую, как записано. ...Интересно, умно, нет иллюстративности, сделано не так, как обычно пишутся биографические пьесы. Есть отличные сцены: конец первого акта, например, хороши все параллели - старый Толстой, молодой Толстой. Хороши Софья Андреевна, Чертков, Александра Львовна. Очень удачны, психологически убедительны прорывы сквозь толстовщину. А вот Лев Львович прямолинеен. На полях сделаны пометки, касающиеся текстовых деталей... (Всего я насчитал 38 пометок по языку, они выписаны рядком на отдельной бумажке и все - одна за другой - перечеркнуты. Значит, я тогда их выполнил. Грех было не воспользоваться помощью одного из лучших литправщиков, с которыми я в своей жизни имел дело). Свои немногие критические соображения он подробно обосновал, оговорившись при этом: " ...Не мог вам не сказать так, как думаю. Я и Иону Друцэ, при всем моем уважении к его таланту, все прямо высказал..." (Оказывается, он уже успел к тому моменту и "Возвращение на круги своя" прочитать!) Прямо сказал и Ермолинскому о его сочинении, он на меня обиделся. А "Ясную Поляну" я послал Ломунову и по телефону отрекомендовал. Вы потом ему позвоните. Это настоящая драматургия, это будет хорошо смотреться и играться. Поздравляю, это большая работа... Столько времени прошло, а и сейчас, перечитывая, чувствую зуд в лопатках - крылья за спиной вырастают. И не процитировать не мог. Как сказал однажды Сергей Михалков, а он знал, о чем говорит: скромность - кратчайший путь к беззветности. Но надо, хотя бы коротко, дорассказать про Суркова. Через год примерно после описанного здесь разговора мне предложили, а я дал согласие занять весьма высокое место в кинематографической системе. Сурков звонил мне ночами и подолгу отговаривал. В один из дней я пришел в редакцию попрощаться. В нашем маленьком кинозале шел просмотр, я заглянул туда и Сурков вышел. Выслушав все полагающиеся слова, он вдруг достал из внутреннего кармана белый продолговатый конверт, тщательно заклеенный, и вручил мне. "Пусть это будет у вас!.." И отошел. Неразборчивым сурковским почерком, а я уже умел его понимать, на конверте было написано: "Вскрыть после моей смерти". В состоянии некоторого ужаса я убрал конверт уже в свой внутренний карман. Что он хотел этим сказать? Вряд ли надеялся так меня испугать, что я отказался бы от должности. Но я не плохо его изучил, как бы даже мог заранее улавливать эскападную логику его поступков. Поэтому думаю, тут скорее было иное: он рассчитывал, что получив завещание, я раззвоню о нем всей Москве. Дойдет до начальства. Начальство испугается: оно там принимает кадровые решения, у него, Суркова, не спросясь, и вот - такого выдающегося деятеля довели до самойбийства. Других мотиваций не вижу. Но рассчитывая на несколько ходов вперед свои гроссмейстерские казуистические партии, Евгений Данилович на последнем ходе нередко оказывался жертвой собственной хитрости. Так и получилось: он думал, что я раззвоню, а я, как человек порядочный, кому можно доверять, все сделал, как меня попросили: попросили "вскрыть после смерти", после смерти и будет вскрыто. И промолчал я пятнадцать лет - никому ни слова! - письма, естественно, не вскрывая. Бодливой корове, как известно, бог рогов не дает. Именно на Суркова, правоверного партийца, стали сыпаться несчастья, которые он себе и в страшном сне не мог бы представить. С помощью хитро организованного брака сбежала за границу дочь. Уже это по тем временам - конец карьеры. Сразу его не тронули, помнили заслуги. Но он стал с утроенной энергией разоблачать происки явных и скрытых идеологических недругов и в результате так перестарался, что просто жутко надоел всем трем отделам ЦК - культуры, пропаганды и зарубежному. Челюсти партии к тем временам уже начинаои слабнуть... Естественно, своим старанием в деле "постановки вопросов" он "достал" и киноминистра. И его сняли с главного редактора "Искусства кино", заменив человеком, которого он же когда-то и пригрел. А когда осталось совсем ничего до исчезновения КПСС, он еще и потерял партбилет, успев пережить "персональное дело". Видимо, одно из последних в истории страны. Суркову осталось только преподавание во ВГИКе, где он вел семинар кинокритиков. Ему уже было под семьдесят. И тут надо же - влюбился в студентку! Причем страстно. До такой степени, что задумал разменять свою очень неплохую квартиру, чтобы жить с любимой девушкой на постоянной основе. Для его жены - Олимпиады Трофимовны, бывшей актрисы, оставшейся и без дочери, и теперь теряющей мужа, с которым прожила всю жизнь, настали черные дни. Однажды она пошла в магазин, а он, закрывшись в кухне, открыл все газовые конфорки. Такая существует версия... Так закончилась эта бурная жизнь, в которой воплотилось время со многими его гримасами, происками и поисками. Шутники злословили: он думал, что Олимпиада пошла за хлебом, а она встала за колбасой. Намекали на то, что Сурков хотел только попугать, но не рассчитал. Я узнал о случившемся с большим опозданием, нас с Аленой не было в Москве. Теперь я имел право, даже был обязан, вскрыть конверт. Помню, что в завещании было три пункта. В первом он просил себя сжечь и не делать похороны пышными. Во втором содержалась просьба собрать его опубликованные и неопубликованные статьи и их издать. Выполнить эту волю он завещал Армену Медведеву. Третьим пунктом дочери Ольге передавались все его рукописи и библиотека. Что с этим было делать? Этой воле к тому моменту было пятнадцать лет! Все это время я ждал, что Евгений Данилович заберет у меня свой конверт. Он ни разу даже не заикнулся. Позвонил Олимпиаде Трофимовне. - И что там? - спросила она вяло. Я зачитал. - Слышали это много раз. - Но я все-таки вам пошлю. Запечатал конверт в конверт и послал по почте по старому адресу - квартиру-то разменять не успели. Печальным концом Евгения Суркова впечатлился в те дни престарелый драматург Александр Штейн и быстро написал соответствующую пьесу. Пьеса никого не заинтересовала. То ли потому, что "желтое" еще не вошло в моду, то ли потому, что подобные жизненные типы слишком выразительны, чтобы безропотно укладываться в торопливые писания. Они ждут пера, достойного их масштаба. ...А тогда, давным-давно, я так и не позвонил Ломунову, как советовал Сурков. Не решился, побоялся: а вдруг не понравится! Это был бы приговор, который обжалованию практически не подлежал. В тех своих страхах я однажды признался Ломунову, но к тому времени уже прошло несколько лет, мы уже славно поработали с ним и над фильмом "Лев Толстой - наш современник", и над пьесой "Наташа Ростова". - Напрасно не позвонили, - сказал он просто. - Мне ваша пьеса очень понравилась. "ДОЧЬ ТОЛСТОГО УБРАТЬ!" Выше было сказано, что министерство направило пьесу в цензуру. Мне не казалось это страшным - я же опирался в основном на легальные источники, на то, что можно было получить даже в библиотеках. Одного этого объема материала вполне было достаточно, чтобы осуществить собственную драматургическую концепцию толстовской ситуации в восьмом-десятом годах. Но как же сильно я ошибся! Главлит, а иначе говоря, цензуру, в моей пьесе устроило все, но, правда, кроме одного: "Ясная Поляна" тогда сможет продолжить свою публичную жизнь, когда из нее будет исключен персонаж Александра Львовна, младшая дочь Толстого! Восклицательный знак поставлен не случайно. Один из смысловых и сюжетных центров пьесы - страсти вокруг толстовского завещания. Свои сочинения Лев Николаевич поначалу завещал "во всеобщую собственность", то есть отдавал народу. Так и было написано в первом варианте документа. Но тогдашние юристы объяснили, что по российскому законодательству это сделать невозможно. Полагалось, как уточняет в своих мемуарах Александра Львовна, "оставить права на чье-нибудь имя с тем, чтобы это доверенное лицо исполнило волю отца". Так вот, этим "доверенным лицом" писатель назначил именно свою младшую дочь Александру. И ее потребовали убрать! Мне то было ясно, что даже если, корежа оригинал, умолчать о юридических тонкостях, то все равно удаление столь важного персонажа повлечет за собой существенные изменения в тексте, заставит поменять целый ряд сюжетных положений. В чем же провинилась почти девяностолетняя к тому времени старуха, младшая дочь Толстого, перед советским государством, перед его бдительной цензурой? Незадолго до Второй мировой войны она при поддержке группы русских эмигрантов, среди которых был и Сергей Рахманинов, организовала и возглавила "Комитет помощи всем русским, нуждающимся в ней". В историю эта благотворительная организация вошла под кратким названием - "Толстовский фонд". Советская пропаганда выливала на этот фонд ушаты помоев: и с ЦРУ он связан, и шпионов поддерживает, и диссидентов подкармливает, и вообще собрал под свою крышу сплошь изменников Родины. Вот и запретили в порядке пропагандистского отмщения даже упоминать имя Александры Львовны в России - и в печати, и, как выяснилось, в пьесах тоже. Вникая в яснополянскую ситуацию, мне, чем дальше, тем больше, начинало казаться, что иным молодым членам семьи не помешало бы добрее быть к своим немолодым родителям, больше следовать примеру Татьяны, чем Александры. Последней отец даже тайно передал записочку: "Ради Бога, никто не упрекайте мама и будьте с ней добры и кротки". Но не очень прислушивались там к слову простого сострадания, не смогли быть кроткими, слишком увлеклись "идеями". Так что, прямо скажем, в первом варианте пьесы, попавшем в цензуру, Александра Львовна отнюдь не выглядела ангелом. В согласии со своей прямолинейной правдой, молодая, сильная, решительная, она действовала так, как действовала. Вряд ли ее можно было принять за положительного героя драмы. Но в главлите в тонкости не вникали: коли велено не упоминать вообще, то и не надо упоминать - убрать для ясности. Надо было принимать решение: или упереться и, значит, поставить крест на всем проекте, или все-таки отказаться от персонажа "дочь Александра". И порадоваться, что хотя бы не потребовали убрать Льва Толстого. Согласиться на экзекуцию - исключить из пьесы персонаж, конечно, было очевидным конформизмом. Простительным или не очень? Думаю, все-таки первое. Та же Александра Львовна, издавшая вместе с Чертковым три тома неопубликованных произведений отца ("Посмертныя художественныя произведенiя Льва Николаевича Толстого". Под редакцiей В. Черткова. Изданiе Александры Львовны Толстой. - Во студенчестве я купил эти три книжки за 3 рубля), даже она в комментарии к "Отцу Сергию" сообщила: "Те места в тексте, которые выпущены по цензурным соображениям, везде заменены точками". Пошла, значит, на соглашение... Сыграть в принципиальность и тем самым отказаться от пьесы было бы равно самоубийству. Такой путь пройден! Вот уже и положительный отзыв пришел из Института мировой литературы. Старший научный сотрудник, кандидат филологических наук Л. Громова-Опульская, сделав, конечно, непременные в таких случаях незначительные замечания, написала: " В пьесе Даля Орлова видна основательная эрудиция, в диалогах и сценах умело использованы многочисленные источники: незаконченная автобиографическая драма Л.Толстого "И свет во тьме светит", письма, дневники, мемуары, документы, относящиеся к уходу Толстого из Ясной Поляны. Этот разнообразный фактический материал автор сумел художественно переосмыслить, придав ему цельность, драматургическую законченность... Несмотря на то, что можно понять стремление драматурга оживить действие, придать ему зрелищность (это, как известно, обязательное требование театрального жанра), думается, что улучшение пьесы по линии выделения в ней черт, показывающих величие Толстого, пошло бы произведению на пользу... Предпосылки для создания именно такого образа писателя в тексте пьесы имеются... Подводя итог, могу сказать, что пьеса о последних годах жизни Толстого, написанная Д. Орловым, несомненно, представляет интерес для современного зрителя". Собственно, другого выхода я не видел - надо продолжать. Надо было придумать, как, убрав столь важный персонаж, не нарушить целостность пьесы, сохранить ее глубинный смысл. Это не механическая работа - вычеркивай, где Александра Львовна, и дело с концом. Ведь все уже сцеплено, взаимосвязяно, внутренне обусловлено и взаимозависимо. Тронешь одно - отзовется в другом. Надежда была на достаточно подробное знание деталей яснополянской ситуации, роли в ней каждого, кто оказывался или мог теперь оказаться персонажем пьесы, ну и, конечно, общая сугубо драматургическая изворотливость, если не называть последнее умением или даже мастерством. Вместо персонажа "дочь" я ввел персонаж "переписчица". Эта переписчица не с потолка была взята - в доме Толстого действительно работала переписчица Феокритова - особа, полностью созвучная Александре Львовне по реакциям на окружающее, по симпатиям и антипатиям, по готовности совершать те поступки, которые были бы любезны именно младшей дочери Толстого. Многие действия и реплики, без которых сюжет просто бы не мог состояться, лишенный Александры Львовны, я передал ей. Кроме того, персонаж "младший сын", читай - Лев Львович, по отношению к общему конфликту в доме принадлежал, условно говоря, к той же группировке, что и его младшая сестра. Поэтому к нему без особых смысловых утрат, после соответствующей обработки перешли некоторые ее слова. Понятно, что пришлось вмешаться и в ряд сугубо сюжетных положений, уводя за кулисы Александру Львовну и включая в действие другие персонажи. В очередной раз перепечатав пьесу, теперь, так сказать, в ее послецензурном виде, снова отнес в министерство. Министерство снова отправило ее в цензуру. И вот, наконец, 19 июля 1972 года пьеса получила главлитовское разрешение. Если считать от момента, когда я в первый раз ставил точку, на все про все, на все необходимые формальности, ушел год. К сожалению, "Ясная Поляна" и поставлена была, и опубликована именно в том - пост-цензурном варианте. В этой книге я впервые публикую ее в подлинном виде, так, как она выглядела до вмешательства главлита. Многое, что еще не так давно казалось значительным, трудноодолимым, обязательным, забывается. А помнить надо. Сегодня трудно ощутить во всей реальности то состояние внутренней скованности, унизительной зависимости, в котором оказывался каждый пишущий, как только начинал писать что-либо. Чтобы обезопаситься от возможных осложнений и душевных травм, непроизвольно включался "внутренний редактор" - это когда сам не делаешь того, что, понимаешь, "не пройдет". Но часто не спасало и это. Ты, как говорится, предполагаешь, а тобой располагают. Цензурные эскапады с "Ясной Поляной" показывали, что система стала по-существу той вдовой, что сама себя высекла. Во всех смыслах, казалось бы, нужное ей, серьезное, важное она отказывалась распознавать, костенея под грузом ею самою рожденных пропагандистских штампов. Поэтому и закончилась. ОМСК В БЕСКОНЕЧНОСТИ Разрешенная к постановке пьеса жгла руки: кто же ее в конце-то концов поставит?! Попытки увлечь некоторых мэтров, вы помните, закончились ничем. У Толстого где-то есть фраза: если долго вглядываться в одну точку, она вырастает в бесконечность. Точка приложения всех моих сил была теперь одна. Я упорно вглядывался в нее, вглядывался, но действительно ничего, кроме бесконечности, за ней не обнаруживал. Признаться, за все свои драматургические годы так и не удалось понять закономерность, по которой пьеса или сценарий находят своего режиссера, а затем и свою так называемую "производственную" судьбу. Каждый раз - стечение обстоятельств. Если можно случайности назвать закономерностями, то тогда это именно тот случай. И вот лечу в Омск. Командировка по линии (соблюдая бюрократический сленг) Бюро пропаганды советского киноискусства. Там предусмотрены выступления в больших залах, ответы на записки - встречи со зрителями. В нашей небольшой группе - молодой Коля Губенко. Известный актер любимовской Таганки впервые как режиссер поставил тогда фильм - "Пришел солдат с фронта". В главной женской роли у него Ирина Мирошниченко. Лента еще не вышла в прокат, в Омске будут самые первые показы публике. Николай Губенко, значит, с фильмом, а я - о чем никто не знает - с пьесой. У него уже зрители есть, я о них только мечтаю. Улучив момент, с папкой под мышкой (в ней - пьеса) направляюсь в Омский драматический театр. Подхожу. Вижу в нишах на нарядном фронтоне бюсты: один - Толстого, другой - Чехова. Толстой?! Может быть, добрая примета?.. В театре мощный человек с лицом добротной, я бы сказал, этакой античной выделки, причем исключительно эмоционально заряженным, бросается мне на встречу, и мы крепко обнимаемся. К нему я и шел - Артур Хайкин. Сколько было совместно выпито, переговорено обо всем, обсуждено с подробностями и с самых разных сторон! И за столиками в ресторане ВТО, того ВТО, которое еще не сгорело и размещалось на Пушкинской площади - угол Горького. По пьяни иные входили туда непосредственно через окно - первый этаж, невысоко. Или в моей однокомнатной в Угловом переулке, на Бутырском валу. Артур иногда оставался ночевать, располагался на полу. Когда мы познакомились, Артур был главным режиссером Ростовского на Дону театра юного зрителя. Там он поставил нашу с Левой Новогрудским пьесу "Волшебный пароль", современную театральную сказку. И - это была замечательная режиссерская работа. Романтика, ирония, невыразимая трогательность пронизывали спектакль, он погружал зал в самую вольную полифонию эмоций - от смеха до просветленных слез. Вскоре спектакль по этой же пьесе выпустил московский театр имени Маяковского, и это был явный проигрыш ростовчанам, хотя заняты были в нем превосходные артисты. В Москву на свой семинар со всей страны регулярно собирала тюзовских режиссеров маленькая старушка Мария Осиповна Кнебель, считавшаяся великим театральным педагогом. Чему она их там учила, сказать не берусь, но провинциалы не упускали возможность два раза в год неделю-другую поболтаться по столице. Они всячески выражали ей свою любовь, неутомимо ею восхищались и даже иногда ночами под ее окнами пели серенады. Артур числился среди ее любимчиков. Ходила легенда, что в раннем детстве она сидела на коленях у Льва Толстого. Артур был очень музыкален. В домашних наших посиделках всегда наступал момент, когда он брал гитару и, не жалея струн, ни в одной ноте не фальшивя, пронзительно и сильно, в стиле Жака Бреля, пел и кричал, содрогаясь: "А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты!.." На премьере "Волшебного пароля" он сам дирижировал оркестром. Надо ли говорить, как он нравился женщинам. Большой, сильный, с неистовым взором и с истинно режиссерской безапелляционностью в речах, он был покоряющ для слабого пола. Много женился, разводился, иногда влипал в ситуации. После одних гастролей, кажется, в Харькове, в дверь его ростовской квартиры позвонили. Пошел открывать. На пороге стояло создание, с которым недавно коротал харьковские досуги. "Здравствуй, Артур! - сказало создание и продолжило почти по старому анекдоту: - Я приехала, чтобы жить вместе". У нее за спиной два грузчика держали большой холодильник. Холодильники тогда были дефицитом, их ждали в очередях годами, Артур, таким образом, получал его сразу. Хотя, зачем ему был второй?.. В конце своего ростовского пребывания Хайкин женился на Тане Ожиговой - молодой приме местной драмы. С ней и перебрался в Омск, она - артисткой, он - очередным режиссером. Главным там был знаменитый Яков Маркович Киржнер. На новом месте они засверкали сразу. Очень скоро город стал почти буквально носить Татьяну Ожигову на руках. С Хайкиным она рассталась и перешла жить к актеру Чиндяйкину, зрителям он хорошо сейчас знаком по телесериалам. Хайкин продолжал посвящать Татьяне лирические стихи и занимал ее во всех своих постановках. Чтобы объединить под одной крышей две такие творческие индивидуальности как Киржнер и Хайкин, надо было иметь продюсерский талант Мигдата Ханжарова - директора Омской драмы, четверть века отработавшего на этой должности. Светлый и талантливый был человек. Он поставил рядом этих двух бойцов, один старше, другой моложе, оба горячие, яростные, самолюбивые, но верные именно творческим интересам, а никаким другим, тоже, как известно, частенько посещающим театральные дома. Но не этот. Общее дело под ненавязчивой, но твердой опекой Ханжарова только выигрывало, слава театра росла. Киржнер поставил "Солдатскую вдову" местного автора Анкилова, да так успешно, что и сам, и исполнительница главной роли Татьяна Ожигова, и несколько других актеров стали лауреатами Государственной премии. А Хайкин поставил "Грозу", Катериной у него была та же Татьяна Ожигова. Если сказать, что спектакль по-настоящему прогремел, значит, почти ничего не сказать. Это был гром на всю театральную Россию. Шли с Хайкиным по Тверской, по правой стороне в сторону Маяковки - запоминаются же некоторые вещи! Артур разглагольствует в полный голос, люди оглядываются. Перешли Настасьинский переулок, он спрашивает: "А ты знаешь, кто главный герой в "Грозе", кто, по-твоему, главный герой в "Грозе"?!" Совсем, думаю, у парня ум за разум, там один главный герой, вернее, героиня. - Кто-кто, Катерина, понятно. - А вот и нет! - ликует Хайкин. - А кто? - Волга!!! Я, признаюсь, внутренне усмехнулся: любит их брат режиссер поумничать! Но он-таки поставил свою триумфальную "Грозу", после чего, кстати, роль Катерины стали называть звездной у Тани Ожиговой. И о грустном... Через четыре года после премьеры "Ясной Поляны", в 1977 году, не стало Якова Киржнера, ушел всего лишь в 58. После него место главного режиссера занял Хайкин, но через восемь лет не стало и его. А еще раньше, в 44 года, вдруг тяжело заболела и умерла Татьяна Ожигова. Едва успели тогда отпраздновать присвоение ей звания народной артистки России. Когда в Омском академическом театре драмы открыли новую - Камерную сцену, никто не сомневался, что надо назвать ее именем Татьяны Ожиговой. Так и сделали. Так есть и сейчас... А тогда, когда я разглядывал Толстого и Чехова на фронтоне, все были живы. Хайкин познакомил меня с Киржнером, с Ханжаровым. Я оставил им "Ясную Поляну", чтобы читали. А вдруг!.. Не Москва, конечно, но ведь и Омск бывал столицей. Сибирь - великая земля. РЕЖИССЕР - ЯКОВ КИРЖНЕР Вернулся в Москву и стал ждать. За делами время летит незаметно. Оно и летело, иногда притормаживая, - при периодически выплывающей тревоге: что там в Омске? Напоминает о том нетерпеливом состоянии сохранившаяся копия моего письма Артуру. Вот оно, с короткими комментариями: "Сразу по приезде ходил к Ткаченко. Это, если помнишь, главный редактор управления театрами Министерства культуры РСФСР. Рассказывал о своем визите в ваш театр и к тебе. Все в соответствующих оптимистических тонах. "Так пусть присылают нам письмо!" - была его реакция. В самом деле, письмо с просьбой разрешить к постановке "Ясную Поляну" в Омске было бы весьма уместно, и было бы воспринято здесь весьма благосклонно... (Комментирую: это писалось до получения цензурного разрешения, и до положительного заключения Института мировой литературы. Письмо из Омска прибавляло бы уверенности министерству, занявшемуся столь рискованным проектом.) Ермоловцы к репетициям пока не приступили, рыдают, но у них нет актера - Лекарев-то умер. (Комментирую: про рыдающих ермоловцев я, конечно, загнул, набивал себе цену.) ... Пьесу читали в журнале "Театр", просят при получении лита сразу принести им... (Комментирую: а вот это - чистая правда. Афанасий Салынский, главный редактор, пьесу потом напечатал.) Напиши мне подробнее обо всех ваших делах, о моих тоже, не молчи... Целуй красавицу Таню.(Комментирую: в первую очередь меня, конечно, интересовали "мои" дела. Просто посланный поцелуй свидетельствует, что Артур с Таней еще не расстались)". Наконец, пришла телеграмма: "Ясную Поляну будем ставить надо увидеться режиссерском совещании Киржнер". Сейчас каждый театр ставит, что захочет, и так, как может. Никто не контролирует, не дает указаний и ничего не требует. А в те времена, о которых рассказ, министерство культуры - РУКОВОДИЛО. А поскольку оно же назначало и смещало руководящие творческие кадры, то эти кадры в своей массе слушались министерство практически беспрекословно. Безусловным свидетельством руководящей роли министерства были осенние совещания в Москве главных режиссеров всех российских драмтеатров. Тут одни получали тумаки, другие - пряники, а самое главное, здесь пристально рассматривались репертуарные планы - какие пьесы театры собираются поставить в наступающем сезоне. Режиссерам от этих сборов было и кисло, и сладко. Кисло, потому что могли, как говорится, и врезать, а сладко, потому что это случилось бы все равно в Москве. И дорога оплачена, и гостиница, и суточные! После дневных заседаний начинались активные общения друг с другом по номерам, по ресторанам, по квартирам друзей. А прошвырнуться по столичным магазинам им, провинциалам, вообще было насущной необходимостью. С годами режиссерская театральная элита сбилась в этакую большую и весьма своеобразную семью, в которой каждый знал каждого, а любому была известна творческая и человеческая цена. Ребята там, конечно, были разные - и смирные, и очень даже эпатажные, могли и неприятный вопросик начальству подсунуть, тем более, что оно тут же в зале, не отгороженное секретаршами, могли и права покачать, но можно было и помощь попросить, если совсем уж заедала кого-то их местная партийная ортодоксия. И ведь многим помогали! Звонок-другой, какие претензии, а может быть вы не правы? И нередко действовало. А когда не помогало, могли пострадавшего переместить в другой город, в другой театр. Словом, процесс шел, и жизнь кипела. По-своему, по- советскому, но другой и не было. Вот что имел ввиду Киржнер, когда в своей телеграмме предлагал встретиться на режиссерском совещании. Поэтому я сижу на подоконнике с видом на министерскую лестницу, жду, когда в конференц-зале закончат заседать. А вот и повалили! Высматриваю Киржнера. "Яков Маркович!" В ответ слышу: "Нам очень надо поговорить!" У Якова было хобби - звукозаписывающая аппаратура. Он знал всех московских жучков, специализировавшихся по этому делу. Результатом его тайных общений с ними были громоздкие звуковые колонки, которые он складировал в нашей квартире, мы тогда жили уже в Сокольниках, а потом волок их на себе в Омск. Он уверял, что они гораздо более совершенны, чем те, что он достал в прошлый раз. Мы сразу перешли на ты. - Понимаешь, - говорил он дома за ужином, - никогда бы не взялся, если бы в труппе не было Щеголева. Щеголев - великий, это для него. Ты не видел, как он играет Карбышева! Еще увидишь. Он прочитал "Ясную Поляну", весь дрожит. Дома у себя музей Толстого сделал. Все читает, говорит только об этом. А его Надежда, жена, тоже актриса - я тебе скажу, хочет играть Софью Андреевну. Большие роговые очки не скрывали отсутствие у Якова одного глаза. Он снимал очки, прикрывал слепой провал ладонью, потом запускал пальцы в курчавую шевелюру и вопрошал, понижая голос: - Мы что, действительно, первыми покажем Толстого на сцене? Ермоловский не опередит? У них некому играть? А у нас есть! Мы еще и в Москву привезем... Однажды, в очередной приезд, укладываясь на тахте в гостиной, он поделился тем, что его явно мучило: - Провели читку, роли распределили, а я все думаю: Хайкин уступил пьесу мне, ты, говорит, у нас главный - тебе и право первой ночи. Вот я взялся за такое дело... Ведь тут и приложиться недолго. Тут ведь столько надо бы всего изучить, такую гору перелопатить, если всерьез - на это же годы потребуются! И когда выпущу спектакль? Где выход?.. - В пьесе выход, Яша! Возможно, тогда был решающий момент для судьбы "Ясной Поляны". Режиссерские сомнения могли вдруг одержать верх над отвагой, слишком прямолинейно понятая добросовестность могла отринуть от интуитивно смело выбранной цели. - Доверься пьесе, - стал я объяснять не без волнения. - Тебе не надо тратить годы, потому что эти годы уже потратил я. В пьесе все написано, все, о чем ты говоришь, уже в нее уложено. Забудь, что имеешь дело с персонажами, обросшими легендами. У них у каждого уже есть свой характер, позиция, линия поведения, они там уже выписаны, осталось выявить и показать. Да, главный герой гений, но в совокупности показанного, зрители должны начать сострадать ему, должны полюбить его, как ставшего по-настоящему близким им человека. Если это случится, то - все! - мы победили!.. - Может быть, ты прав, тут перенапрягаться опасно... - сказал Яша и больше не возвращался к этой теме. Иногда спрашиваю себя: а почему именно он, этот одноглазый курчавый человек из провинции, оказался первым на Руси, кто взялся в театре воспроизвести живого Толстого? Откуда эта смелость, независимость - ведь его, как и меня, наверняка активно отговаривали и в меру пугали? А он и по жизни был независимым, отважным и упрямым. Рожденный в 1921 году - этот год призыва практически весь был выбит на войне - Яша Киржнер прошел Великую Отечественную от звонка до звонка, причем не в генералах, а в гвардии старших сержантах, да еще и в разведке. Дважды был тяжело ранен. Кое-как подлеченный в госпиталях, возвращался на передовую. Повезло, остался в живых, хоть и без одного глаза, и с самыми солдатскими наградами на груди - медалью "За отвагу", орденами "Красной Звезды" и Отечественной войны. После демобилизации, изуродованный, экстерном закончил юридический факультет Ленинградского университета. Какова жизненная цепкость! Но и этого ему было мало. Он снова стал студентом, на этот раз режиссерского факультета театрального института имени Луначарского в Москве, и в 1952 году получил диплом с отличием. До Омска он побывал главным режиссером в драматических театрах Пскова и Рязани. Войсковой разведчик, он взял "Ясную Поляну" и отправился в новую разведку - в театральную. Осенью 72-го Яков в очередной раз уехал в свой Омск и в Москве появляться перестал - приступил к репетициям. Но в течение сезона несколько раз приезжал Хайкин и рассказывал, что театр вовсю трудится. Объявили в городе о скупке старинных вещей - для толстовского имения. По мосту через Иртыш тянулись старушки - с кружевными накидками, рамочками, молочниками, наборами открыток, принесли большой семейным самовар и даже настоящий граммофон с широким раструбом. Самоваром и граммофоном потом можно было любоваться из зала. Они ничем не отличались от тех, что были в Ясной Поляне. Премьеру назначили на весну. "ЩЕГОЛЕВ, ВАШ ВЫХОД!" Премьера "Ясной Поляны" была назначена на 2 мая 1973 года. Мы с Аленой прилетели в Омск чуть раньше. Устроились в гостинице, и Киржнер повел нас к себе. Намеков на хозяйку в доме не обнаружилось. Но выяснилось, что одна из двух небольших комнат напоминает у него внутренность некоего гигантского лампового приемника, а может быть, капитанскую рубку "Наутилуса": до потолка - приборы, а на потолке еще и поблескивает что-то овальное с дырочками. Это все была звукозаписывающая и звуковоспроизводящая аппаратура, произведенная не только в разных странах, но и собранная вручную лучшими отечественными левшами. Комментируя, Яков сыпал цифрами, которые, если бы мы в них хоть что-то понимали, неопровержимо доказывали, что все нами увиденное - уникально. Хозяин включил музыку, сначала тихо, потом уверенно прибавил. Слегка завибрировал пол и заложило уши. Яша был явно доволен и даже немного напоминал тореадора, только что уложившего на арену быка. Прибавил еще. - А как соседи? - проорал я, нелепо помахав руками возле ушей. - Соседи хорошие!.. Три слоя изоляции!.. - проорал в ответ Яша. - Утром жду в театре, - сказал он, когда мы прощались у гостиницы. - Дорогу сами найдете? Завтра прогон первого акта. Назавтра перед театром увидели - и сердце екнуло - большой-пребольшой рекламный щит с издалека видной надписью: "Премьера. Д.Орлов. "Ясная Поляна". 2-3-10-18-22 мая". Тихо вошли в тускло освещенный зрительный зал, Яша помахал рукой из-за режиссерского столика в центральном проходе. О чем мечтается перед прогоном, за которым уже близко сама премьера, и осветителю, и каждому актеру, и режиссеру, и, конечно, автору? Чтобы все получилось как надо! Чтобы все испробованное, много раз повторенное, соединилось в целое, в единое, ловко сплавленное действо, чтобы усилия и умения каждого в отдельности, перемножившись, как бы взявшись за руки, стали общим детищем - спектаклем. Зеркало сцены было затянуто белой кисеей, а внутри сцена была ярко освещена. Там, как бы за дымкой, придуманной художником В. Клотцем, хлопотали чуть затуманенные монтировщики и реквизиторы, размещали приметы яснополянской усадьбы, - и все это происходило на фоне огромного задника с изображенными на нем уходящими ввысь березовыми стволами. А дальше произошло то, от чего у меня вдруг предательски защипало в глазах: из правой кулисы вышел Лев Толстой и, легко опираясь на палку, проследовал в кулису левую. В блузе, выставив вперед бороду, на упругих ногах в мягких сапожках. Он был похож не только потому, что был абсолютно таким же, как на тысячах изображений, а и по предполагаемой его манере двигаться, распределяться в пространстве, даже по той ауре, которая явно его сопровождала. После прогона, когда артисты разгримировались и переоделись, Киржнер позвал их в зал - знакомиться с автором. Я стоял у рампы, лицом к актерам, расположившимся в зрительских креслах, говорил, а сам искал глазами того, кто только что был Толстым. И не находил! Не узнавал! Потом с удивлением вглядывался в его лицо, когда он подошел и его представили - ничего толстовского в его лице абсолютно не было. Чудеса, да и только! Грим, конечно, но и поразительный дар перевоплощения, абсолютной органики в образе и предлагаемых обстоятельствах предопределили эту творческую победу актера Щеголева. Александр Иванович Щеголев был крепок физически и свежо, по-молодецки реактивен в движениях. Схватил однажды меня в охапку от избытка чувств и подкинул. Ему было под шестьдесят, а во мне, между прочим, было под восемьдесят. В те дни наших общений он, как говорится, буквально излучал энергию и светился восторгом - ему невероятно нравилось делать эту роль. Признался: играю старика, а переживаю вторую молодость. Было видно, как вдохновляет его сама эта мысль, что еще немного - и будет премьера. Роль Толстого - уникальна, но и до нее, и после он тоже был велик. Недаром ему первому среди всех сибирских актеров присвоили высшее в стране звание - народного артиста СССР. А начинал у Таирова, играл у него в легендарной "Оптимистической трагедии", в "Египетских ночах", в "Цезаре и Клеопатре". Во время войны - фронтовые бригады, после войны - разные города и театры, которых так много, что и не запомнишь. Но некоторые его роли назвать надо. По ним ясно, что Щеголев всегда ходил в "первачах", неизменно премьерствовал. Тут и Д, Артаньян, и Сергей Луконин в "Парне из нашего города", и Радищев в пьесе про Радищева, и Вершинин в "Трех сестрах", и Сирано де Бержерак. А в 1952 году он даже получил Сталинскую премии за исполнение роли Якова Каширина в спектакле Саратовского тюза "Алеша Пешков". Едва после прогона нас познакомили, потащил нас к себе домой: "Пойдем-пойдем, Надя покормит, музей покажу!" Жена его - Надежда Надеждина - играла Софью Андреевну. Так все вместе и проследовали через центр города, где каждый второй их узнавал и здоровался. В квартире один угол с полками был посвящен Толстому, другой - Карбышеву. Омичи считают героического генерала своим - он из этих мест. Поэтому три года назад, вскоре после того, как сюда приехал, Киржнер вместе с журналистом Мозгуновым написал пьесу "Так начинается легенда" и поставил ее, дав главную роль Щеголеву. Домашний музей остался. Теперь появился новый. Из Омска их с Надеждой никуда больше не потянуло. Тут он всех потряс не только Карбышевым, но своим Силой Грозновым в "Правда хорошо, а счастье лучше", Сатиным в "На дне", Талановым в "Нашествии", Егоровым в "Пожаре" по Распутину. Обо всем этом я пишу сегодня, чтобы не забылся его Лев Толстой. ПРЕМЬЕРА Местное радио, телевидение, газеты основательно подогрели интерес к необычной премьере. "Омская правда" поместила большую статью Якова Киржнера. Газету вручили мне сразу по приезде. "В чем принципиальное значение постановки пьесы "Ясная Поляна" на сцене Омского драматического театра? - спрашивал в этой статье Яша. И сам отвечал: - Во-первых, впервые в истории русского, советского театра воплощается образ Льва Николаевича Толстого, о котором А.М. Горький сказал: "Нет человека более достойного имени гения, более сложного, противоречивого..." Во-вторых, мы показываем Толстого в необычайно сложный и трудный период его жизни..." Назвав исполнителей, других создателей спектакля, автор статьи сообщает: "Событийная ткань пьесы содержит в себе много острых положений, ярких и динамичных сцен... В спектакле будет много музыки. Нам хочется создать спектакль поэтический и в то же время спектакль больших человеческих страстей. Нам хочется рассказать об огромном сердце великого писателя, о его страстном, непримиримом восприятии любой несправедливости". Есть в статье и такая фраза: "Мы ждем на премьеру автора, и это еще больше усиливает наше волнение..." Автор, как говорится, не заставил себя долго ждать. ...Вдвоем с Аленой подошли к театру часа за полтора до премьеры. Постояли у входа, под весенним предзакатным солнышком, толпа вокруг была изрядная - и продолжала прибывать. А в переполненном зале в первых рядах несколько человек оказались с медалями лауреатов Ленинской премии. Тем, кто забыл, напомню: высшей премии в стране. Омск есть Омск -город с передовой наукой и производством: это могли быть и ученые, и конструкторы, и руководители каких-нибудь засекреченных предприятий. Только в войну сюда было перебазировано из западной части страны около ста заводов. Здесь они и остались, разрослись, потом добавились новые, плюс исследовательские центры, институты. Народ, словом, был в городе непростой, культуре не чуждый. Вот и пришли посмотреть на нашего Льва Толстого. От всего этого делалось неспокойно, страшновато: люди пришли сюда сами, добровольно, надеются получить удовольствие - а вдруг да не получат то, чего ожидают!? Вот позор-то будет... Кстати, где-то в рядах затерялся Александр Свободин. Он не приехать не мог - Толстой... И вот - начали... Спектакль открывается пространной сценой, в которой Льва Толстого нет. Его ждут. Ждет и Софья Андреевна, и младший сын, и сестра хозяина дома монахиня Марья Николаевна, и гостящие в доме князь с княгиней - давние друзья, и соседка Звягинцева, мелкая помещица, и приехавший музыкант. Даже слуга Тимофей, что чинит в сторонке кресло, ждет. Это кресло чуть позже будет задействовано в сюжете... Разговор на веранде яснополянского дома застигунт как бы врасплох, с полуслова, он был начат раньше. Но внутреннюю напряженность речей мы ощутим сразу. Здесь будто там и сям разбросаны перчинки нынешних и будущих огорчений и острого поворота отношениий. В нервной скороговорке Софьи Андреевны проскользнет озабоченность здоровьем мужа, а заодно и судьбой его завещания, откроется раздражение Чертковым - "эта его одноцентренность с господином Чертковым сделает нас нищими". Монахиня пытается утешать, младший сын ерничает, князь бахвалится - словом, каждый со своим мотивом, а все вместе - беспокойная атмосфера дома, в котором грядет трагедия. И все, повторяю, ждут его - вот-вот вернется из Тулы, где присутствовал в суде, защищал несправедливо осуждаемых мужиков. Мне казалось, что такая сцена - экспозиция, готовящая появление главного героя, необходима, но получится ли она интересной для зрителей? Было такое сомнение. Оно не оправдалось. Зал смотрел и слушал, замерев. И когда вбежал на сцену лакей с криком "Граф едут!", то не только на сцене все вздрогнули и повскакали с мест, а и зрители подались вперед - сейчас увидим!.. Какой он?.. Он вышел стремительно, огнево, победно и еще можно добавить - как-то очень симпатично. Такой сразу притягивал. Талантливых актеров много, одаренных свыше - единицы. Они отмечены той притягательностью, которую нельзя ни наиграть, ни отрепетировать. Она или есть, или ее нет. Вспомните Леонова, Смоктуновского, Евстигнеева, нынешнего Олега Янковского - вот, что имеется ввиду. Из зарубежных - Габен, Бартон, Дастин Хоффман, Роберт де Ниро. Александр Щеголев был этой породы. Такой молчит, ничего, кажется, не делает, а ты не можешь глаз оторвать. И когда "делает" - тоже не можешь. Это - тайна, и в этом - наше зрительское счастье. Можно и добавить. Истинных актеров мы всегда узнаем, какую бы роль они ни играли. В любом обличье их самость узнаваема. Щеголев был наделен этим даром исключительно. Даже когда, как в случае с Толстым, перевоплощался до неузнаваемости. Он и тогда полностью сохранял свою органику и гипнотическую привлекательность. Что, кстати, отметил и Александр Свободин в своей рецензии на спектакль, которая полностью воспроизведена чуть дальше в этой книге. Большая предварительная работа, которую провел актер, готовясь к роли, не прошла даром. Он будто лично был знаком с Толстым, настолько убеждал зрителей, что именно так, как он демонстрирует, Толстой ходил, стоял, сидел, взмахивал руками, смеялся, откинувшись, склоняся над бумагами, держал книгу. Если и был в чем-то другим, то это уже не играло ни какой роли - мастерство актера покоряло, мы оказывались во власти именно его версии. Появившись на сцене после дороги, как бы, говоря условно, представившись зрителям, Толстой уйдет, а потом вернется для обеденного застолья. А в паузу между двумя его появлениями вклинится короткий, но существенный для дальнейшей драматургии разговор между Звягинцевой и всегда приходящим в дом неожиданно отцом Герасимом. Оказывается, священнослужитель поручил ей за всем здесь следить и ему докладывать. А она не старается! Идея такой сцены возникла неслучайно. Напомню, что события, которые легли в основу пьесы, происходят спустя несколько лет после прогремевшего на всю Россию "Послания верным чадам" - документа, рожденного в недрах Святейшего Синода, в котором фиксировался факт отпадения "известного миру писателя... от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной". По существу, состоялось отлучение. Самые ретивые настоятели пропели даже по церквам анафему, хотя это и не считалось обязательным. Толстому не простили ни сарказма церковных сцен в "Воскресении", ни его философских статей с их нравственными абсолютами и утверждениями, что "Царство Божие внутри вас". Инициатором затеи с "отлучением" был всесильный обер-прокурор Святейшего синода Константин Победоносцев. Вот как описывает его Эдвард Радзинский в книге "Александр II. Жизнь и смерть": "В кабинете Победоносцева стоит чрезвычайных размеров стол с бронзовыми львами. Стол, всегда заваленный горами бумаг, окружен огромными шкафами с книгами. И над столом на фоне книг возвышается его длинное узкое лицо, так напоминающее иссушенное молитвами и постами лицо Великого инквизитора. Высоченный лоб заканчивается голым черепом, оттопыренные уши, нос - клюв. И постоянный, беспощадно насмешливый взгляд, который так озадачивал его собеседников. Здесь, в этом кабинете рождались идеи и страхи, которыми кормились все ретрограды в России - тогда и до сих пор". Книга Радзинского, которую я цитирую, издана в 2006 году. Неужели "до сих пор"?! А ведь он прав. Лет пять назад сходное мое рассуждение в статье о Толстом для довольно известной газеты главный редактор перед публикацией вычеркнул. Чего он сегодня-то убоялся?.. Не утруждаясь усилиями пойти на открытый спор с Толстым на плацдарме мыслей, для чего потребовались бы и убедительные суждения, и адекватный публицистический талант, чего не оказалось, Победоносцев предпочел действовать на плацдарме власти. Недаром еще раньше он предлагал императору Александру III заточить неугомонного писателя в Спасо-Евфимиевском Суздальском монастыре - известном застенке для неугодных в разные века. Император не захотел к писательской славе добавлять еще и славу страдальца и от этого предложения отказался. Победоносцев не успокоился и, возглавив Синод, породил свое достославное, позорящее всю думающую Россию "Послание". Но авторитет Толстого сокрушить не удалось, на него уже "смотрел весь мир", смотрел и прислушивался к нему. До последних минут его жизни официальная церковь не оставляла Толстого своим вниманием. Лелеялась надежда, что покается, пойдет на согласие. Дабы не упустить момент, вблизи великого Льва всегда держали специально заряженных служителей, готовых принять покаянное исповедание, коли выпадет подходящий шанс. Так и в Гаспре было в 1901, и в Ясной Поляне, и в Астапово в 1910-м. Отношение Толстого ко многим чертам официальной церкви и, наоборот, церкви к толстовскому христианству, ставшего следствием его неукротимого желания во всем доходить до самой сути - важная линия духовной биографии писателя. Ее невозможно замолчать, сделать вид, что ничего такого не было. Если уж из песни слова не выкинешь, то из истории и подавно. Перед нами важная составляющая духовных поисков писателя - от сравнительно молодых лет до последнего часа. В "Ясной Поляне" эта проблематика не в центре, она, как говорится, не главная, но она присутствует и добавляет действию трагизм еще и потому, что все касающиеся этой темы слова - подлинные толстовские, а его краткий диспут со священником - цитата из полностью автобиографической пьесы "И свет во тьме светит". Опираться в данном случае на собственные импровизации и фантазии, а не на действительный толстовский текст, я считал для себя недопустимым. Остается заметить, что эта часть сюжетного наполнения моей пьесы не вызвала никаких возражений советской цензуры, она все оставила так, как было написано. И понятно почему: тогда это было "в русле". Интересно, а как бы отнеслась к этой объективно существующей проблеме цензура сегодняшняя, дала бы она нашей национальной гордости, нашему великому классику произнести со сцены реально сказанные им когда-то слова? Вопрос, конечно, интересный. Мы же сегодня имеем счастье жить вообще без цензуры. Унизить Толстого запретом сегодня не может никто... Вот бы проверить: так ли это?.. В постановке Я. Киржнера и отец Герасим, на премьере его играл артист В. Мальчевский, потом - народный артист Б.Каширин, и Звягинцева в исполнении К. Барковской получились вполне живыми людьми, а не сухими знаками сюжета. В их подлинность верилось, было видно, что данные персонажи вполне искренне преданы своему тайному делу. От этого становилось еще страшнее за главного героя. Не так опасны коварные враги, как искренние... А далее последует большая сцена обеда. И семья, и гости сидят за столом, "играя разговорным мячиком", по выражению Толстого. И тут - все внимание сосредотачивается на Льве Николаевиче, на его суждениях, шутках, вопросах, которые он обращает к домочадцам. Аура искренней симпатии к нему распространяется в зрительном зале - это чувствуется почти физически. Резкий, остроумный и трогательный старик царит на сцене. Но и брезжит тревога за него: к чему все клонится, откуда угроза?.. Режиссер мастерски сотворял общую музыку сцены из мелодий отдельных персонажей, все отчетливо слышны, а прежде других мелодия Софьи Андреевны, в которой полифония - от озабоченности здоровьем мужа до радости, что наняли в сторожа чеченца - порубки прекратились. Ставят на граммофон пластинку, Толстой просит развернуть его трубой к обслуге - чтоб и они слышали. Щеголев-Толстой и серьезен, и парадоксален, и самоироничен. "Это Тургенев, будь ему неладно, придумал обозвать меня "великий писатель земли русской". А почему, спрашивается, земли, а не воды?" Шаг за шагом, через парадоксы, перепады настроений, игру мыслей и эмоций Щеголев убеждает зрителей в незаурядном человеческом масштабе своего героя. В целом же, если говорить о второй половине первого акта, действие здесь построено на разработке двух сюжетных узлов: один остроконфликтный, другой - сугубо лирический.. Первый - это отношения в треугольнике Толстой, Софья Андреевна, Чертков, второй - Софья Андреевна и Лев Николаевич, вспоминающие молодость. По опубликованному варианту пьесы ностальгический эпизод объяснения в любви должны были разыграть два молодых актера - юная Софья и молодой Лев. Киржнер предложил свое решение. Он знал своих актеров, знал их возможности! У него Александр Щеголев и Надежда Надеждина, "не покидая" своего возраста, в тех же самых своих преклонных годах, в которых пребывают весь спектакль, оказываются сидящими в двух креслах и, подкрепленные переменами света, музыкой, во всеоружии своих голосовых возможностей, переносятся в юность и в этом же эпизоде, в той же мизансцене возвращаются в сегодня, в свою беспокойную старость. "Больше любить не могу... Люблю до последней крайности" - говорит она. "А я-то тебя как люблю!.. И люблю тебя, и страдаю, и жалею, что ты страдаешь..." - откликается он. Получилась одна из лучших, безошибочно впечатляющих сцен спектакля. Труппа Омской драмы была в те годы очень сильной и ровной. Все, что было необходимо для "Ясной Поляны" в ней нашлось. Актеры понимали, что по-настоящему развернутых ролей здесь не много - Толстой, его жена, Чертков, но и то, что досталось остальным, игралось самоотверженно, с полным пониманием ответственности за целое. Как известно, реальная Софья Андреевна скромно и достойно оценивала ту непростую жизненную роль, что выпала на ее долю. "Я не Толстая, я жена Толстого", - говорила она. В таком ключе и играла ее Надежда Владимировна Надеждина. Актриса словно намекала: и я не Щеголева, я только жена Щеголева. Она как бы держалась в тени своего яркого мужа, своей корректной, то, что называется, ансамблевой игрой, талантливо звучала в дуэте, помогая Щеголеву развернуться во всю мощь. И в жизни то была замечательная супружеская пара. В одном из писем Щеголева ко мне есть такое сообщение о сыне: "А в нашем Ванечке уже 191 сантиметр!" Омский дом актера носит сегодня имя Ножери Чонишвили. Это его сын Сергей ярко продолжает фамилию в Ленкоме Марка Захарова, много и успешно снимается в кино и на телевидении. А в "Ясной Поляне" его отец, старший Чонишвили, актер милостью Божьей, омский грузин, как он себя называл, играл Черткова. И статью своей, и многозначительной умной обходительностью он точно "попадал" в эту роль. Его Чертков был равномерно сдержан, и также равномерно в каждое мгновение взрывоопасен. Последнее - по адресу Софьи Андреевны. К Толстому - пиетет, но очень достойный, без малейшего самоуничижения. На мой взгляд, Чонишвили был безупречен в трактовке этой непростой фигуры, оставшейся в истории благодаря свой близости к гению и действительно много сделавшей для распространения толстовских мыслей и писаний. Второй акт начинается с той сценки в деревне, что перекочевала из "Свет во тьме светит". Все обоснования такого цитирования приведены выше. Здесь Толстой общается с крестьянами. Я заканчиваю эпизод тем, что главу семьи, единственного кормильца, Петра, арестовывают за порубки в господском лесу. Лев Николаевич пытается не отдать несчастного, но не получается - сотский непреклонен. Строго говоря, без этой сцены можно было бы и обойтись, сюжет в целом потерял бы не много. Но пострадала бы полнота представления о Толстом как о печальнике народном, недаром же он сам себя называл "адвокатом стомиллионного земледельческого народа". В прозе такое можно объяснить словами, в театре - надо показывать. Общая сюжетная пружина второго акта - страсти и напряжения, сплетающиеся вокруг толстовского завещания. И одновременно с этим, до ощущения петли на горле, - муки главного героя от невыносимого стыда, что все больше втягивается он в распри близких ему людей, растаскивающих рукописи, дневники, суетящихся вокруг завещания, а главное, что не привел свою жизнь в согласие с собственным учением. "Жить в прежних условиях роскоши и довольства, когда вокруг ужасы нищеты и разгул жестокости - значит чувствовать себя причастным к злонамеренности и обману. Не хочут так больше жить, не хочу и не буду!" Тут я уже цитирую предфинальный монолог Толстого. Надо заметить, что в современных пьесах персонажи редко произносят монологи, на них как бы нет теперь моды. Монолог и тридцать лет назад, да и теперь, пожалуй, понимался и понимается как нечто слишком традиционное для театра, не креативное, как условность, потерявшая цену. Хотя два примера - один из прошлого, другой сегодняшний - явно опровергают такое представление: вспомним "Любите ли вы театр, как я?.." в "Старшей сестре" Александра Володина или монолог впавшего в отчаяние майора в пьесе, а потом и в фильме братьев Пресняковых "Изображая жертву". И хорошо забытое старое может зазвучать как абсолютно новое, если вызвано к жизни четко обусловленными драматургическим потребностями. Я чувствовал, что в пьесе о Льве Толстом без монолога главного героя, каким бы устаревшим этот прием не считался у ревнителей новизны, обойтись нельзя. Каждое художественное произведение складывается по законам, специально для него созданным. Общий склад и смысл "Ясной Поляны" будто взывал вывести главного героя к рампе, наделить его прямым обращением к залу - как исповедь, как итог, как завет людям. Ведь проповедничество - истинная органика Толстого. Разве кипящие страстью его статьи "В чем моя вера", "Не убий", "Не могу молчать", все другие - не есть, по-существу, именно монологи, открытые и прямые обращения к людям, к их разуму и сердцу, взволнованные проповеди, которые вполне можно себе представить произнесенными и с кафедры, и на площади, а сегодня - и с экрана телевизора. Поэтому монолог и Лев Толстой в моей пьесе, соединялись, думаю, совершенно естественно, и соединение это было насущно необходимо. Я сочинил этот монолог, сложив его из реальных фраз Толстого и из своих собственных - в том же - его! - стиле и с той же сутью. Толстоведы не нашли зазоров между тем и другим, одобрили, а зрители на премьере восприняли его так, как и должны были воспринять - замерев и ловя каждое слово. Можно сказать, что в определенном смысле все пребывание Щеголева на сцене было подготовкой к монологу. Он будто исподволь и неуклонно готовил свой психофизический аппарат к этой кульминации, к этой окончательной проверке его способности владеть залом. Он выходил к зрителям из глубины сцены и, казалось, пламя занималось над его головой. Так выдвигали себя корифеи в старинных театральных воплощениях. А еще в старину сказали бы: он трепетал. Да, трепетал, и сначала сдержанно, а потом все более открыто, своим высоким, звенящим, серебряным голосом, почти таким, какой доносится с эдисоновского воскового валика, исторгал в онемевший зал последние исповедальные слова: "Все на свете пройдет, и царства, и троны пройдут, и миллионные капиталы пройдут, и кости не только мои, но и праправнуков моих давно сгниют в земле, но если есть в моих писаниях хоть крупица художественная, крупица любви и откровения, она останется жить вечно!.." Исторгнув из себя эту лаву страстных слов, актер устало присаживается на скамью и почти буднично, почти по-деловому сообщает об окончательном решении покинуть "Ясную Поляну": "Ухожу!.. Сейчас..." Потом - Астапово. Потом - пошел занавес. Все закончилось. Выходим на поклоны. На сцене за занавесом, который отгораживает от зрительного зала, нас фотографируют местные газетчики. Щеголев тихо мне говорит: "Ты родил меня второй раз... С Толстым снова живу, как в молодости..." Он в бороде, лицо в переплетениях каких-то марличек, наклеек, нашлепок - под сложным гримом, в прозаической близи, вне волшебства сцены это еще не Щеголев, но уже и не Толстой. Я благодарно целую его в плечо. С тех пор дома на стене висит фотография под стеклом. Из тех, что были сделаны тогда - за кулисами: автор напару с исполнителем главной роли. По белой бороде надпись рукой Щеголева: "Все на свете пройдет! Но дружба сердец останется вечно! Милому Далю Орлову от Александра Щеголева". Александр СВОБОДИН ДРАМА ВЕЛИКОЙ ЖИЗНИ НА СЦЕНЕ Историки нашей современной сцены должны будут отметить, что Лев Николаевич Толстой как действующее лицо драмы впервые появился в спектакле Омского театра "Ясная Поляна", поставленного режиссером Яковом Киржнером по пьесе Даля Орлова. Факт этот представляется многозначительным, требующим серьезного осмысления. Ни в художественном кинематографе, ни в театре образ Толстого до сих пор не возникали, в то время как Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Чехов, Горький неоднократно представали перед зрителем в исполнении актеров. Образовались заметные, хотя и не слишком обширные традиции в толковании ролей великих писателей. А между тем трагедия Толстого, шестьдесят три года тому назад, в ночь на двадцать восьмое октября особенно холодной и сырой в тот год осени, тайно покинувшего Ясную Поляну, исполнена такого драматизма, что может быть сравнима с эсхиловскими трагедиями. Театр, это могучее художественное средство анализа самых сложных характеров и положений человеческой жизни, неизбежно должен был попытаться включить и эту исключительную жизнь в орбиту своего исследования. Можно только удивляться, что он не сделал этого раньше, хотя тому, возможно, были и серьезные причины. Слишком кровоточила эта рана, многие люди, принимавшие участие в самом житейском аспекте драмы, были живы, а главное, видимо, заключалось в том, что литературоведение и, в частности, толстоведение, должны были ввести в научный обиход все факты, обдумать их, дать им оценку. Да и сам театр еще не владел документальностью, как частью художественности, не был так раскован в применении разнообразных способов сценической интерпритации реальных жизненных событий, как он это делает теперь. Тем не менее попытка дать последний год жизни Толстого и уход его в драматургии были, и первой из них надо назвать мало кому известную драму свидетеля происшедшего, секретаря Толстого В.Ф.Булгакова. Существует немало и других пьес, в частности, написанных в последние годы, но первой, увидевшей сцену, стала пьеса Д.Орлова. Трудно передать, с каким естественным, наверно,для каждого чувством сомнений и опасений ехал я смотреть этот спектакль. Страх перед возможным душевным отталкиванием в момент появления актера в гриме Толстого не отпускал. ...Звуки музыки с отдаленной мелодией "Вечернего звона", белый прозрачный занавес, за которым угадывается столь знакомая столовая яснополянского дома, а слева, на авансцене, та самая скамейка из березовых жердей, которую знают все, как знают скамью Пушкина в Михайловском. Потом рояль, разговор различных лиц, появление священника, отца Герасима, приставленного духовными, да и не только духовными властями следить за Толстым, чтобы накануне его смерти попытаться обратить к отлучившей его церкви. А я все жду Его. Вот, наконец, объявили: едут! И появляется Лев Николаевич. А.Щеголев выстоял в этой роли, как выстаивают солдаты, до последнего обороняя свой редут. Он сумел сыграть так, что сильное портретное сходство его грима, блуза, трость, сиденье, сапоги и прочее, известно, описанное в мемуарах, изображенное на фотографиях и картинах художников, - все это не заслонило олеографией напряженной внутреннейй жизни, которой жил актер, от эпизода к эпизоду повышая драматический регистр роли, увеличивая масштаб личности своего героя. Он на десять голов выше окружающих, он страстен и пылок, и молод душевно, он почти приплясывает, дразнит, озорничает. И он страдает, страдает невыносимо, своим высоким голосом выражая это страдание от мучающего его сознания, что живет он не так и что жизнь устроена не так. И еще: его Толстой великолепно держит лист бумаги! А.Щеголев много вложил в этот образ актерского труда, но раньше всего - своей душевной увлеченности. Другие актеры может быть сыграют иначе, но первый и удачный опыт за А.Щеголевым. Его Толстой, несомненно, тот, который сказал: "Я человек, отрицающий весь существующий строй и прямо заявляющий об этом!" Неистовый противленец. Театр - своеобразный "следственный эксперимент". Можно сто раз читать, как невыносимы были Толстому страдания крестьян, трудового народа, но, когда видишь, как нанятый Софьей Андреевной страж-черкес приводит к дому, к террасе с гостями связанного, пойманного за порубку графского леса крестьянина Ясной Поляны, то тут уже новым пониманием понимаешь, как же это невыносимо тяжело было видеть Льву Николаевичу. Вокруг него идет непрерывная борьба интересов, честолюбий, идей. Борьба, которая понимается автором и театром в конечно счете, как социальная борьба. Поражает ощущение мелкой суетности вокруг гиганта, но понимаешь как-то особенно наглядно и то, что все эти противоборствующие и противоречивые силы, воплощенные в людях, - отражение его же, Толстого, внутренних, гигантских противоречий. Не все люди из его окружения рельефно прописаны и автором и театром, и не всегда включены они в динамическое сценическое действие. Если интересно и, мне кажется, верно даны в спектакле Софья Андреевна (артистка Н.Надеждина) Лев Львович (артист В.Корнилин), Сергей Львович (артист Ф. Степун), то, к сожалению, мелок Чертков, фигура исторически крупная и значительная в трагическом конфликте Толстого. В пьесе нет положений, которые не случились бы на самом деле в тот год в Ясной Поляне. В ней почти не произносят текстов, которые так или иначе не были бы произнесены или написаны, и эта ее твердая документальная основа несет ту информационность, которая, по моему убеждению, необходима зрителю, начинающему осваивать в законах театра трагедию Толстого, его одиссею... "Комсомольская правда". 15 сентября 1973 г. ЯСНОПОЛЯНЦЫ В ПАРТЕРЕ Вечер после премьеры сложился в Омске не просто. Впрочем, о нем достаточно подробно рассказано во вступительной главе - "Почему появилась эта книга?", к ней и отсылаю. А ровно через год, в следующую весну, Омский драматический театр приехал на гастроли в Москву. Привезли самое лучшее, что имели в репертуаре, самое приметное, в том числе и "Ясную Поляну". Омская драма вообще славилась тем, что, не очень оглядываясь на столицу, весьма удачно творила собственный репертуар. В свое время критика хорошо приняла их спектакль о Карбышеве, пьеса для которого создавалась в стенах театра, а о "Солдатской вдове" местного журналиста Анкилова и говорить не приходится, тогда дело увенчалось даже Государственной премией. В данном же случае журнал "Театральная жизнь", говоря о гастролях омичей, отмечал: "Новое для Москвы название и "Ясная Поляна" Д.Орлова". Как известно, Москва слезам не верит и шуток шутить не любит. Экзамен в Москве - дело ответственное. Мне опять стало страшно. Одно дело, когда столица слышит или читает о театральном триумфе, случившемся где-то в далекой Сибири, другое, когда все все увидят собственными глазами. Оценка может оказаться самой непредсказуемой. Здесь и друзья тебя смотрят, и ожидающие провала недруги, и критика сбегается, и вообще вся театральная общественность подтягивается. Но есть еще и обыкновенные зрители, которые за предложенное зрелище заплатят свои кровные. Если им не понравится, они вообще вольны покинуть зал в антракте. А то и раньше. И всем, кто придет, абсолютно нет никакого дела до авторского самолюбия и авторских страхов. Гастроли сибиряков проходили на сцене театра имени Моссовета. Самый центр города, престижнейшая площадка. "Ясную Поляну" предполагалось сыграть четыре раза. Продолжая оставаться в состоянии легкого умопомрачения, я стал обзванивать и приглашать всех знакомых, кто связан с прессой ( вдруг напишут!), просто знакомых, позвал, конечно, своих мудрых и обаятельных помощниц - музейных дам с Пречистенки, обеспечил посадочными местами всех друзей и родственников. Мысль связаться с Ясной Поляной, с реальной, с той, что под Тулой, отогнал сразу. Зачем рисковать? До меня дошел слух, что именно они забраковали "Возвращение на круги своя" Иона Друцэ. Зачем было и мне подставляться, да еще добровольно? Хорошо, что они далеко - и перестал о них думать. И напрасно. Я ведь оказался в роли страуса, который от страха голову в песок спрятал, да был со всех сторон виден. Ведь уже полгода прошло, как пьеса "Ясная Поляна" была опубликована в журнале "Театр"! Любой, кто пожелает, мог ее не просто прочитать, а досконально изучить. И вынести суждение. Я не учел, что в Ясной Поляне тоже читать умеют, а уж то, что написано о Толстом, читают обязательно... Итак, мы с Аленой встречаем у входа гостей, вручаем контрамарки, но, как это всегда бывает, кто-то заявляется без предупреждения. Тогда я мечусь по фойе, ловлю администраторов, и кое-как очередного гостя устраиваем. Появляется следующий, усаживаем и его. Наконец, зал забит под завязку. Фойе пустеет, звенит второй звонок, со всеми, кажется, разобрались, усадили, можно перевести дух. И тут вижу: приближается группа симпатичных молодых людей, человек семь-десять, и один из них, видимо, лидер, меня спрашивает: "Вы автор?" Да, отвечаю, автор. "Здравствуйте! - слышу в ответ. - Мы из Ясной Поляны. Нам негде сесть". Они приехали! Без всякого приглашения... Выше я говорил, что пьеса моя содержала в себе некий креатив относительно трактовки отдельных персон, участвовавших в яснополянской коллизии. Это новое могло не понравиться старшему поколению тех, кто занимался толстовской проблематикой. Как написал Свободин, новые оценки не могли появиться, пока "многие люди, принимавшие участие в самом житейском аспекте драмы, были живы". Поэтому моя реакция на просьбу молодых яснополянцев усадить, показалась им, видимо, странной: - Как хорошо, что вы молодые! Они поняли по-своему: - А старики уже сидят. В центре зала. Надо ли говорить, что и молодежь мы усадили, кого как, некоторых на приставные стулья. Весь антракт я дежурил в нижнем фойе: уйдет кто-нибудь? Не ушел никто. Когда Щеголев закончил монолог, я "зарядился" в кулисе: вдруг станут вызывать автора - надо быть поблизости. Так и произошло: вызвали! Вышел. Я стоял вместе с актерами и не верил своим глазам: зал аплодировал стоя. А затем произошло нечто вообще невероятное. На сцену цепочкой, переступая через рампу, стали выходить те самые молодые яснополянцы, которые нагрянули в фойе перед началом. Перед собой они торжественно несли большую корзину с цветами. Корзину они поставили как раз передо мной. Помню, в голове мелькнула вполне редакторская мысль: надо было бы поставить перед Щеголевым. Чтобы как-то поправить дело, демонстративно обнимаю Александра Ивановича, а он ответно обнимает меня. И без того бурные аплодисменты удваиваются. Дальше вижу, молодой лидер яснополянской делегации выходит вперед и поднимает руку, призывая зал к тишине. И далее он произносит приветственную, благодарственную речь, расхваливает спектакль, исполнителя роли Толстого и, в это вообще было трудно поверить, - пьесу! Обычно во время премьерных поклонов речей не произносят. Но в тот вечер все было необычно. Спустя сутки, кажется, я осознал, что корзину просто так, как фокусник из рукава, не достанешь. Заготовлять ее надо заранее, а, значит, еще не видя спектакля, то есть не имея возможности его оценить. Значит, корзина адресовалась пьесе, которую они прочитали в журнале! Позже отправил в Ясную Поляну объемистую бандероль. В ней была изданная пьеса, пачка фотографий с омского спектакля, афиши и программки. Не пожалел даже большой фотографии Щеголева в гриме Толстого с его автографом: "Дорогому Далю, но близкому другу и автору от признательного артиста, которому досталась такая огромная радость". Не пожалел, потому что уверен: зримые напоминания о первом исполнителе роли Льва Толстого на русской сцене должны храниться в музее. Чтобы знали люди и помнили. А несколько лет спустя увидел эти материалы под стеклом в яснополянском Литературном музее. СЕРГЕЙ ГЕРАСИМОВ. ПОСЛЕДНЯЯ ШАРАДА В книге Льва Аннинского "Охота на Льва" (о первом ее издании, тогда она называлась "Толстой и кинематограф", я когда-то писал в "Советском экране") есть такие слова: "...Уход Толстого - это ж на десятилетия тема и загадка! Это хотели ставить: С. Ермолинский, А.Зархи, Г.Козинцев, А.Тарковский - пятьдесят, шестьдесят лет спустя..." Тут требуется некоторый комментарий. Ермолинский не был кинорежиссером, поэтому едва ли он хотел "ставить", скорее он хотел писать. И, действительно, написал о Толстом много. В прозе. О его попытке выразить тему в драматургическом жанре кое-что сказано выше. О планах Тарковского делать соответствующий фильм, честно признаюсь, услышал впервые. В дневниках Козинцева есть несколько страниц с размышлениями о Толстом и даже с подробной режиссерской экспликацией сцены ночного ухода из "Ясной Поляны". Думается, при удачном стечении обстоятельств он непременно взялся бы за такую картину, и она могла бы у него получиться. О том, что "всю жизнь мечтал это сделать", Александр Зархи говорил мне лично, когда увидел в журнале пьесу "Ясная Поляна". Можно было понять его признание и так, что он не прочь был бы взяться за дело, с привлечением к нему автора пьесы. Но я понимал, что ему "не дадут" - не было в нем ни пробивной силы, ни, мне казалось, творческого ресурса в тот период. Что, кстати, он и подтвердил чуть позже, сняв вполне заурядный фильм "Двадцать шесть дней из жизни Достоевского". Почему-то мне кажется, что режиссер, которому одинаково за что браться - не вышло с Толстым, займусь Достоевским - и к тому, и к другому холоден одинаково. А теперь дополню список Аннинского еще одним именем, самым, наверное, крупным: Сергей Бондарчук. Сергей Федорович неоднократно об этом говорил. Вот он признается в одном из своих интервью: "Не проходит дня, чтобы я не думал о Льве Толстом, о его жизни, чувствах, мыслях, о грандиозности духовного мира его". Интервьюер спрашивает: "В ваших планах есть Толстой?" Бондарчук отвечает: "Да, мечтаю снять картину "Жизнь Льва Толстого". В исканиях Толстого, вплоть до его ухода из Ясной Поляны, меня прежде всего волнует тайна человеческого счастья. В чем оно? И подвиг и величие Толстого как художника-гуманиста видятся мне в том, что он стремился раскрыть тайну счастья и, не занимаясь рассуждениями о его природе, воспроизвести ее во внутреннем состоянии "счастливого" человека. Вот почему все творчество великого писателя воспринимаю как неохватный внутренний монолог (обратите внимание, опять - монолог! - Д.О.) о жажде счастья, горячий монолог, обращенный через десятилетия, века к нам, к тем, кто будет после нас. И в этом бессмертие Льва Толстого!.." Пока Бондарчук размышлял и готовился, его учитель Сергей Герасимов начал снимать. Возможно, правда, браться за Толстого учителю бы и в голову не пришло, но подвернулся простак, который надоумил. Сейчас расскажу об этом подробнее... Но это не единственный случай, когда вгиковский наставник перебежал ученику дорогу. Еще в семидесятые годы Сергей Федорович хотел поставить "Тихий Дон", но Сергей Аполлинариевич все сделал, - а возможности его были очень велики! - чтобы проект Бондарчука не состоялся. Он не хотел, чтобы у его "Тихого Дона" появился экранный соперник. Только когда Герасимова не стало, Сергей Бондарчук смог, наконец, приступить к осуществлению своего заветного замысла. Но к тому времени не стало также ни мощной советской кинематографии, ни целой страны, да и Бондарчук уже был не тот. По его таланту и человеческому апломбу нанесли безжалостный удар коллеги, в основном из числа тех, "кто был ничем". Конечно, надломили. В результате его "игры" с итальянцами появился такой "Тихий Дон", что узнать в нем руку Бондарчука просто невозможно. Впрочем, режиссер не успел фильм закончить. И назову тех, кто хотел сыграть Толстого и, обеспеченный талантом, мог бы, но не дали. Не позволили, и дело не состоялось. Собственно, один случай уже описан: народный артист СССР Владимир Самойлов хотел играть Толстого в четырехсерийном телевизионном фильме по пьесе "Ясная Поляна", но председатель Гостелерадио СССР Сергей Лапин зарубил идею на корню. А потом и председатель другого комитета - кинематографического - Филипп Тимофеевич Ермаш поучаствовал в запретном деле. Вот как это было. Меня осенила идея предложить поставить "Ясную Поляну" в театре Киноактера. Этот своеобразный театральный коллектив, в штате которого числились десятки, если не сотни, киноактеров, существовал на правах особого подразделения "Мосфильма". Их репертуар утверждал генеральный директор студии Николай Трофимович Сизов. Но не окончательно. Окончательно утверждал Ермаш. Свою идею я высказал Сизову, добавив, что главную роль мог бы замечательно сыграть Михаил Глузский. "Любопытно! - сказал генеральный директор. - Дайте почитать пьесу". Я послал ему пьесу, пачку рецензий и приложил любезное письмо: "Дорогой Николай Трофимович! Сам факт Вашего интереса к "Ясной Поляне" мне чрезвычайно приятен. Направляю, как договорились, журнал с пьесой и на всякий случай несколько печатных откликов, появившихся по горячим следам. Их было больше, но не хочу злоупотреблять Вашим вниманием. С течением времени репутация пьесы отстоялась, она была названа в числе достижений в отчетном докладе на IV Съезде писателей СССР, переведена и опубликована в Болгарии и Югославии... С уважением. Даль Орлов". Письмо помечено августом 1977 года. То есть оставался ровно год до 150-летнего юбилея Льва Толстого. Ложка была к самому обеду. Вскоре Сизов мне сообщил, что пьеса ему понравилась, что он включает ее в репертуар, что даже с Глузским уже переговорил, и тот выразил готовность включиться в такую исключительно замечательную работу. Обычно утверждение репертуарного плана театра Киноактера у председателя Госкино СССР Ф. Ермаша было чистой формальностью: Сизов утвердил, актеры хотят - ну и пусть играют! Но это - обычно. А тут случилось необычное: "Ясную Поляну" Даля Орлова Ермаш аккуратно вычеркнул: "Не надо..." Добавлю, что в то время я работал в штате Госкино, то есть находился в непосредственном подчинении у председателя. - Почему не надо? - удивился Сизов. - Хорошая пьеса, я читал. Через год - юбилей Толстого, отметим. Даже передавая мне позже этот разговор, Сизов волновался. - А вот посмотри! - Ермаш протянул ему тоненький журнальчик. - Им не понравилось. - Мало ли! У меня на столе пачка положительных рецензий! Пьеса идет уже четыре года... - Вот и пусть. А нам подставляться не надо. На том все и закончилось. Кто угадал своевременно подсунуть начальству тот журнальчик, можно только предполагать, как говорится, друзей всегда хватает, но я ахнул, когда, достав номер журнала, увидел, что написана единственная отрицательная рецензия на "Ясную Поляну" - моей однокурсницей! Вспомнил, что иногда она появлялась на гудзиевских семинарах, сидела тихо, взглядов на себе не задерживала. Ни до, ни после ничего, вышедшего из под ее пера, нигде не встречал. Возможно, именно мне повезло стать ее звездным часом. Особенно сильное впечатление в сочинении однокашницы производил пассаж, из которого следовало, что она, кроме всего прочего, разоблачает еще и бесстыдного плагиатора. С апломбом удачливого следователя, она вдруг предлагает: "Давайте лучше откроем тридцать первый том Юбилейного девяностотомного собрания сочинений Толстого, где опубликована его незаконченная пьеса "И свет во тьме светит". На стр 138 читаем чуть ли ни слово в слово..." Проще было бы открыть пьесу и прочитать авторский к ней комментарий, где объясняется данный драматургический прием. Но расчет здесь сколь недобрый, столь и безошибочный: никто не станет искать пьесу и не полезет в нее, поверит критику на слово. Зато как эффектно: поймала за руку! Так получилось, что некоторое время спустя, довелось познакомиться с ответственным секретарем того журнала. Оказался милейшим человеком. - Вы в редакции перед тем как печатать ту рецензию, хоть пьесу-то прочитали? - Честно?.. Никто и в глаза не видел. Получили материал, написан задиристо, поставили. Главный потом разнос устроил, ему Салынский позвонил, возмущался. Ты уж извини... Так Михаил Глузский, великий наш актер, не сыграл Льва Толстого. А я не получил своей доли авторского счастья. Ищи женщину, скажете? Кому такая нужна... Но даю показания дальше... Вспоминаю, и порой не верится: неужели это происходило со мной?.. Однажды - звонок. Беру трубку. Голос незнакомый. Человек представляется: "Артист Попов Андрей Алексеевич". Сначала не врубаюсь - мало ли Поповых! В следующее мгновение спохватываюсь: Андрей Алексеевич? Великий Попов?! Похоже на розыгрыш. Все равно, что позвонил бы Качалов, а то и сам Станиславский. - Очень хотел бы встретиться, - говорит Попов, если это он. - Я вашу пьесу прочитал. Если скажете, куда подъехать... К назначенному вечеру Алена приготовила закуску, я сбегал за коньяком. Открываю дверь и вижу на пороге именно самого Попова, большого, величественного, всенародно узнаваемого. К груди он прижимает номер журнала "Театр" с моей пьесой. Вижу по обложке. Специально уточню: именно так и было, ничего - для красного словца. Скрестив руки на груди, он этими самыми скрещенными руками прижимал к себе журнал, обложкой наружу. Весь вечер сидели за столом и мирно беседовали: я, Алена и одна из вершин советского театра. А поскольку за Андреем Алексеевичем всегда поневоле виделась фигура и его легендарного отца - Алексея Дмитриевича Попова, тоже лауреата всех возможных советских премий и званий, теоретика и педагога, руководителя и Вахтанговского театра, и театра Революции, и театра Советской армии, то получалось, что выпивали с эдаким Эльбрусом, что знаменит двумя вершинами. Андрей Алексеевич по сумме заслуг и общему признанию сравнялся с отцом. Какие восторги критиков и зрителей сопровождали его Иоанна в "Смерти Иоанна Грозного" А.К. Толстого или, скажем, Лебедева из "Иванова" А.П. Чехова! Он и в кино замечательно пришелся. Незадолго до нашей встречи я видел его в "Учителе пения", например, а более поздний его слуга Захар в "Нескольких днях из жизни Обломова" Никиты Михалкова вообще все признали шедевром. Десять лет Андрей Попов возглавлял театр Советской армии и, кажется, это были самые успешные годы у театра. Потом что-то не заладилось в отношениях с армейским начальством, стал болеть, и ушел актером во МХАТ к Олегу Ефремову. В это время мне и позвонил. Его главный тезис в тот вечер, почему, собственно, пришел, был краток: очень понравилась пьеса, очень хочу играть Толстого. Насколько это реально? Что я мог ему сказать? Да ничего... - Ах, Андрей Алексеевич, - только и сказал я ему, - если бы наша встреча состоялась чуть-чуть раньше - когда вы еще были главным режиссером! Взяли бы и сыграли. Теперь же надо искать согласия Олега Ефремова. А Ефремову я пьесу уже предлагал, он отказался, не читая. Сказал, что уже настрадался с этими классиками, хлебнул горя, когда ему закрыли "Медную бабушку" про Пушкина. Расстались на том, что он попробует поговорить с Ефремовым сам. Видимо, разговор у них состоялся, потому что больше он не позвонил. Жизнь "Ясной Поляны" хотелось продлить не только в театре, но и в кино. В возможности Александра Зархи, как было сказано, я не поверил. Телевизионный вариант, против которого не возражал бы, не прошел по другим известным причинам Даже, как говорится, "зайти с тыла" - через театр Киноактера не получилось. Но от поиска вариантов отказываться не хотелось. И вот однажды мною было совершено действие из числа тех, что называют опрометчивыми, если не хотят, жалея, сопроводить его более терпкими определениями. Могу оправдаться только тем, что был в кино человеком еще новым и не мог предполагать, какими тут бывают проявления далеко не лучших черт человеческой натуры. Я тогда и сам оказался в дураках, и дорогим советским зрителям подсунул немалую свинью... Но - по порядку. Шла осень. 1974 год. Тбилиси. Тепло, солнечно, зелено. Здесь проходит выездной секретариат Союза кинематографистов. Продлить на халяву лето примчались и самые активные рядовые киношники, и столпы, мэтры, начальство. Последних, как и полагается по рангу, разместили в закрытой парковой зоне, во дворце сталинских времен - потолки высокие, кровати широкие, кусты подстрижены, дорожки вылизаны - вокруг экзотический ботанический разгул и пьянящей чистоты воздух. Питание, кстати, проверенное и бесплатное. Накрывают тихие официанты. Те, кто сюда сподобился вписаться, каждую минуту ощущает, что жизнь удалась. Волею неисповедимо вставших на небе звезд там оказался и я. Заседаем в городе, в конференц-зале, работаем коротко и дружелюбно, а вот застолья гостеприимные хозяева делают нам долгими, в залах ресторанных, а то и под открытым небом, на природе. Тостующие пьют первыми, как и полагается, гости - вторыми, но тоже много. Вечерами наш брат-начальник сосредотачивается на государственной даче, отдыхает. Кто телевизор смотрит, кто прогуливается. Словом, атмосфера у тех дней была теплая и раскованная. И была еще одна особенность в той обстановке: близость к столпам провоцировала им доверять. Вижу, у окна в столовом зале сидит, расслабившись после длинного дня, супружеская пара: Сергей Аполлинариевич Герасимов и Тамара Федоровна Макарова. Их представлять надо?.. Напомню только, что не было в Советской стране таких званий, регалий и лауреатств, которых бы они не были удостоены. Просто два живых музея боевой и трудовой славы. Вот оно! - меня как пробило. Когда еще представится более подходящий момент! И я к ним подошел. Я толкнул им монолог. - Вот что я подумал, Сергей Аполлинариевич, Тамара Федоровна! Давно хотел сказать... Послушайте...- Я преданно смотрел Герасимову в глаза, иногда прихватывая взглядом и его верную подругу жизни. Оба напряглись - не знали, чего ждать. Я сразу перешел на гиперболы, поскольку, думалось мне, именно в данном случае цель оправдывает средства. - Сергей Аполлинариевич, у вас за плечами великие фильмы и великие роли. Но жизнь продолжается, вы полны сил, в отличной форме. Люди ждут от вас следующего шага, а чем удивить теперь, чем поразить, с чем подняться выше уже взятых вершин? Что бы венчало по достоинству? Я хочу вам сделать предложение и, думаю, оно вас может заинтересовать. По своей значительности оно полностью соотносимо с вашим масштабом... Тут я заметил, что их напряжение отступило. Они заинтересовались. Было похоже, что я попал в точку - они тоже, похоже, думали о проблеме, которую я так бесстыдно, в духе "Голого короля", обрисовал. - Так вот, Сергей Аполлинариевич, Тамара Федоровна! Я - автор пьесы, в которой Лев Толстой впервые в русском театре вышел на сцену. Это первая дошедшая до сцены пьеса на такую тему, она одолела все инстанции, получила все необходимые одобрения, она поставлена и опубликована. Она может стать основой сценария для грандиозного фильма. Еще никто этого не делал в кино! Вы сыграете Льва, а Тамара Федоровна - Софью Андреевну. Я этим занимаюсь всю жизнь, и все про это знаю. Тут будет все, вы только представьте: и величие, и трагедия, и философская глубина, и острейший сюжет. А какая тут может быть актерская работа! Реакция Герасимова, когда я закончил говорить, была мгновенной: - А что мы будем делать с Шуриком? - быстро спросил он. Из того, что первой у него выскочила именно эта реплика, можно было сделать два вывода. Первый: то, что я предложил, раньше Герасимову в голову не приходило. Если бы приходило раньше, то он уже давно бы придумал, что делать с Шуриком, и не стал бы об этом спрашивать меня. И второй вывод: он сразу оценил значительность идеи, сразу ее принял. Будь иначе, не стал бы с первых секунд вполне по деловому благоустройствать этого Шурика. Он мгновенно оценил предложение, я же мгновенно понял, о каком Шурике идет речь: об Александре Григорьевиче Зархи. Видимо, Герасимов отлично знал, что Зархи мечтает снимать фильм о Толстом, режиссеры приятельствовали с молодых лет. Для меня этой проблемы не существовало, тем не менее, я сказал, чтобы на ней не тормозить: - Проект так грандиозен, что если подумать, то и Шурику место найдется... - А знаете, - включилась в наш диалог Тамара Федоровна, - это может получиться! Мы, когда разыгрывали шарады, Сергей Аполлинариевич - уйдет в спальню, приклеит там себе мочалку, как бороду, и появляется - мы просто падали: ну вылитый Лев Толстой! - Причем здесь... - недовольно буркнул Герасимов, потер, по своему обычаю, боковину носа указательным пальцем и добавил: - Пришлите мне пьесу, я почитаю. По приезде в Москву я сразу послал ему пьесу. Прошел год. Потом второй. Потом третий. Периодически мы сталкивались на всяческих приемах, премьерах, юбилеях, Тамара Федоровна дружески сигнализировала издалека ручкой или, если я пробирался перед ними по узкому ряду, на мгновение брала за рукав и неизменно произносила: "Думаем, думаем, очень интересное предложение, думаем". Герасимов рядом молчал. О том, что процесс думания завершился, я узнал не от них, а от Евгения Котова, тогдашнего директора киностудии имени Горького. - Приходил Герасимов, - сообщил он однажды. - Принес заявку на две серии о Толстом. Я говорю: у Даля Орлова есть интересная пьеса, посмотрите! Ничего, говорит, смотреть не хочу, уже пишу... А потом в журнале "Искусство кино" появился сценарий Сергея Герасимова "Лев Толстой", а через положенное время и фильм. С ним и с Макаровой в главных ролях. Еще в ходе съемок в прессе была развернута мощная пиар-компания, складывалось впечатление, что мир готовится встретить невероятное художественное событие. Фото и телерепортажи приносили изображения Герасимова в гриме Толстого, и могло показаться, что и на этот раз семейная шарада удалась. И как велико было огорчение! Мое, в частности. Более скучный фильм мало кому приходилось увидеть. Мало кто мог высидеть до конца эти две серии, будто из принципа лишенные даже намека на драматургическое напряжение. Нескончаемое бормотание главного героя было вызывающе невнятным, ровно занудным, и смысл его речей почти не улавливался. Это был провал. Герасимову показалось мало сыграть Льва Толстого, он еще и стал постановщиком фильма. Но и этим не ограничился - сам написал сценарий. И во всех трех ипостасях его постигла неудача. Почему? Есть такой парадокс: тому, кто достиг совершенства, уже ничем не поможешь. Наверное, слишком долго, большую, наверное, часть своей жизни он провел в касте "неприкасаемых", все, что он делал, все, что у него выходило, неизменно оказывалось вне критики. Вне нормальной критики. Льстивой было с избытком. Вот и сбились в конце концов у мэтра внутренние критерии требовательности. Впрочем, что задним числом сокрушаться - все равно, что пилить опилки. Дело не поправить - тема загублена. Кто теперь и когда снова осмелится к ней вернуться? Живет, конечно, во мне досада использованного и отвергнутого. Точнее, неиспользованного. Но она, поверьте, не столь велика, чтобы заслонить реальную оценку несостоявшегося фильма. Возможно, что в этой ленте кто-нибудь, как, например, Лев Аннинский в книге "Охота на Льва", обнаружит иные достоинства. Но ведь и он вынужден был написать: "Герасимов как бы погружает внешнюю речь героев в их внутреннюю речь. Во вздохи, хрипы, мычание, скороговорку. Пригашено до бормотания. Мне понятна цель этого решения, но тут есть какой-то, профессиональный, просчет: если уж я на просмотре, так сказать, эталонном, терял каждую третью реплику, то что же будет в обычном прокате? Ни слова не разберут?" "Профессиональный просчет" - верно сказано. Но тут есть, хочется добавить, и просчет человеческий. "Лев Толстой" стал последним фильмом Сергея Герасимова, но не стал вершинным, увы. Напрасно я старался... У меня сохранился экземпляр заявки "на написание пьесы под ориентировочным названием "Ясная Поляна", которую я когда-то представлял в Министерство культуры РСФСР. По верху первой страницы чьей-то начальственной рукой уверенно написано: "Отказать!" Но я не послушался. И далее произошло все то, что здесь описано. И русский театр узнал своего первого Льва Толстого. Да, как мне и предсказывали в министерстве, "Ясную Поляну" показал, хотя и один из лучших в России, но все-таки единственный театр. Тема - не для массового тиражирования. Через пять лет вышел на поклоны в Малом театре Ион Друцэ с пьесой "Возвращение на круги своя", и второго театра для него тоже не нашлось. Даже эпатажное сочинение Сергея Коковкина "Миссис Лев" не пошло дальше "Театра современной пьесы". И все-таки я думаю, рассказ о трагедии Толстого, знание этого, освоенное театром, необходимо людям на путях постижения нравственности и духовности. В сегодняшней России, где по неофициальным, а, значит, скорее всего, верным, сведениям разница между самыми бедными и самыми богатыми стала небывалой в мире - в пятьдесят раз, в такой стране ради самоспасения нельзя не помнить о человеке, которому было стыдно жить в довольстве, зная, что вокруг десятки миллионов нуждающихся, обделенных и просто-напросто нищих. Ему было стыдно - он все отдал и ушел. Сегодня стало незлободневно вспоминать про существование стыда такого рода, расцвели бесстыжие и расторопные. А может, пора вспомнить? Ведь так и не избавимся от нищеты и пагубы, отдав забвению духовные уроки своих гениев. Уроки многообразны, они выстраданны и, конечно, не напрасны. Душа непременно запросит высокого. И к Толстому потянется, к тому, чем и как жил он. Станет оно насущным. Вот и скажут люди спасибо Александру Щеголеву за то, что не побоялся быть первым и сразу лучшим. Да и тех, кто был рядом с ним, не забудут. Согласитесь, для такого жить стоило. "ХОЧУ ВИДЕТЬ ЭТУ ОСОБЕННУЮ ДЕВУШКУ" ЗДРАВСТВУЙ, НАТАША! Кто не знает этих слов, давно крылатых: "Зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей"! - элегантное пародирование штампов советской пропаганды. Впрочем, тональность здесь шутливая, но достижения все-таки перечислены точно. Но не все. К заслугам советской власти я бы отнес еще и создание в стране широкой сети театров специально для юных зрителей - тюзов. Со своими постоянными помещениями, специально подобранными труппами, с немалым числом режиссеров-энтузиастов, с собственным репертуаром, они приобщали и малышню и отроков к миру эстетики, воспитывали, увлекая. Еще в классе пятом я увидел в тюзе "Снежную королеву" - а до сих пор она перед глазами. Сначала ничего похожего в мире не было - такого масштабного, последовательного, на государственные деньги существующего тюзовского движения. Потом, глядя на нас, и на Западе раскусили важность этого дела, оценили, поняли, что театральные впечатления, полученные в детстве, помогают формировать хороших людей, и стали вводить нечто подобное у себя. Когда это движение стало международным, набрало настоящую силу, обогатилось интернациональным опытом, у нас оно, наоборот, стало убывать, затухать, глохнуть. В очередной раз что имели - не сохранили, не уберегли. Мало кто вспоминает теперь о российском приоритете в этом деле, о том, что именно в Москве еще летом 1918 года под руководством совсем юной, потом - легендарной Наталии Сац вышел первый спектакль специально для детей. Когда взрослые в основном стали заниматься деньгами, а детьми в основном перестали, в хаосе перераспределения национальных приоритетов, среди первых пострадавших в России оказались театры юного зрителя - они стали исчезать. И не нашлось таких сил, которые взяли бы их под защиту. Ведь на дешевых детских билетах капитала не наваришь. В случайно сохранившихся тюзах начались гонения на тех творческих работников, кто работу для детей считал своим призванием, видел в том свою миссию, кто соглашался с тем же Белинским, считавшим, что каждый человек в своем становлении последовательно проживает "свои эпохи возрастания". То есть в четыре года надо показывать детям одно, а в четырнадцать - другое. Каждому возрасту нужен соответствующий, специально осмысленный репертуар. Тогда он будет усваиваться, а значит, будет полезен. Все остальное, что накручивается вокруг этого, казалось бы, совершенно ясного вопроса - от лукавого, одно лишь удовлетворение комплексов неполноценности взрослых дядей и теть, занимающихся актерством или режиссурой в тюзах. Загляните на сайт Московского театра юного зрителя. Характерный случай. Там в исторической преамбуле - все наизнанку: чем надо гордиться, сохранять изо всех сил, преподнесено, как почти преступление. Написано: "Московский ТЮЗ - один из старейших театров Москвы нового времени. Начал свою историю в 1918 году, став первенцем в нескончаемом ряду советских театров с безликим названием "ТЮЗ"... Надуманная советская специфика театра только для юного зрителя жестко ограничивала репертуар, а следо