-----------------------------------------------------------------------
   Пер. с эст. - О.Самма.
   В кн.: "Александр Крон. Капитан дальнего плавания. Юхан Пээгель.
   Я погиб в первое военное лето". М., "Правда", 1990.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 21 November 2001
   -----------------------------------------------------------------------

   Роман-фрагментарий



   Моему возможному читателю: притом,  что  события  в  этих  историях  на
девять десятых достоверны, пережиты, увидены и услышаны,  все  же  это  не
документальная книга. Не пытайтесь искать за именами абсолютно  конкретных
людей.
   Автор




   Рассказ мой не будет долгим, потому что я, рядовой Яан  Тамм,  погиб  в
первое же военное лето. Одним погожим сентябрьским  днем  меня  похоронили
колхозники, согнанные из полусгоревшей деревни, в общей  могиле  на  самом
краю погоста. Этой работой руководил пожилой  штабной  фельдфебель  одного
немецкого тылового подразделения, он задыхался от жары, трупного запаха  и
собственной толщины и при этом похабно ругался. Здесь нас покоится не  так
уж много, не то что в Хилове, где похоронен почти весь эстонский батальон.
Как  уже  сказано,  в  последний  путь  нас  провожало  грязное   немецкое
ругательство. Только несколько немолодых русских женщин украдкой  плакали,
а один бородатый дед крестился и охал. По правде  говоря,  гораздо  больше
хлопот фельдфебелю доставляли не  мы,  а  собственные  покойники,  которых
здесь было в три раза больше. Из-за этого фельдфебель и ругался.  Вдобавок
ко всему большую часть немцев чудовищно изрешетила картечь.
   Не знаю, кто успел стянуть у меня с ног  добротные  юфтевые  сапоги  со
шпорами и снял ремень. Что касается остальной одежды, так она  уже  ничего
не  стоила:  все  пропиталось  запекшейся  кровью,  особенно  гимнастерка.
Поэтому карманы никто и не обшарил, там у меня было несколько фотографий.
   На одном снимке я изображен за несколько дней до  окончания  школы,  на
другом - уже солдатом, но еще в эстонском мундире, и был еще один  снимок,
моментальный; по дороге на фронт мы с ребятами снялись в каком-то  селении
у местного фотографа. Там же лежала карточка моей девушки, очень красивый,
чуть коричневатый снимок, и последнее письмо из дому, которое я получил  в
Северном лагере как раз накануне войны. Да, и рублей десять денег, но это,
разумеется, совсем не существенно.
   Все было в крови, меня ведь ударило прямо в грудь. Рядом со мной  лежат
еще  двое  ребят  из  нашего  полка,  тоже,  как  и  я,  тысяча  девятьсот
девятнадцатого года рождения, потом несколько пехотинцев из одной  русской
части и один мальчуган, которого немцы расстреляли  здесь  же,  в  ближней
деревне, за то, что он бросил бутылку с горючим в их танк, потом лейтенант
Рокс, за ним политрук Шаныгин, его, уже  мертвого,  немцы  всего  искололи
штыками, когда обнаружили удостоверение политрука.
   Не знаю, нужно ли мне считать, что я несчастнее тех,  кто  погиб  после
меня, кто  вынес  много  солдатских  тягот  и  прошел  через  бесчисленные
сражения. Может быть,  я  даже  счастливее.  Особенно  тех,  кто  погиб  в
последний День войны, и даже когда она уже кончилась.
   Конечно, я сплю здесь против воли; я был еще очень  молод,  и  мне  так
хотелось жить. Такова моя судьба, и с нею солдат должен мириться.
   Только ведь все это было в конце.
   Для того чтобы вы знали, почему я навсегда остался а красноватой  земле
Псковщины, я расскажу вам мою историю так, как сумею.





   В  то  воскресенье,  когда  началась   война,   в   печорском   [Печоры
(по-эстонски Петсери) - город на юго-восточной границе  Эстонии]  Северном
лагере состоялся большой митинг.
   Выступал комиссар полка, лысый украинец Добровольский,  переведенный  к
нам прошлой осенью из какой-то кавалерийской части и  еще  долго  носивший
черную бурку и красный башлык.
   Смысл его речи был ясен: фашисты не  победят,  потому  что  наша  армия
морально более стойкая и лучше вооружена.  У  нас  умные  командиры,  нами
руководят партия и гениальный Сталин. У нас надежный тыл. Враг скоро будет
разбит, и нас ждет победоносная дорога на Берлин.
   Потом  на  импровизированную  трибуну  поднялся  командир   одного   из
дивизионов. Он коротко сказал, что полк наверняка будет хорошо воевать.
   Затем выступили еще один сержант и один рядовой, молоденький грузин,  с
весенним пополнением неизвестно как попавший в эстонский полк. На  ломаном
русском языке он сказал, что дружба народов приведет: нас к победе.
   В заключение спели "Интернационал".
   В Иванов день со скрипом и скрежетом, в походном порядке мы двинулись в
направлении Тарту.
   Там был сформирован боевой состав полка. Из России  пришло  пополнение:
мобилизованные, большей частью очень молодые и совсем мальчики. Их  сразу,
же остригли и выдали им обмундирование. Все  было  оставшимся  от  прежней
армии:  брюки  солдатского   сукна,   сапоги   фабрики   "Унион",   летние
гимнастерки,  с  которых  были  срезаны  погоны  и  на  воротники   нашиты
красноармейские петлицы (черные с  ярко-красным  кантом).  И  шинели  были
прежнего времени, только без погон и с новыми эмблемами рода войск. Ранцы,
как у немцев, с клапанами из телячьей кожи. И каски тоже немецкие - серые,
времен первой мировой войны.
   У крестьян со всей округи дополнительно реквизировали лошадей.  Большая
часть их никогда, естественно, не ходила ни в артиллерийской  упряжке,  ни
под строевым седлом.
   И орудия наши - тоже остатки первой мировой войны. Черт его  знает,  по
кому из них когда-то стреляли: по красным, по белым или по  ландесверу  на
подступах к Риге. Слава богу,  что  хоть  карабины  были  старые  русские,
трехлинейные, а не английские,  как  в  некоторых  наших  пехотных  полках
территориального корпуса. Но самой последней  новинкой  были,  несомненно,
противогазы: весьма  солидная  работа.  Даже  некоторым  лошадям  хватило.
Только таскать тяжело, мы их потом  побросали.  А  в  сумках  удобно  было
держать хлеб, табак, полотенце и все прочее.
   Дни формирования были волнующе  сумбурными.  Полк  отправлялся  в  бой,
являя собой достаточно пеструю массу. И, наверно,  не  только  внешне,  не
только из-за снаряжения.
   В военном отношении неурядицу вносило еще и то,  что  среди  пополнения
лишь немногие люди прежде служили в артиллерии.  Короче  говоря,  половина
наших солдат была не обучена. И еще - мы, старые солдаты,  и  добрая  доля
(особенно  молодых)  эстонских  офицеров  знали  только   несколько   слов
по-русски. Не всем даже была понятна русская команда. А русские,  конечно,
даже выругаться по-эстонски не умели. Так что и тут хватало неразберихи.
   Никто из нас не верил, что таким образом мы сможем взять Берлин.





   Я встретил ее - мою бывшую одноклассницу, теперь студентку  -  на  углу
улицы Густава Адольфа и Кроонуайя.
   Выглядел я очень воинственно: пустой карабин на ремне  на  левом  плече
(он, как нарочно, оказывался на левом, потому что сразу же после призыва я
был так обучен, а в Красной Армии оружие носят на правом плече), на  поясе
пустой патронташ, на спине ранец. Шпоры звенели залихватски.
   - Нас отправляют, - сказал я, - всего тебе хорошего.
   Мы были просто добрые знакомые, я никогда за ней не ухаживал.
   - Тебе всего хорошего, - сказала она, подавая руку,  -  может,  никогда
уже больше не увидим друг друга...
   - Вот еще, что же мы, ослепнем, что ли, - глупо сострил я в ответ.
   Подумать только, до чего серьезно относилась ко всему девушка: на войне
ведь в самом деле могут убить.
   Честно скажу, до тех пор я об этом не думал.
   Могут, конечно,  убить,  только  разве  именно  мне  на  роду  написано
отправиться на тот свет?
   И вообще, долго ли ей быть, этой войне? Через две недели  станет  ясно:
или рука в золоте, или сам в земле.
   (Я так и не узнал, что моя одноклассница, с которой мы  попрощались  на
углу улицы Кроонуайя и Густава Адольфа, осенью того же года  познакомилась
с толстым и лысым немецким майором-тыловиком, которого поселили в доме  ее
матери (отец девушки давно умер). Майор был добрый и любезный,  в  трудное
время вся семья жила на даримые им консервы  и  эрзац-кофе,  смеялась  его
компанейским шуткам, оживлялась от его маркитантского  шнапса.  ("Nur  fur
Wehrmacht!") Только такой, как я, идеалист мог бы  удивиться,  что  осенью
1944 года эта хрупкая девушка вместе с майором, в качестве его невенчанной
жены, бежала в Германию. Там выяснилось, что на родине у удачливого майора
имеется упитанная супруга и прелестные детки. В лагере  для  беженцев  моя
одноклассница (вдобавок к  пережитому  шоку)  заразилась  сыпным  тифом  и
умерла, предварительно наголо обритая. Местонахождение ее могилы,  так  же
как и моей, близким не известно.)





   Мы получили разрешение и по двое, по трое направились в лавку  рядом  с
костелом. Хотели купить курева и какой-нибудь еды, которая в жару  не  так
быстро портится, потому что завтра рано утром должна начаться отправка  на
войну. Говорят, пойдем защищать побережье Северной Эстонии.
   Возле самого костела нам навстречу попался пьяный:
   - Здорово, эстонские ребята! Ну что, везут вас, как баранов, немцам  на
заклание! - разглагольствовал он. - Какого" дьявола вы вообще пустили сюда
этих русских... Чертовы идиоты...  Я,  старый  куперьяновский  партизан...
[Юлиус  Куперьянов  -  легендарный   командир   отдельного   партизанского
батальона эстонской армии] - и бил себя кулаком в грудь.
   Мы ушли, пусть себе дальше лопочет...
   Народу в лавке было мало. Сделали свои  нехитрые  покупки  и  собрались
уходить.
   - Сыночки, да хранит вас бог...
   У окна стояла пожилая женщина, она взглянула на нас и заплакала.
   ...Мама, мамочка, где  ты?  Как  хорошо,  что  ты  нас  не  провожаешь,
насколько тяжелее было бы уходить...





   Мы идем совсем не на Северное побережье. Направление наше - Печоры.
   Очень раннее утро. Полк выстроен  прямо  на  булыжной  мостовой,  около
парка.  С  реки  тянется  туман,  пахнет  каштанами   и   липами.   Лошади
пронзительно  ржут,  фыркают,  постромки  и   новые   с   иголочки   седла
поскрипывают.  С  реквизированными  у  крестьян  лошадьми   просто   беда:
брыкаются, фокусничают, сопротивляются, никогда ведь они не ходил и  ни  в
артиллерийской упряжке, ни под седлом.
   Провожающих мало: несколько заплаканных офицерских жен.
   Старшина батареи Раннасте, бывший  сверхсрочник  кавалерийского  полка,
переведенный к нам прошлой осенью, на  тротуаре,  прощаясь,  целует  жену,
довольно красивую и молодую, потом весьма элегантно прыгает в седло.
   И  тут  в  голове  колонны  раздается  это  роковое:   П-о-л-к!   Шагом
м-а-а-а-р-ш-ш! Так! Кончилось  мирное  время,  под  ногами  дорога  войны.
Запомним число: двадцать восьмое июня!
   Женщины начинают в голос плакать и машут нам на прощанье.
   Хотелось сказать: не плачьте. Мы скоро вернемся.  В  наше  время  войны
долго не длятся. Теперь четыре года уже не провоюют.
   На первом привале Раннасте курит вместе с нами  и  говорит,  что  очень
устал. Всю ночь не спал, жена не оставляла в покое: только  и  знала,  что
подавай да подавай ей... будто можно это впрок  сделать  или  с  собой  на
дорогу взять...
   Конечно, женатым тяжело уходить, а женам тяжело оставаться, только  мне
не нравятся такие пошлые, интимные разговоры.  Кроме  того,  этот  человек
какой-то липкий, его панибратство претит. Ребята  его  тоже  почему-то  не
жалуют. Наверно, поэтому Рууди и выпалил:
   - А может, с собой в спичечном коробке дала...
   И представьте себе, Раннасте громко хохочет. Что это за  шутка.  Видно,
оба они с женой мало чего стоят.





   Наверное, это был наш второй ночной привал, у какой-то реки в  Вырумаа.
Красивое  место  с   водяной   мельницей,   потребительской   кооперацией,
маслобойней и школой.
   Только мы сложились на пиво, как  в  магазин  вошел  загорелый  мужчина
средних лет, кепка низко надвинута на глаза, брюки  из  домотканого  сукна
засунуты в пыльные сапоги. Он переглянулся с  хозяином,  это  был  как  бы
условный знак. Потом тихонько подошел  к  прилавку,  боком  прислонился  к
нему, тоже заказал бутылку пива и внимательно взглянул на каждого из нас.
   - Мальчики, не валяйте дурака, - обратился он к нам, понизив  голос,  -
останемся эстонцами, давайте держаться вместе!  Что  вас  ждет  в  России?
Немец в первый же день разобьет вас в пух и прах... Пока есть  возможность
- идемте в лес! Пошлите-ка вы эту Красную Армию подальше...
   Потом, придвинувшись поближе, еще тише продолжал:
   - Не бойтесь, там уже есть эстонцы. Слушаем радио: немец самое  позднее
через неделю будет здесь. С Латвией и с Литвой дело уже  в  шляпе,  шабаш.
Сбегите ночью, приходите сюда, к лавке, отведу вас куда  надо.  Голода  не
бойтесь...
   Это был запрещенный разговор. Строго-настрого запрещенный.
   - А если заберут, что тогда?  -  обронил  один  из  нас  в  наступившей
тишине. - К стенке, не иначе... Неохота так глупо умереть...
   - У вас же винтовки на плече... Да и в лесу люди не с голыми руками...
   - У нас винтовки пустые, ни одного патрона, - ответил кто-то.
   В самом деле, идем на войну, а патронов нам еще не выдали.
   - Подумайте, мальчики... Сегодня еще не поздно...
   Разумеется, для нас это был вражеский разговор и нам следовало бы сразу
же о нем доложить.
   Только что ты можешь сказать: жизнь и обстоятельства такие  запутанные.
О том, что происходит на фронте, ничего не знаешь. Все время говорили, что
нас из Эстонии далеко не отправят. Ладно,  отправят  или  не  отправят,  а
только что же здесь назревает? Гражданская война? Кого  они  ждут  там,  в
лесу? Немца? До чего же это дьявольски трудный вопрос! Всю жизнь только  и
слышали, что именно он, немец, исторический враг нашего народа. А помните,
ребята, что мы делали, когда в июне сорокового года вошла  Красная  Армия?
Снимали тавот с нового оружия. И это были немецкие карабины. Вся эстонская
армия должна была перейти на  унифицированное  вооружение.  Только  почему
именно на немецкое?
   Два больших народа, как будто мельничные жернова,  а  между  ними  один
маленький  -  как  тебе  решить?  Ну  да,  за  этот  год  кое-что   сумели
переоценить, стали лучше  понимать  новый  строй.  Я  не  из  какой-нибудь
богатой семьи, я не против того,  что  дали  по  рукам  разным  выскочкам,
богачам и серым баронам. К тому же ведь немец напал на нас, а не наоборот.
Только вот одно мне, да и многим другим, еще  не  ясно:  что  же  все-таки
будет с нашим народом, с нашим крохотным эстонским народом, который прошел
через столько страданий и все-таки до сих пор выдержал и даже  сумел  свое
государство создать? Что его  ждет?  В  газетах  пишут,  что  новый  строй
обеспечит полное процветание во всех областях. Здорово, если бы так  было,
и очень хочется верить, что так и будет. Только  разве  невозможно,  чтобы
было справедливое государство, а все-таки совсем свое, чтобы  не  было  до
него дела ни русским, ни немцам?
   Помню, я спорил однажды на эту тему с Сярелем и Кирсипуу. Они говорили,
что у меня национализм еще прочно сидит в печенках, хотя я боец армии,  на
знаменах которой написано: интернационализм и  дружба  между  пролетариями
всех стран.
   Позже на политзанятиях много раз об этом говорилось, за это время  были
октябрьские и майские праздники, происходили и выборы,  только  я,  честно
говоря, все еще не стал  вполне  сознательным.  Сознательный  -  это  тоже
совсем новое слово.
   Ладно, как бы там ни было, а в лес  я  все-таки  не  пойду.  Ведь  я  с
ребятами почти два года пробыл, уже даже  поэтому  трудно  вольным  волком
исчезнуть в лесу. Именно волком. Там в кустах не ягнята  сидят.  Можно  не
сомневаться, там тебе прикажут убивать тех, кто был за советский  строй  и
кого ты вообще даже не знаешь.
   Нет, с ними я не пойду. Ни в коем  случае,  хотя  я  еще  и  не  вполне
сознательный.
   Кто он, звавший нас? Сам устраивай свои дела! Я не пойду. Я буду честно
воевать.
   А два парня из второго дивизиона на следующее утро все-таки исчезли.
   Ах  да,  еще  ночью,  накануне  отправки   из   Тарту,   пропали   один
сержант-сверхсрочник и один офицер.





   Рууди,  несомненно,  самый  популярный  парень  в   батарее.   Высокий,
плечистый, с темными, как щетина, жесткими волосами и, что так  характерно
для эстонцев, большими ногами. У него было удивительно доброе сердце, но и
язык - дай боже, он нередко доставлял Рууди изрядные неприятности.  Именно
с Рууди, когда он был еще новобранцем, происходили истории, которые  потом
у нас в части становились своего рода легендами.
   Фельдфебель  Ярвесалу,  тоже  крупный  дюжий  мужчина  с  громоподобным
голосом, который вечно набрасывался на солдат, застукал  однажды  Рууди  в
субботу после обеда на самом наглом отлынивании. Дело было в том,  что  по
субботам в это время учения больше не проводились. Из казармы  вытаскивали
тюфяки для проветривания, выбивали пыль из одеял, а перед тем как  идти  в
баню, предстояла еще одна муторная работа на  много  часов  -  надраивание
упряжи. Фельдфебель выстраивал солдат и вел на конюшню, там каждому давали
в руку тряпку, и начиналась бесконечная чистка песком  всех  металлических
деталей  на  седлах,  уздечках  и  постромках.   Делать   это   полагалось
старательно и самозабвенно. Чтобы трензеля и  стремена,  кольца  и  медные
бляхи сияли, как Моисеев лик.  После  нескольких  часов  драяния  все  это
хозяйство покрывалось тонким слоем масла и укладывалось  туда  же,  откуда
его взяли. Обычно фельдфебель раздавал работу, оставляя  за  себя  старшим
командира отделения срочной службы, а сам отправлялся домой. По-своему это
занятие было не такое уж плохое, можно про  что  хочешь  разговаривать,  и
перекур разрешали  довольно  часто,  но  вообще-то  все  это  делалось  по
принципу: солдату без  дела  быть  не  положено.  Не  то  душа  его  может
погибнуть. Эти самые бляхи совсем не были ржавыми, и другой раз  приходила
даже мысль: если круглый год каждую субботу в самом  деле  тереть  их  изо
всех сил,  так  железо  и  медь  вовсе  сотрутся.  Поэтому  ребята,  да  и
оставленный старшим сержант или  капрал  не  относились  к  этому  слишком
всерьез.
   В таких случаях блистал Рууди, у которого  был  хорошо  подвешен  язык.
История следовала за историей, одна чище другой. Всем было весело, и время
шло быстрее.
   Рууди родом из северной части Тартумаа. У его  отца  был  исправный  и,
по-видимому, зажиточный хутор. Только Рууди особого уважения к старику как
будто не питал, хотя и считал его настоящим мужчиной. По  рассказам  Рууди
выходило, что и отец его отменный краснобай и бабник.
   - Вся волость полна мальчишек, похожих на моего старика, -  говорил  он
не раз, - видать, неспроста.
   Сам Рууди тоже был волокитой просто на удивление и, по его словам, имел
на этом фронте необыкновенный успех. Нельзя сказать, чтобы он был таким уж
красавцем, наверно, это нужно отнести за счет его красноречия  и  упорного
стремления к цели.
   И в тот субботний вечер  беседой  у  конюшни  овладел  Рууди.  Один  из
последних дней октября выдался  теплым.  Мы  сидели  в  синих  парусиновых
комбинезонах у стены конюшни и корпели над розданной  нам  работой.  Рууди
был в особом ударе.
   - Ну, сосед у нас верующий. В доме  у  него  не  прекращаются  моления.
Старушенции тянут песнопения и  всхлипывают,  сам  старик  читает  Библию,
глаза на мокром месте и борода трясется.  Дочка  у  него  -  есть  на  что
посмотреть,  но  близко  не  подпускает,  мол,  запрещенное  удовольствие.
Набожная душа... Как-то раз летом в  мякиннике  прижал  я  ее  к  жилетке,
ничего девчонка и целоваться умеет...
   И вот однажды этот богобоязненный старец едет из Тарту, а на  телеге  у
него в наклон поставленный огромный  железный  крест.  На  всякий  случай,
чтобы под рукой был, если сам старикан загнется.
   Мой старик подпирает грудью  ворота  и  глядит:  репникуский  Куста  из
города едет.
   - Ну, здравствуй, что это ты из Тарту везешь?
   - Здравствуй, здравствуй, - отвечает тот, - видишь,  привез  из  города
крест господний, чтобы под рукой был, когда потребуется...
   - А может, ты и "прости-господи" из города привез - гляди, -  повторяет
мой старик, - чтобы под рукой была, когда потребуется...
   И тут загремел фельдфебель, прямо как труба в Судный день:
   - Новобранец Вахер! Вы что тут зубами чешете!  Может,  вы  забыли,  что
сейчас рабочее время? Я здесь уже четверть часа стою, ваш язык как  помело
ходит, а руки не при деле!
   Мы все вскочили, стоим  по  стойке  смирно.  Рууди  прямо  перед  самым
фельдфебелем, никто и не заметил, как тот вынырнул из-за конюшни.
   Ярвесалу орет, лицо багровое, руки растопырены по обе стороны шинели. У
него вообще была такая манера: когда орал, далеко от себя руки отводил.
   - Какого дьявола седло в песке валяется? К потнику песок пристанет, как
рашпилем, холку коню сдерет!
   Рууди нагнулся, чтобы поднять седло.
   - Новобранец Вахер, я не приказывал трогать седло! Стойте  смирно!  Еще
не хватало, ворот расстегнут... грудью кормите, что ли?
   Рууди вытянулся. Фельдфебель шагнул к нему, не успел он и рта раскрыть,
как Рууди покраснел и что есть мочи заорал:
   - Господин фельдфебель, не кричите! У меня в голове все замелькало!
   Наступила жуткая тишина.  Было  отчетливо  слышно,  как  в  конюшне  за
толстой стеной из валунов терлась о стойло лошадь.
   Лицо у фельдфебеля Ярвесалу из багрового стало аж фиолетовым, как самая
крайняя полоса радуги. Его челюсть по-дурацки отвисла, и он несколько  раз
глотнул воздух.
   Черт подери, он сейчас лопнет!
   Нет, фельдфебель Ярвесалу не лопнул. На нем был новый кожаный ремень.
   - Смирно! - рявкнул он нам, хотя мы и  без  того  стояли,  как  соляные
столбы.
   Он вскинул перед самым носом  Рууди  правую  руку  с  двумя  вытянутыми
пальцами, эффектно сделал  правый  поворот,  подошел  к  нашему  старшему,
добросердечному капралу Палуотсу, и рявкнул тому:
   - Доложите дежурному офицеру!
   После чего безмолвно исчез за конюшней.
   - Вольно! Продолжать! - скомандовал капрал.
   Сидим, ни слова не говорим, молча трем дальше.
   На этот раз, думаем,  двумя  нарядами  дело  не  обойдется.  Теперь  он
проходу не даст Рууди. Это уж точно.
   Но  мы  были  плохими  психологами.   Фельдфебель   Ярвесалу   хоть   и
набрасывался  на  солдат,  но  сам  был  трусливый  мужичонка.  Он  боялся
придираться к Рууди, чтобы не настроить против себя всю  батарею.  Это  бы
ему непрерывно напоминало, как постыдно  над  ним  одержал  верх  какой-то
бойкий на язык новобранец. Пусть  все  ограничится  двумя  нарядами  -  на
кухне! И ограничилось. Рууди почистил свою картошку,  но  его  "У  меня  в
голове все замелькало!" стало  ходячим  выражением,  и  популярность  была
Рууди обеспечена на все время службы.
   Таков был  Рууди,  который  стал  хорошим  солдатом  и  умелым  номером
орудийного расчета. Тем более странной кажется его дружба с Ильмаром.
   Ильмар Роос - парень с тартуской окраины. Его отец и мать  были  бедные
люди,  рабочие.  Сам  он  тщедушный,  несколько  беспомощный   мальчик   с
болезненно бледным лицом и большими выразительными серыми глазами.  Служба
на батарее давалась ему нелегко. Он боялся лошадей, и они это очень хорошо
понимали. Наиболее хитрые устраивали ему  фокусы:  то  не  пускали  его  в
стойло, то брыкались. Поднять строевое седло с полной  сбруей  на  высокую
лошадь  явно  стоило  ему  больших  усилий.   Орудия   его   особенно   не
интересовали, но зато он очень хорошо разбирался в топографии. Характер  у
Ильмара был на  редкость  замкнутый  и  застенчивый.  Военная  выправка  и
громкий ответ явно были не по нему.
   Сразу после призыва им с Рууди выпало спать рядом. Рууди не  переставал
его поддевать, особенное  удовольствие  доставляло  ему  дразнить  Ильмара
девушками. Ты, мол, парень городской и лицом пригожий, у тебя их,  небось,
на каждый палец по девице приходится, донимал Рууди. Не познакомишь меня с
какой-нибудь?
   Ильмар от таких разговоров заливался краской. Он краснел и тогда, когда
Рууди, рассказывая о своих  собственных  похождениях,  иной  раз  упоминал
довольно нескромные подробности. Позже он привык, уже не краснел, но  было
видно, что ему неловко.
   Однажды мать Ильмара пришла в казарму проведать его и принесла  большой
пирог с капустой. Большую часть этого пирога Ильмар отдал Рууди.  С  этого
времени Рууди делил свои гостинцы только с  Ильмаром.  Потом  они  впервые
после призыва были уволены в город, и велико же было наше удивление, когда
мы позже узнали, что Рууди отправился вовсе не к женщинам,  а  к  Ильмару.
Они вместе латали забор и крыли новой крышей сарай.
   Внешне  между  ними  все  оставалось  по-прежнему.  Рууди  поддразнивал
Ильмара и нес всяческую ахинею, а сам оберегал его как  ребенка.  Однажды,
когда они оба несли дежурство  по  конюшне,  огромный,  как  печь-каменка,
артиллерийский конь Салур больно лягнул Ильмара, Рууди привязал строптивой
лошади на спину два одеяла и цепью в полном смысле  слова  измолотил  его.
Когда по воскресеньям  водили  выгуливать  лошадей,  Рууди  следил,  чтобы
Ильмару досталась самая смирная пара. Рууди не был очень силен  в  письме,
поэтому любовные послания своим бесчисленным невестам писал  под  диктовку
Ильмара. Тот тихонько подсказывал, придумывал красивые и нежные слова. Сам
при этом пунцовый от смущения.
   Это случилось позже, уже в середине зимы.
   Дежурный ходил в канцелярию за увольнительными записками. И выяснилось,
что Ильмар, который был в списке, оставлен без увольнения.
   - Подумаешь, важность, - острил дежурный,  -  ему  же  девок  не  надо,
непорочный он.
   Ильмар ничего не сказал, но  Рууди  своей  громадной  пятерней  схватил
дежурного за грудь и рявкнул:
   - Заткнись! Если ты еще что-нибудь подобное скажешь,  мокрое  место  от
тебя останется!
   Рууди отказался в тот вечер от увольнительной, хотя  Ильмар  уговаривал
его пойти. Как раз перед тем Рууди говорил ему, что у  Ратуши  его  должна
ждать какая-то настоящая донна. Но он не пошел.
   Такая непостижимая дружба связывала Рууди и Ильмара, которая,  наверно,
только им одним и была понятна.
   Спустя год, когда мы были  уже  в  Красной  Армии  и  впервые  в  жизни
услышали  на  политзанятии  про  острую  классовую  борьбу,  Рууди  сказал
Ильмару:
   - Ну, друг, теперь ты правящий и передовой класс. Что будешь  делать  с
таким, как я, хозяйским сыном?
   - Знаешь, у отца теперь действительно постоянно бывает работа  и  денег
он получает намного больше, - ответил Ильмар,  -  я  против  нового  строя
ничего не имею.
   - Это очень хорошо, - сказал Рууди, - только я теперь твой враг.
   Ильмар вспыхнул:
   - Нет... сегодня ты не враг. Но если захочешь, сможешь им стать.
   ...Сейчас шагают они передо мной,  два  усталых  бойца,  сквозь  душную
летнюю ночь. Большие сапоги Рууди  оставляют  на  пыльной  дороге  большие
следы, а сапоги Ильмара - маленькие. Куда же ведет эта дорога, куда шагают
эти два неразлучных друга, которые, в сущности, должны быть врагами, -  не
знает никто...
   Куда ведут наши следы по этой дьявольски запутанной и  пыльной  дороге,
имя которой история?





   Первого июля в четыре часа утра мы перешли за Изборском старую границу.
По булыжной дороге Рига  -  Псков.  Проволочные  заграждения  сохранились,
пограничник распахнул широкие ворота, и колонна с грохотом вошла в Россию.
   Последовала довольно обширная пустая полоса пограничной зоны, где  были
уничтожены селения. Появились сторожевые вышки  и  пограничные  укрепления
фронтальной стороной к Эстонии.
   Потом пошли деревни.
   Они были нищие и жалкие: скособоченные, запущенные маленькие  избы,  ни
одного плодового дерева, грязный проселок, на нем гогочущие гуси и  коровы
- кожа да кости. В первой  деревне,  возникшей  перед  нами  из  утреннего
марева, на нас с любопытством глядела какая-то старуха в валенках на  босу
ногу. Молча, тревожным взглядом провожала она нашу колонну: значит,  война
дойдет и досюда, до наших домишек и  хилых  полей,  казалось,  говорил  ее
взгляд. Что же будет?
   На политзанятиях нам рассказывали о  победе  колхозного  строя,  о  его
замечательных успехах. Даже фильм показывали  про  колхозы,  а  здесь  все
говорило об обратном.
   Мы чувствовали: где-то что-то не так. Но что именно и почему?
   Спросить политрука мы не решались.
   Вообще-то нужно сказать, наш политрук Шаныгин был приятный человек и по
сравнению с другими более общительный.  Но  раньше  чем  говорить  о  нем,
несколько слов про командиров и политработников,  переведенных  к  нам  из
Красной Армии.
   Прежде всего они  производили  впечатление  людей  крайне  замкнутых  и
недоверчивых. Конечно, причина была в языке и абсолютном незнании  местных
обстоятельств и условий жизни.
   Помню первое выступление  комиссара  нашего  полка  Добровольского.  Он
сказал -  разумеется,  через  переводчика,  -  что  Красная  Армия  -  это
рабоче-крестьянская армия  с  сознательной  дисциплиной.  Она  заложена  в
основе отношений между командирами и бойцами. Отныне  командиры  не  имеют
права бить рядовых.
   Мы слушали это с большим смущением, потому что мы никогда не слышали  и
не видели,  чтобы  офицер  поднял  руку  на  солдата.  Очевидно,  комиссар
располагал фактами из царской армии,  в  которой,  как  рассказывали  наши
отцы, действительно офицеры раздавали солдатам оплеухи.  Еще  того  больше
была наша растерянность,  когда  мы  услышали,  что  в  Эстонии  сразу  же
приступят к ликвидации неграмотности.
   Однако более серьезная неприятность произошла минувшей зимой.
   Мы привыкли в своей части к рациону, согласно которому утром  полагался
суррогатный кофе, разумеется, хлеб и масло,  и  что-нибудь  поплотнее.  По
понедельникам, например, давали селедку и холодный картофель, по вторникам
- свиной студень, по средам -  кусок  колбасы,  затем  -  ломтик  жареного
бекона и  так  далее.  Это  меню  повторялось  из  недели  в  неделю.  Его
придерживались и тогда, когда нас перевели уже в Красную Армию.  Но  зимой
все вдруг изменилось, притом разом, без всякого разъяснения. Однажды утром
(и это был к тому же первый день рождества, которое  за  все  время  нашей
военной службы впервые не считалось праздником!) в столовой ребят  ожидала
бурда  из  горохового  концентрата  и  сухари.  Повар  объяснил,   что   в
соответствии с порядком в Красной Армии сегодня так называемый сухой день,
и в дальнейшем вообще по утрам  будет  суп.  Поднялся  смутный  гул,  люди
поболтали ложками в тарелках и потребовали кофе.  Первая  батарея,  первой
явившаяся в столовую, отказалась от приема пищи. Дежурный  ефрейтор  Пууст
скомандовал:
   - Встать! Надеть головные уборы! Выходи строиться!
   Батарея в полном составе направилась к полковой лавке, где были куплены
колбаса, батоны и молоко.
   Об этом сразу же узнал  Добровольский  и  бегом  прибежал  в  столовую.
Говорили даже, что с  расстегнутой  кобурой.  Остальным  подразделениям  в
присутствии комиссара непривычный суп как-то все же полез в горло.
   Через несколько дней ефрейтора Пууста  вывели  ночью  из  казармы.  Его
личный  шкафчик  опечатали.  Две  недели  спустя  нам  огласили   приговор
трибунала:  парень  понес  очень  суровое   наказание   за   антисоветскую
деятельность и открытое сопротивление... Это  уже  было  дело  нешуточное.
Такой жестокости мы никак не могли понять. Ну хоть сказал  бы  этот  самый
комиссар заранее несколько слов: мол, ребята,  теперь  нужно  привыкать  к
другой еде. Господи, да ведь во всей Эстонии никто по утрам супа  не  ест,
откуда нам было знать, что в Красной Армии кормят именно так  и  что  кофе
совсем не дают.
   Многих из нас вызывали в связи с супной "историей", все мы, как  умели,
говорили в пользу Пууста, но  это  не  помогло.  Только  политрук  Шаныгин
поверил нам, он ходил по этому поводу к комиссару,  но  вернулся  от  него
сникший. Очевидно, против Пууста были еще какие-то другие  обстоятельства,
о которых мы не знали. Пошли настойчивые слухи, что на него кто-то  донес.
Мы начали осторожнее высказывать наши суждения, а Шаныгина больше уважать.
Он вообще был человеком более широких взглядов и  более  восприимчивый.  С
самого начала Шаныгин смекнул, что многие вещи, которые всем в Союзе  были
известны, нам казались непонятными, и он старался их разъяснить. Он упорно
стремился вжиться в склад нашего мышления, часто расспрашивал  о  домашних
обстоятельствах и делал удивительные успехи в эстонском языке, в то время,
как другие знали только три эстонских слова: здравствуй,  черт  и  слушай.
Поэтому он был нам ближе, чем кто-либо другой из приехавших оттуда  людей.
Со строевыми командирами по  крайней  мере  внешне  дело  ладилось  лучше,
потому что среди наших старых офицеров были и довольно свободно говорившие
по-русски.
   И на этот раз именно Шаныгин понял смысл наших растерянных взглядов...
   - Да, многие колхозы еще не стали на ноги... Мало техники, да  и  земля
здесь тоже не из лучших...
   Бедность прямо смотрела на нас, хотя землю нельзя было считать такой уж
плохой. Правда, и раньше, еще зимой,  он  нам  разъяснял,  что  с  едой  и
одеждой есть  пока  трудности,  потому  что  все  силы  в  первую  очередь
направлены  на  развитие  тяжелой  промышленности.  От   нее   зависит   и
обороноспособность.
   Значит, этой огромной стране приходится вести  войну,  прежде  чем  она
успела наладить свою экономику.
   Способна ли она в таких условиях воевать? Разве  смогут  такие  колхозы
прокормить рабочих, армию и самих себя? А  если  смогут,  то  ценою  каких
усилий?
   Так мы думали, шагая по Псковщине.
   - А есть где-нибудь колхозы получше?  -  спросил  кто-то  из  ребят  на
ломаном русском языке.
   - Разумеется, - заверил Шаныгин. - Есть богатые  колхозы.  Когда-нибудь
все колхозы станут богатыми.
   Хотя этот ответ нас несколько успокоил, все же на первом  привале  Эрих
Мытсъярв, толстый парень из Вырумаа, сказал:
   - Готов съесть колесо от пушки,  если  здесь,  в  этой  стране,  мы  не
наголодаемся!
   Ночью этот человек пропал.
   Говорили, будто он спрятался  под  брезентом  в  кузове  грузовика,  на
котором ночью начпрод капитан Рулли зачем-то поехал обратно в Тарту.
   Короче говоря, дал тягу.
   Сложное это дело, политвоспитание.
   Но Рулли вернулся из Тарту невредимым. Когда он ехал из Печор в  Псков,
произошла такая история: у дороги отдыхали  немцы,  винтовки  в  пирамиде.
Рулли при его близорукости понял это, только когда машина уже  поравнялась
с немцами.
   - Газ давай! - закричал он водителю.
   К счастью, и немцы очухались, когда  грузовик  уже  пронесся.  Грохнули
выстрелы, но мимо.
   Рулли вернулся незадолго до первого  большого  сражения.  Так.  Значит,
Печоры, где когда-то формировался наш полк, были теперь у немцев. Конечно,
и Выру, и  красивая  старая  мыза  неподалеку  от  него,  где  мы,  будучи
новобранцами, пролили немало пота... Очередь, наверно,  за  тобой,  Тарту,
наши Афины на Эмайыги... [Эмайыги ("мать-река") - название крупнейшей реки
Эстонии; Тарту известен своим университетом (осн. в  1632  г.)]  Скоро  ты
загоришься, милый, славный город...
   Чертова война!
   Но мы начнем воевать здесь. Будем защищать тебя, Псковская земля,  твои
нищие деревни, как и твои сыновья, которые,  может  быть,  умирают  сейчас
где-нибудь под Вынну, Ранну или Конгутой.





   Вечернее солнце медленно клонилось за нашими спинами, косыми лучами оно
освещало  открывавшуюся  впереди  панораму,  полную  такого   бесконечного
идиллического покоя.
   Деревня, к которой  подошла  колонна,  была  расположена  вдоль  хребта
отлогого берега. Внизу, в неглубоком  овраге,  извивалась  в  неисчислимых
излучинах  речка,  в  которой  сверкало  заходящее  солнце  и   отражалось
безоблачное небо. Над поймой  уже  сгущался  туман.  На  невысоких  холмах
возвышались дремавшие березовые рощи,  вершины  деревьев  в  золотой  пыли
заходящего солнца. Потоки мягкой и теплой тишины, которую нарушали  только
голоса  нашей  колонны  и  доносившиеся  с  поймы   восклицания   косарей,
торопившихся поставить последние стога.  Картина  мирного  времени  -  как
больно сжимается сердце!
   Рууди стоял рядом со мной, но он увидел нечто совсем другое.
   - Бабы что надо! Потом нужно будет прогуляться.
   Он думал про тех, что метали стога на лугу, и правда,  среди  них  были
грудастые молодые женщины.
   Орудия и обоз свернули с деревенского  проселка  в  густые  заросли,  а
ребятам было разрешено ночевать в избах.
   Походные кухни задымили.
   Наступила ночь, прямо парное молоко.
   Почему мне так знакома красота пейзажей Псковщины? Я никогда  здесь  не
бывал, никогда не видел эти пологие холмы, задумчивые  березы,  извилистые
реки! Ах, да, вспомнил: это пейзажи из фильма "Юность поэта", единственный
советский фильм, который я видел еще школьником  и  который  поразил  меня
глубоким лиризмом. В этом фильме участвовал и пейзаж,  бескрайний  простор
огромной земли и пленяющая своей естественной красотой природа.
   Все безмолвствует.
   Только  если  остро-остро  прислушаться,  с  запада  время  от  времени
доносится глухой гул.
   Там в своих железных сапогах шагает война. Наверно, она скоро дойдет  и
сюда, до этих пушкинских лугов, березовых рощ и куполов...
   Рано утром кто-то громко постучал в окно и назвал хозяйку по имени. Она
сказала, что это бригадир: должно быть, как мы поняли, какой-то  колхозный
начальник, потому что он посылал людей на сенокос.
   В душной избе началось движение, встали и мы.
   - Удивительно, - качал головой капитан Ранд, - не сегодня завтра  война
будет здесь, а народ заготовляет сено... Начхоз пытался вчера  проехать  в
Псков, но город бомбили. А они идут на сенокос. Не косы и грабли должны бы
быть у них в руках, а лопаты  и  кирки,  чтобы  рыть  окопы.  Армии  нужно
помочь, немца нужно остановить, черт подери...
   - Товарищ капитан, наверно, здесь чье-то распоряжение  сверху,  которое
не  положено  критиковать,  -  вмешался  старшина  батареи,   сверхсрочник
Раннасте. -  Может  быть,  отправляя  людей  косить,  хотят  предотвратить
панику?
   - Какая, к дьяволу, паника, - отрезал  капитан,  -  каждую  пядь  земли
нужно защищать на войне! Что же, лучше потом в панике драпать?
   Капитан махнул рукой и, хлопнув дверью, вышел.
   Трудно сказать, кто прав. Только это не наше дело, куда прикажут,  туда
и пойдем.





   Мы сидели на траве перед избой и курили в  ожидании  утренней  баланды.
Лошади были напоены-накормлены и запряжены.
   К нам подошли  старик  и  старуха,  наверно,  хозяева  этой  избы.  Они
принесли нам большую глиняную миску студня. Насколько мы смогли их понять,
они зарезали своего единственного теленка, чтобы  он  не  попал  немцам  в
котел, и угощают теперь нас, совершенно им незнакомых солдат,  которые  не
остаются их защищать, а только и знают: что отступают на восток...
   Молча ели мы студень, этот от души сделанный подарок, и молча  смотрели
на нас старики. Старуха  вытирала  подолом  передника  глаза,  вздыхала  и
что-то  говорила,  правда,  больше  себе,  чем  нам.  Понявшие   перевели:
бедненькие, нет у вас больше дома... сказала она про нас.
   Очень  виноватыми  мы  себя  чувствовали,  когда,  выходя   из   ворот,
благодарили стариков, а они крестили нас и провожали на улицу.  Ты  можешь
быть бедной. Псковская земля, но люди твои щедры душой!





   Над рекой висит дымка, роса садится на  землю:  будет  жаркий  и  ясный
день. Дай бог, чтобы в этом чистом небе  самолеты  не  стали  преследовать
нашу колонну!
   Полк подивизионно  тянется  обратно  на  дорогу.  Кончился  деревенский
проселок. Мы уже привыкли видеть эти вытянутые в ряд  деревни,  в  которых
избы окнами обращены на дорогу.
   А Рууди все еще нет. Куда этот жук подевался? Выяснилось, что никто  не
видел, куда он вечером отправился спать. Удрал? Нет, этого быть не может.
   Мы у последней избы.  Здесь  дома  аккуратно  пронумерованы  и  указана
фамилия хозяина. Кроме того, на каждом доме есть табличка  с  изображением
того предмета, с которым семья  должна  бежать  на  пожар.  И"  крайней  в
деревне избы, принадлежащей Кузнецову,  на  пожар,  как  свидетельствовало
изображение, нужно было нести с собой багор.
   У калитки дома с багром и стоял Рууди. При этом не  один.  Он  сердечно
прощался с крепкой, пышногрудой молодой женщиной.
   - Ну конечно... - пробурчал Ильмар.
   Рууди встал в строй, но еще долго оглядывался назад и  махал,  пока  за
поворотом дороги и излучиной реки не исчезла деревня.
   - Как же ее зовут? - полюбопытствовал Сярель.
   - Масенька или Маса, - ответил Рууди с сильным эстонским акцентом.
   Последовал целый ряд весьма нескромных вопросов, но Рудди шел будто  во
сне: все зубоскальство отскакивало от него, как от брони.
   - Бросьте, ребята, не было у нас ничего. Муж на  войне,  двое  малышей,
больной отец кряхтит на печке... Эх, дьявол, вот это  женщина,  впервые  в
жизни такую вижу. Шапку долой перед ней!
   - Может, сперва штаны? - позлорадствовал обычно миролюбивый Касук.
   - Заткнись, не то получишь! -  в  голосе  Рууди  прозвучала  нешуточная
угроза.
   Шагая по колее проселка, тихо и серьезно рассказывал Рууди свою историю
с Машенькой.
   Действительно, Рууди заприметил в деревне эту милую женщину и на  своем
ломаном русском языке и в обычной веселой манере сделал неуклюжую  попытку
подкатиться к ней. И, к  великому  его  смущению,  молодая  женщина  сразу
пригласила его в избу. В воображении Рууди уже  забрезжила  первая  легкая
победа над русской красавицей. Однако его, как дорогого гостя, усадили  за
стол, предложили топленого молока и вареной картошки  с  соленой  плотвой.
Другой еды в доме, видимо, не было. За столом сидели  и  дети  Машеньки  -
мальчик (он-то, вероятно, и был рыбак) и девочка, оба еще дошкольники,  во
все глаза с невероятным уважением смотрели они на настоящего солдата и его
карабин. На печке тяжело дышал больной астмой старик. Машин отец.
   Они проговорили всю короткую летнюю ночь.
   Неделю назад Маша проводила на  войну  мужа,  колхозного  бригадира.  С
красными заплаканными глазами она тихо корила Рууди за то, что мы идем  на
восток. Неужто это правда, что немец через несколько дней придет сюда? Что
же будет?
   И правда, что же будет? - задумался Рууди. Красивая молодая женщина,  а
в деревне пруд пруди заносчивых победителей, на которых нет ни закона,  ни
суда. Не может быть, чтобы они Машу не  тронули.  От  возмущения  у  Рууди
кровь прилила к щекам.  Впервые  он  странным  образом  почувствовал  свою
личную ответственность за эту женщину, которая спросила  его,  что  будет,
если он, сильный воин, все время идет на восток.
   А дети? Больной старик? Наверняка за немцами по пятам в деревню, придет
голод. Сама-то еще прожила бы, а дети и старик?
   Черной бедой и слезами была полна изба Кузнецовых. Да и  не  только  их
изба. Вся деревня. И не только эта деревня, вся Россия. Да-да, и не только
Россия, но и оставшаяся далеко позади крошечная Эстония. Остро  отзывалось
доброе сердце Рууди на великое горе, которому он ничем не мог помочь. Маша
твердо верила, что немца рано или поздно - но разобьют. Только ведь и  это
еще не конец, потому что слезы  люди  будут  проливать  еще  долгие  годы,
оплакивать  погибших.  Непоправима  и  огромна  беда,  которая  называется
войной.
   - Чертов Гитлер, - искренне выругался Рууди, может быть, в первый раз с
такой, идущей из самой глубины души, злостью, именно здесь, в русской избе
с бревенчатыми стенами.
   И тут Маша поразила Рууди еще одной, совершенно  для  него  неожиданной
новостью.
   Женщина как-то  таинственно  намекнула,  что  они  все  будут  воевать.
Правда, об этом еще нельзя говорить,  но  это  решено:  партия  организует
партизанскую борьбу. Уйдут в леса и начнут вредить немцу. Наверняка партия
все устроит, и детей и старика куда-нибудь спрячут. Она была уверена,  что
все это серьезно обосновано.
   Партия сделает и организует, услышал Рууди. Не  совсем  ясной  казалась
ему эта мысль, но то, что великая народная война скоро вспыхнет за  спиной
у немцев, было просто потрясающе и окрылило Рууди.
   Он смотрел на Машу с  уважением  и  нескрываемым  восхищением.  Простая
деревенская женщина, придавленная горем, а гляди, не сдается, немцу  горло
готова перегрызть.
   А ведь таких женщин в России могут быть тысячи. И они есть, несомненно,
не говоря уже о мужчинах. И от этого на  душе  у  Рууди  стало  как  будто
легче, когда он прощался с Машенькой возле калитки.
   Такое приключение пережил Рууди в ту прекрасную июльскую ночь.
   А сейчас он спал на ходу, спотыкаясь и наталкиваясь на спины товарищей.





   Как ни странно, но  командует  нашим  полком  теперь  капитан.  Капитан
Соболев, а начальником штаба полка - всего лишь старший лейтенант. Дело  в
том, что незадолго до начала войны в Москву на какие-то курсы были вызваны
командиры  полков  и  начальники  полковых  штабов,  командиры  дивизий  и
начальники штабов дивизий вплоть до корпуса, а  заместители  автоматически
стали  теперь  командирами.  В  старой  армии  капитан  обычно  командовал
батареей. Ну, да это пустое, солдату более или  менее  все  равно,  кто  в
полку главный. Только странно как-то видеть на месте полковника всего лишь
капитана.
   Соболев,  кажется,   настоящий   мужчина:   спокойный,   хладнокровный.
По-видимому, в трудные минуты держит себя в руках. Это по лицу видно: если
что не так, сразу кровью наливается, но он не орет, а только  как  бы  про
себя, понизив голос, начинает материться. Прежде у него такой привычки  не
было. Первое изменение, вызванное войной.
   Ребята из обоза-рассказывали, что  у  начальника  хозяйственной  части,
майора Лаанемяэ, очень требовательного офицера, прошлым летом, как  раз  в
дни летнего  солнцестояния,  были  тяжелые  переживания.  Он  считал,  что
офицеров сразу начнут ставить к стенке, и просил своих ребят,  если  такое
случится, чтобы его расстреляли солдаты из какой-нибудь другой части. Если
расстреливать станут свои, ему, мол, будет очень тяжело. Он ведь  к  своим
обозным относился хорошо, хотя и строго взыскивал за  непорядок.  В  армии
иначе нельзя. Лаанемяэ этого разговора не завел  бы,  если  бы  слегка  не
выпил, все по той же причине. Ребята между собой поговорили и решили,  что
не пойдут доносить на своего начальника, чтобы  его  поставили  к  стенке.
Начали вспоминать и пришли к выводу, что хоть майор и резок  на  язык,  но
все же человек справедливый. Короче говоря, его успокоили. Сейчас на марше
майор подвижен как ртуть, бегает кругом, хлопочет и все носом фыркает, эта
манера у него и раньше была. Он и в мирное  время  мало  спал,  а  теперь,
наверно, и вовсе без сна обходится.
   Старший лейтенант Рандалу,  командир  батареи,  рассказал  нам  однажды
вечером историю про то, как  его  принимали  в  офицерское  собрание.  При
каждом гарнизоне имелось офицерское собрание соответственно роду оружия, и
у каждого собрания было свое правление, распорядитель, суд  чести  и  тому
подобное. Разумеется, у казино с буфетом, в котором барменом был солдат. Я
один раз заходил в казино: полковник забыл  в  штабе  ключи  от  квартиры,
относил ему. Наш старик в одной  рубашке  играл  на  бильярде  с  каким-то
капитаном,  очевидно,  на  пиво,  потому  что  маленький  столик  рядом  с
бильярдом был заставлен  бутылками.  Ну  ладно.  Рандалу  начал  службу  в
гарнизоне молодым офицером, и теперь на повестке дня  стоял  его  прием  в
офицерское собрание артиллеристов. Офицеры сидели за  празднично  накрытым
столом, распорядитель собрания майор Кириллов  (в  гражданскую  войну  под
Псковом он вместе с батареей перешел к белоэстонцам и,  плохо  ли,  хорошо
ли,  говорил  по-эстонски)  представил   Рандалу.   Дальше   должно   было
последовать испытание: принимаемый, стоявший у торца стола, обязан  выпить
"полковника", то есть чайный стакан водки, затем на четвереньках проползти
под столом, и на другом его  конце,  если  мне  не  изменяет  память,  ему
полагалось осушить второго "полковника". После такого возлияния нужно было
суметь пройти не  покачнувшись.  Только  тогда  офицера  объявляли  членом
собрания.
   Рандалу, который родился  в  бедной  крестьянской  усадьбе,  впроголодь
учился в гимназии, потом с отличием окончил военное училище и, еще  будучи
кадетом, обратил на