____________________________________________________________________________
     Собрание сочинений в шести томах. Т. 3. Издательство "Терра", М.: 1992.
     OCR Бычков М.Н.
_____________________________________________________________________________



     Весной 1930 года по обстоятельствам, важным для меня одного, я ушел  из
дома и поступил санитаром  в  лефортовский  военный  госпиталь.  Стоял  этот
госпиталь далеко за городом на отшибе, был сооружен из тесаного гранита  еще
при Екатерине, и когда я шел под массивными сводами из корпуса в сад и видел
в саду такие же мощные корпуса, арки, фонтаны и фронтоны с распластанными на
них орлами, мне  уж  плохо  верилось,  что  пять  минут  назад  я  вылез  из
московского трамвая. Но самый-то сад,  выросший  среди  этих  глыб  решеток,
арок, орлов, с перекрученными гусиными шеями и змеиными головами, был  очень
хорош и прост.
     В нем летала масса бабочек, росли большие и тихие кусты сирени,  стояли
тополя и ясени, и с них весной орали и ссорились птицы. Впрочем, я  все  это
видел только мельком, на ходу. С утра до вечера я  ходил  по  этому  саду  и
разводил вновь поступающих  больных,  а  вечером,  когда  затихала  беготня,
телефоны и души, старший по смене отпирал железный сундучок и  вываливал  на
стол все, что натекло за сутки.  Это  тоже  была  наша  обязанность.  Его  -
принимать личные вещи и оружие, моя - выписывать на них  квитанции.  Вечером
же я составлял, кроме того,  суточную  ведомость.  К  столу  собиралась  вся
обслуга. Приходила кастелянша, дебелая, румяная баба  лет  45,  постоянно  в
халате с заломленными рукавами и красной косынке. Она жила в зоне  госпиталя
и с моим старшим у нее были какие-то особые отношения, не разберешь:  не  то
явно  дружеские,  не  то  затаенно  враждебные;  подсаживалась  хорошенькая,
кокетливая ванщица, пухлая, нежная,  розовая,  вся  в  золотых  веснушках  и
кудряшках, она  все  свободное  время  сидела  и  вышивала  красным  шелком;
маленький татарин-парикмахер с серебряным горлом, я, еще кто-то.
     Татарин брал полевой бинокль и, картинно откинув голову, долго  смотрел
на луну или крышу соседнего корпуса, а старший находил в груде вещей кортик,
делал свирепое лицо и замахивался  им  то  на  кастеляншу,  то  на  ванщицу.
Ванщица жмурилась, краснела, млела, но не визжала, а кастелянша отмахивалась
широкой ладонью и говорила густым мужским голосом: "А  ну  тебя,  перестань!
Что, маленький, что ли?"
     Потом нам приносили в трех  больших  эмалированных  ведрах  ужин  и  мы
садились за стол; потом Маша-ванщица мыла кипятком посуду -  мы  расставляли
лавки и укладывали на них бушлаты. Потом наступала ночь, и мы спали.
     До утра нас не будили: госпиталь принимал только хирургических больных.



     Итак, нас было двое: я и старший, старшего звали Иван Копнев.  Это  был
малый лет 30-35, плечистый, белозубый, с военной выправкой и желтыми волоса-
ми на пробор. Он был рябоват, от его волос сладко пахло карамельками,  он  с
грохотом носил солдатские сапоги с подковами и часы с цепочкой, и из-под его
халата у него остро выпирал значок, похожий на орден. Как и я, он получал 45
рублей, но считался старшим и изредка даже прикрикивал на меня - не грубо, а
так, для пущего порядка, что-нибудь вроде:
     "Ну, куда пошел? Где 9-е отделение?" или: "Разговорчики,  разговорчики!
Сейчас рабочее время, кажется!" Да и было за что: со  службой  я  справлялся
прямо-таки плохо: терял белье, путал корпуса, забалтывался  в  хирургическом
корпусе с сестрой и тогда в приемном покое собиралась  целая  очередь  голых
мужчин в мокрых простынях и меня все ругали.
     Мне недавно стукнуло 21 год, я учился на 3-м курсе, и голова у меня шла
кругом.  Я  то  разуверялся,  то  опять  твердо  верил  в  свое  поэтическое
назначение и проводил дни и ночи  за  стареньким  письменным  столом,  но  в
редакции находили мои стихи оторванными от жизни и не печатали их.
     В это же время я узнал впервые, что такое женское презрение.  Презирала
меня кастелянша, рослая, крутоплечая смуглая  баба  с  черными  усиками  над
верхней  выдающейся  губой.  Она  была  неразговорчива,  строга,   по-своему
справедлива и всем  резала  правду  в  глаза.  Я  же  был,  что  называется,
скелетом, - высокий, бледный, худой, - словом, в  чем  душа  держится  (меня
дразнили "Ганди") с такими жесткими непроходимо-густыми волосами, что их  не
брал никакой гребень. Кроме того (и  это  главное!)  я  был  еще  нескладен,
неуклюж, а в разговорах с женщинами  то  застенчив,  то  высокопарен  и  все
свободное время сидел на госпитальном подоконнике и читал стихи.
     Вот за все это она меня и презирала. Бывало, сидит, смотрит на  меня  и
сладко улыбается, но молчит. Но однажды она все-таки не выдержала характера:
подошла, вырвала у меня из рук томик Пастернака и бросила на стол.  Все  это
молча и зло.
     - В рабочее время работать надо! - крикнула  она  уже  из  коридора.  -
Интеллигенция!
     В тот же день я подслушал такой разговор: стоя среди бельевой, она  зло
говорила Копневу:
     - Нет, Иван, это ты так по-дурацки понимаешь, а у меня  понятие  совсем
иное! У меня - на что я спокойная! - все  сердце  вскипело  на  него  глядя.
Ходит, дохляк, книжечки читает, зудит себе  под  нос  невесть  что!  Если  у
молодого  человека  нет  совести  -  грош  ему  цена!  Ломаный!  Я  за  свое
самолюбство убью! И на каторгу пойду! А он что? Ни стыда, ни совести, наплюй
ему в глаза, все будет божья роса! Вот я его как утром шуганула, а он  ходит
и только лыбится!
     - Ну, значит, зла на тебя не таит, - заступился за меня Копнев,  -  как
ты, Марья, его странно понимаешь, ей-Богу!
     - Что, зла  не  таит?  -  голос  кастелянши  задрожал  от  бесконечного
презрения, - да откуда у него зло? У него ни зла, ни ума -  как  у  скотины.
Эх, не моя власть, давно бы они с этой  сестрой  хирургической!  Турманом  к
чертовой матери... тоже, видать, дерьмо хорошее,  ни  рожи,  ни  кожи,  одни
губки да ногти стриженые. И ведь нашла с  кем  схрюкаться.  Нет,  голубчики!
Не-ет! Если вы за 45 рублей со мной впряглись, то эти книжечки,  стишки  эти
самые дурацкие, вы их бросьте! Да, бросьте-ка их к черту!  Тут  надо  дерьмо
таскать, а не интеллигенцию разводить!  Ну  подожди,  подожди,  будь  не  я,
если...
     - Ну и не к чему это, Марья, - мирно вздохнул Копнев, -  зачем  обижать
человека? Он тебя не трогает... зла мы от него...
     - Считай, считай белье-то! - крикнула она и с силой грохнула об пол тюк
свежего, еще сырого белья, - считай, знай, заступничек! Знаю я, чем он  тебе
угодил, знаю! - она  злобно  засмеялась,  -  погоди,  я  и  до  твоей  Машки
доберусь! Обнаружу я ваши сады-лавочки!  Вон  видишь,  какие  у  меня  зубы?
Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни! Вот! - и она ткнула  его  в
плечо и так громко засмеялась, что маленький парикмахер проснулся,  послушал
и сказал: "Однако!".



     С тех пор пошло.
     Она никак не оставляла меня своим вниманием. Так, однажды  после  того,
как я два часа  просидел  на  лавочке  с  хирургической  сестрой,  она  меня
почтительно спросила:
     - Я у вас что хочу узнать: вы когда законную бабу имели?
     - Как? - обомлел я.
     - Ну, женат, женат когда ты был? - она не говорила, а почти каркала.  Я
оторопело ответил, что нет, не был.
     Она кивнула головой и пошла по саду, успокоенно говоря:
     - И правильно! Какой из тебя муж! Ты здоровой девке и вреда-то принести
не можешь.
     Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
     - Вот тут написано "Поцелуй был, как лето". Это как же понять?  Что  он
хотел этим выразить?
     Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
     Она слушала-слушала, а потом спросила:
     - А ты когда-нибудь бабу-то... целовал?
     Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует?
     Она свысока поглядела на меня  спокойными  ореховыми  глазами  и  ровно
ответила:
     - Ничего не интересует! А вот попался бы мне такой муж - объелся груш -
я б его в первую ночь, как котенка, придушила - и концов не нашли б!
     Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
     - Что она на меня так злится?
     Он пожал одним плечом, а на лице его проступило  -  и  ты  еще,  дурак,
спрашиваешь?
     Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени.  Темнело.
В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари,  и  вокруг  каждого
висела сетка из мошки. Кажется,  очень  далеко  через  настороженные  листья
желтели стены хирургического корпуса.
     - А с ней и связываться не надо, - посоветовал вдруг Копнев, смотря  на
меня.
     - Да я...
     - Злая баба! Ух, ведьмища! -  он  быстро  расстегнул  гимнастерку  и  я
увидел возле левого соска лиловое и  черное  пятна.  -  Видал?  Зубы  как  у
людоеда!
     - Ого! - сказал я солидно. - Как же это так? Он молча и  зло  застегнул
ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и  разговор  прервался.  Когда  я
зашел к ней, она неясно сказала: "шкаф тут... сдвинуть бы... не могу одна" и
вдруг заперла дверь. Я попятился - разное пришло мне в  голову  -  ведь  мне
недавно исполнился 21 год.
     - И что хочу спросить, - сказала она тихо и  доверчиво,  -  он  к  этой
лошади ходит еще? Я замешался и молчал.
     - Ходит? - испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
     Я ответил, что нет, не видел.
     - Но ты не ври, - попросила она жалобно, - ты знаешь, она  тебя  выжить
хочет, думает, что ты нам помогаешь,  караулишь,  чтобы  никто  не  вошел  в
ванную, понимаешь? - она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
     Мне стало так противно, я что-то  сказал  ей,  толкнул  ее  и  пошел  к
выходу.
     - Ой, не сердись! - она забежала, опять  схватила  меня  за  руку,  вся
зарделась и стала очень хорошенькой, - ты не  знаешь,  как  я  теперь  всего
боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной! - она силой  посадила  меня  на
табуретку. - Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из
девушек, никого?
     Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но  она  быстро  положила  мне
руку на плечо, и я сел.
     - Ну а я вот тебя на  улице  с  одной  видела,  в  шляпке,  в  молочных
туфельках, она тебе кто?
     Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
     - Ах, так! Вместе учились, а теперь  гуляете?  Ну,  хорошо!  Это  очень
хорошо!
     И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие  сложные  и  путаные
противоречивые отношения, от  остроты  которых  я  сам  не  мог  разобраться
толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко "гуляете".  Я
мгновенно сгорел от стыда и спросил:
     - Ну, все?
     Она вдруг громко фыркнула.
     - Что ты? - спросил я недоверчиво.
     -  Вот  ты  ей,  наверное,  стихи  почитываешь-то?!  -  сказала  она  и
засмеялась, - у меня тоже один ухажер, так сколько  он  этих  стихов  знает!
"Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф" и дальше. Как его
казнить повели, и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо!  И
читает так прекрасно, и рукой все время и так и этак. И как будто  сама  все
видишь, - она подумала и чуть затуманилась: - замуж хочет взять.
     - Ну что ж, - сказал я, - выходи! Она задумчиво посмотрела на меня.
     - ...если он верно хороший человек-то... - солидно посоветовал я.
     - А ну его! - засмеялась она. - Сердце надвое не разорвешь.  Ну  ладно,
иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай Бог увидит!
     Прошло с неделю и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
     - Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
     Я кивнул головой.
     - А если кто придет, зажги зеленую лампу. Я снова  кивнул  головой.  Он
запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
     - Все. Ложись, спи!
     Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной,
достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и  начал  мять.  Я  взглянул  на
него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от  влажных
волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь  он
помолодел, подтянулся и похорошел.
     - Ну, - спросил он блаженно, - все благополучно?
     Я ответил, что да, все.
     - Хорошо! Курить будешь? Папиросы "Ира". "Ира, Ява, зек, облава". Кури!
     Мы отошли к окну и закурили. Я спросил - не замерз ли  он?  Ведь  сыро,
роса.
     - Замерз! - он засмеялся и хлопнул меня по плечу. - Разве  кто  в  этом
деле мерзнет? А ну-ка сунь  мне  руку  за  пазуху!  Чувствуешь,  как  из-под
куфайки пышет? Печка! А ты - замерз! Ах,  чудило-мученик!  -  он  ласково  и
внимательно смотрел на меня.  -  И  все  сидишь,  читаешь,  хоть  бы  вышел,
прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
     Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень  еще
не цвела - она стояла тихая и задумчивая, и молодая, вся в наплывах золота и
черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И  вдруг  все  померкло.
Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
     - Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
     Я отошел, и они о чем-то заговорили.
     В  парикмахерской  около  зеркала  стояла  Маша  и  причесывалась.  Она
взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова
повернулась к зеркалу.
     Я стоял и смотрел.
     Она вдруг тряхнула головой и волосы у нее посыпались на  плечи,  а  она
засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
     "Как их обоих подняла любовь!" - подумал я и пошел в сад.

     Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то  было.  После  обеда
Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
     - Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
     Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на  обороте,  в
которое он  рассматривал  свои  потрясающие  зубы,  (это  было  его  любимое
занятие) и спросил:
     - А что такое?
     Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
     - Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты
- воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это?
Я ведь не виновата, если ты...
     - По лицу? - переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
     - Как хочешь, Ваня, - повторила ванщица, - а я так не могу.
     Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
     - Хорошо, - сказал он спокойно. - Раз так, так  так!  Сегодня  больных,
видно,  не  будет.  Посиди  тут  один.  Не  хотели  вы,  Марья  Григорьевна,
по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас...
     Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на
край лавки и сказал горько и насмешливо:
     - Вот мы, мужики, а?
     - А что? - спросил я.
     - Ай-яй-яй! - повторил он раздумчиво, - и за что? За  рюмку  водки!  Ах
ты, дьявол, гладкая! Ну ладно! Я брат, только  что  от  нее.  Там  чи-истого
спирта привезли два ящика. Около чехауза лежит, вот она оттуда и того.
     - Чувствую, - улыбнулся я.
     - Граммофон откуда-то достала,  мы  все  песни  переслушали.  Ах,  одна
хорошая есть "Ветерочек чуть-чуть дышит", - запел он пискливо.
     - Тише, спят!
     - Ай-яй-яй! - покачал он головой, не слушая меня, - и  стрелок  этот  у
нее, как они уж помирились, шут их знает!
     - Какой этот?
     - Да тот же самый! Ну Савельев! Ах, ты ведь зимой у нас  не  был!  Тут,
брат, такой огонь у нас был! Он ко мне сюда с ножом  приходил.  "Зарежу!"  -
молоденький, да дурашный! Усы носит, а ума-то чуть! Вот она его  и  дразнит.
Ну, пес с ними, мы сегодня с ним помирились  и  чебурахнули  по  банке:  "Он
зашел   в    ресторанчик,    чебурахнул    стаканчик"    и    что-то    еще,
ти-ли-ти-ли-тили-бом - не помню. А спирту он мне обещал еще дать. Он сегодня
там заступает.
     - Заступает и пил?
     Копнев только рукой махнул.
     - А как же заступает пьяный?
     - Как же, как же... - рассердился он вдруг. - Взял да выпил, а тебя вот
не спросился. Пойди, сними! Какой же ты, ей-Богу, шебаршной! Что да  почему?
Да отчего? Правда, Марья говорит... Стой, она и тебе кое-что послала!
     - Это еще зачем? - удивился я.
     - Пусть, говорит, ученый выпьет!  -  засмеялся  он.  -  Нет,  она  баба
ничего, ты зря про нее такого крайнего мнения. Пусть и ученый.  Ах,  дьявол!
Ну ладно, сейчас... - и он вынул из кармана пол-литра.
     - Да подожди, Иван, -  сказал  я  (мне  показалось,  что  дверь  ванной
скрипнула), - вдруг Маша...
     И тут мы увидели ее. Она только что проснулась и стояла  рассолодевшая,
теплая, растрепанная, Копнев было осекся, но сейчас же успокоился и засиял.
     - А, Машенька! - закричал он. - А ну-ка, разрешите вас... - он вскочил,
схватил ее за руку и потащил.
     - Да стой, Иван! Куда ты? Что ты? - говорила она, упираясь.
     - Маша, Маша, душа ты наша, садись с нами, раскрасавица ты  моя!  -  он
чуть не плакал от умиления. - Вот тебе малокалиберная - пей с ученым!
     А как это он с черненькой? Он шагает, а она его под ручку и "тю-тю-тю!"
Ну покажи же! Все свои! он не обидится!
     Маша пригубила и схватилась за горло.
     - Ой, как огонь! Это же чистый спирт, где ты достал его,  Ваня?  Да,  я
вечером проходила, видела, лежат там возле цейхгауза два ящика... неужели...
     Копнев обнял ее и чмокнул в щеку.
     - Вот кого я люблю! Ее! У ти, моя лелесая, у ти, моя!..
     Маша отодвинулась.
     - Ну не лезь, пожалуйста! Несет как из  бочки!  Небось,  опять  у  той,
кобылы...
     - У ти, мой утеночек! Рассердилась, смотри как губки дрожат! Где я был,
там меня, Машенька, нет, а тебя это...
     - И-ди, и-ди! Бессовестный! Ишь ты подлый какой,  что  выдумал!  -  Она
встала и выплеснула ему мензурку под халат. - Слышишь, не подходи,  а  то  я
сейчас...
     И уж из коридора крикнула:
     - И с этого часа все наши с тобой разговоры пустые!
     Она ушла, а он поглядел на меня и горестно сказал:
     - Вот ведь какие мы, мужики, а? И за чего? За рюмку водки! Это  же  уму
непостижимо! - и налил себе и мне по полной. - А ну, давай!

     Но когда я проснулся  среди  ночи,  они  уже  помирились,  ворковали  и
стонали, как голуби. Помню, проходя мимо ванной,  я  еще  подумал:  "Ну,  от
Машки что-нибудь добиться, это раз плюнуть!" А когда я минут через  двадцать
шел обратно, они уже сговаривались снова.
     - Но поклянись  мне  святой  иконой,  Ваня,  что  ты  никогда,  никогда
больше... - стонала Маша.
     - Машенька, - отвечал  Копнев,  -  ты  же  знаешь,  я  человек  глубоко
неверующий.
     Ложась спать, я взглянул на часы. Было половина первого, а в  три  меня
разбудили. Я вскочил. Горел весь верхний свет. Возле меня стояла  старуха  -
дежурная сестра приемного покоя - и маленький татарин.
     - Где ваш старший? - испуганно спросила старуха.
     Я быстро поглядел на соседние лавки - на них  лежала  постель,  его  не
было.
     - Одевайтесь и берите носилки! - приказала она. - Быстро!
     Только что она вышла, я бросился в коридор к ванной.
     - Нет его там, - спокойно и досадливо сказал парикмахер.  -  Он  только
что мимо меня прошел, я спрашиваю: "Ты куда?" А он мне: "Не  ложись.  Сейчас
принесу, пить будем". Да, пожалуй, выпьешь, подвела ведьма точку свою!
     Вошел дежурный врач, завязывая халат на рукавах.
     - Готовы? Ой, скорее копайтесь! Там же нашего товарища убили.
     - Как? - крикнул я.
     Он ничего не ответил и вышел. Мы - я и парикмахер - с  носилками  пошли
за ним.

     Ох, как помню я эту ночь и следующее за ней утро!
     Светало. Звезды еле мерцали на бледном  небе.  Все  предметы  выглядели
четко, резко, жестко, как вылитые из железа. На дворе нас уже  ждал  конвой.
Четыре рядовых и начальник. Когда мы с носилками сошли с крыльца,  высокого,
как эшафот, они молча двинулись вперед. Почему-то из всего  этого  памятного
утра мне особенно запомнились серые  штыки,  поднятые  к  такому  же  серому
недоброму небу.
     В холодке рассвета мы прошли двор, вошли через арку в сад, и тут  возле
здания с амбразурами и решетками увидели двух человек. Один лежал животом на
окровавленной траве, другой стоял поодаль под деревянным грибом.  Он  держал
винтовку наизготовку  и  дико,  но  спокойно  смотрел  на  нас.  Между  нами
громоздилось что-то покрытое  брезентом.  Это  и  был  спирт.  Мы  поставили
носилки на землю.
     Раненый (или убитый) лежал во весь  рост,  вытянув  ноги  в  солдатских
сапогах со стертыми подковами.
     - Берите, - приказал доктор и, наклонившись вперед, тронул за пульс.  Я
взялся за ноги, парикмахер за плечи, и тут раненый развернулся, и я  увидел,
что это точно Копнев.
     Лицо его с закрытыми глазами не  изменилось,  только  смерть  или  боль
выгладила его, стряхнула всю шелуху и мелочь, и оно стало спокойным,  важным
и белым-белым.
     - Понесли, - приказал доктор.
     Краем глаза я увидел, как уводили стрелка. Это был  молоденький  (хотя,
может, только моложавый) парень, кудрявый,  с  усиками,  нагло-голубоглазый,
усиленно-спокойный. У него уже взяли винтовку, сняли с него пояс, и  он  шел
по росистому визжащему гравию в расстегнутой шинели, нарочито  не  торопясь,
засунув глубоко руки в карманы галифе.
     Он взглянул на нас, на носилки, на умирающего и равнодушно отвернулся.

     - Сразу же на стол, - шепнула мне хирургическая сестра и  отворила  нам
дверь. Тут я впервые увидел предоперационную. В ней все  было  иссиня-белое,
холодное, блестящее - пол, стены, мебель. "Цвет смерти" - остро  и  тоскливо
подумалось мне.
     Мы положили раненого на стол, и тут он простонал и на мгновение  открыл
глаза.
     Сестра наклонилась к самому  его  лицу.  Она  была  очень  хорошенькая,
тонкая, голубоглазая, с нежным хрупким лицом и очень красными губами.
     - Ну как, милый? - спросила она нежно и  взяла  его  за  руку  тонкими,
постоянно холодными пальцами. Он что-то бормотнул и снова закрыл глаза.
     - Что? - не поняла она и коснулась горячими губами его лба.
     Копнев вдруг снова открыл глаза и посмотрел на сестру.
     - Не дайте умереть, - выговорил он очень отчетливо и строго.
     - Давайте, - шепнула сестра.
     Мы сняли с раненого рубаху, под ней  оказалась  фуфайка,  под  фуфайкой
рубаха  с  красными  фигурными  вензелями,  а  дальше  я   увидел   мокнущий
черно-кровавый бугристый гриб-дождевик, величиной с кулак.  Только  потом  я
понял, это выперли кишки. Вошел хирург, высокий, моложавый, рыжий,  в  белой
шапочке, снял пенсне, молча наклонился над  раной.  Потом  взял  Копнева  за
руку.
     - Больной, - сказал он отчетливо, - как ваша фамилия?
     Копнев открыл глаза.
     - Не дайте умереть, доктор, - произнес он тихо и отвернул лицо.
     - Под общим, - обернулся хирург к сестре и отпустил его руку.
     - Несите! Ну а вы, товарищи... Мы сложили носилки и вышли.  На  крыльце
приемного покоя, как на эшафоте, стояла Маша. Она смотрела на нас и плакала:
     - Беда, однако, - покачал головой татарин, - что наделала, ведьма!
     - Жив? - спросила Маша сверху.
     - Жив, - хмуро отрезал парикмахер. - Все кишки вон! Понесли резать.
     Я возвратился домой в таком нехорошем мутном состоянии, что  на  другой
день опоздал в Измайловский парк на свидание с девушкой в красной  шляпке  и
молочных туфельках, а когда пришел, то толку от меня тоже  было  немного:  я
мямлил, был рассеян, начинал что-нибудь говорить, а в середине  терял  нить,
останавливался и мекал. Оно и понятно: говорил-то я про одно, а думал совсем
о другом.
     - Слушай! Да что с  тобой  такое?  -  спросила  вдруг  моя  спутница  и
заглянула мне в глаза. - Ну так и есть! Опять к тебе эта ведьма пристает.
     Я ответил, что нет, не в ведьме тут дело - тут совсем другое.
     - А именно?
     Я коротко, но все-таки очень бессвязно рассказал ей кое-что,  и  только
произнес проклятое имя, как из поворота аллеи вышла  она,  неожиданная,  как
призрак. Я так и онемел.
     - Добрый вечер, - сказала она очень ласково, -  гуляете?  Приятной  вам
прогулки.
     С десяток секунд мы все трое молчали, и рассматривали друг друга.
     - Та самая? - толкнула меня моя спутница. Кастелянша повернула голову и
взглянула на нее.
     - Какая хорошая барышня, - сказала она. - Вы никуда не торопитесь?  Ну,
я... мне вас только на два слова. - Моя спутница посмотрела на браслетку.  -
А вы, девушка, не беспокойтесь, я не зарежу. Мне только два слова.
     - Пожалуйста, - очень вежливо ответила моя спутница,  не  сводя  с  нее
глаз, - но отойдем. Несколько шагов мы прошли молча.
     - Да, ведь вот какая беда с Иваном, - вздохнула кастелянша.
     - Как он сейчас? - встрепенулся я.
     - Умер сегодня ночью.
     - Умер? - мы оба так и встали.
     - Умер, умер! Царствие ему небесное, - набожно ответила кастелянша.
     - Вы верующая? - вдруг очень серьезно спросила моя спутница.
     - Я, барышня, - строго ответила кастелянша, - хоть и  не  придерживаюсь
всего, но я еще старого обряда. Мои деды с Заволжья. Я кержачка. Вот.
     Ухнул барабан, загудели трубы и публика повалила к эстрадам.
     - А вот тут гулянье, - вздохнула кастелянша. - Ивану гроб в подвале,  а
тут музыка - всем частям сбор. Да, умер, умер Иван. Меня уж призывали.  Вам,
знаю, тоже повестка выписана.
     - Ага-а! - поняла что-то моя спутница и кивнула головой.
     - Она у вас? - спросил я, думая, что это и есть причина ее появления.
     - Ну, у меня? - улыбнулась она моей глупости. -  Повестка  своей  путей
пойдет, а... - она прямо взглянула  на  меня.  -  Пусть  бы  барышня  вперед
прошла, я б вам два слова.
     - Я не барышня, - ласково ответила моя спутница, - и поэтому вперед  не
пойду. Ну, говорите, я не слушаю.
     Я молчал. Моя спутница повернула нас в боковую аллею.  Тут  было  тише,
прохладнее, пахло сырой землей и  цветами,  и  оркестр  через  кусты  сирени
звучал как через толстое стекло.
     - Так я специально у вас была, - обратилась ко мне  кастелянша.  -  Тут
вот какое дело: ночью вы с покойным вдвоем оставались, значит,  должны  были
знать, зачем он полез на винтовку? Как туда попал? Неужели так у  него  губу
разъело, что он так и умер не в себе,  а  об  этом  особый  протокол  писать
будут. Вот и меня спрашивали, а что я знаю? Вы там трое сидели, меня с  вами
не было.
     Я посмотрел на ее наглую улыбочку, спокойные  ореховые  глаза  и  вдруг
даже задрожал весь - так она мне стала ненавистна!
     - Так что вам, собственно, от меня надо? - спросил я тихо и бешено. Она
встала в тупик. Никто и никогда не слышал от меня такого тона.
     - Да мне, - насмешливо начала она,  но  поглядела  на  мою  спутницу  и
запнулась.
     А меня уж  колотило.  Ее  плоское  лицо  с  вздернутой  губой  и  косой
улыбочкой так и прыгали у меня перед глазами. Я и до сих пор отчетливо помню
его - раз и навеки, как при вспышке молнии.
     - Если вы такого мнения... - начала она.
     - Постойте, - остановил я ее, переводя дыхание, - вот вы говорите,  вас
допрашивали. Ну и правильно. Он же к вам ушел. Вы  знаете  зачем  -  шел  на
десять минут, а вернулся ночью и пьяный. Из-за этого у него  был  скандал  с
Машей. Из-за этого его и застрелили.
     Пока я говорил, она смотрела на меня в упор,  как  бы  стараясь  понять
что-то, а я  так  разошелся,  что  на  нас  уже  начали  оглядываться.  Двое
мальчишек так и застыли с рогатками возле куста сирени.
     - Ну а еще что скажете? - спросила кастелянша спокойно.
     - Вы!!!.. - крикнул я.
     - Ой, только тише! - попросила моя спутница, - и не  надо  таких  слов.
Нас же слушают!
     - Да нет, пусть, пусть! Меня не запугаешь! - улыбнулась  кастелянша.  -
Ну ладно. Вот вы с Машкой и с ним пили, выпили все, его  за  новым  послали.
Это все так! Да как же он около солдата очутился? Куда же вы его послали?
     - Он к вам пошел, а не к солдату. Вы это знаете.
     - Что я знаю? - холодно и спокойно возразила она, - мы об этом говорить
сейчас не будем. Это вы там скажете. Но как же это вышло: пошел он ко мне, а
очутился вона где - возле цайхгауза. И еще одно мне чудно: с ним Машка была,
а он ко мне пошел, это с каких же щей? Нет, тут он вам что-то не то сказал.
     - Да ничего он мне не говорил, - сразу  отрезал  я.  Тут  глаза  у  нее
блеснули и погасли.
     - Ну а тогда уж совсем чудно, - сказала она медленно и спокойно. -  Вам
он ничего не говорил, Машке тоже, татарин и подавно ничего не  знает  -  так
откуда вы все это взяли?
     Я молчал.
     - Значит, не хочется вам по-доброму? - спросила кастелянша.
     - А как это, по-доброму? - поинтересовалась моя спутница.
     Во время разговора она не сводила с нее глаз, как бы  боясь  пропустить
любое ее движение или слово.
     - По-доброму-то как? - обернулась к ней кастелянша. - А так, чтоб звону
лишнего не было. Потому что хотя где и с кем он пил, я не знаю, но вот Машке
я физиономию побила не зря, а за что - она знает, но вот у нее жених есть  -
тоже вроде ученый, в бухгалтерии работает, так неудобно, чтоб ему об этом  с
каждой колокольни звонили. Он может и нос отворотить. Это тоже очень просто.
Знаете наше дело - молчи побольше. И опять другое: вон главврач  жене  Ивана
телеграмму отбил. Может быть, ей помогут страховку или  пенсию  выхлопотать.
Все-таки, как сказать, не в кабаке убит человек, а при долге службы. А  если
выяснится, что он на работе с вами казенный спирт распивал  да  с  Машкой  в
ванне запирался, ну тогда, пожалуй, насчет пензии-то погодишь. Вот я к вам и
пришла, а не хотите...
     Она поклонилась и быстро пошла. С целую минуту мы молчали.
     - Дьявол, - сказала моя спутница почти суеверно. - Смотри, она  уже  со
всеми сговорилась: и с Машей, и с твоим  парикмахером,  и  тем  стрелком,  и
ничего не боится, а к тебе пришла только узнать...
     - И умылась!
     - Как умылась? Эх, ты! Сказал  же  ты  ей,  что  Иван  тебе  ничего  не
говорил, куда пошел, зачем. Ну вот и все - значит, и ты  не  свидетель.  Ух,
какая стерва! Вот попробуй, сыграй такую  на  этюдах,  ведь  ни  за  что  не
сумеешь.
     Я взял спутницу под руку:
     - Ну, идем, а то опоздаем на сеанс.
     - А заметил, какое лицо у нее было, когда  она  с  нами  разговаривала?
Надменное и снисходительное.
     Она же ничего не боится и презирает нас обоих.  Слушай,  милый,  -  она
остановилась и взяла меня под локоть, - прошу тебя, не  говори  лишнего,  ну
того, чего не знаешь, все равно ничего не  сделаешь.  Парикмахер  отречется,
Маша будет только плакать, а жена Копнева тебя возненавидит  -  вот  и  все,
чего ты достигнешь.
     - Что же, по-твоему, делать?
     - Не фантазировать. Вот у тебя уже убийство, ревность и все  такое!  Не
надо так! Не бери лишнего на душу. Просто: спросят - ответь, вот было так  и
так, а что это значит, разбирайтесь сами.
     В кино мы опоздали и до ночи прогуляли по аллеям. Уже и огни потухли, а
мы все ходили. Моя спутница молчала и о чем-то думала.
     - Итак, "любовная лодка разбилась о быт"? - спросил я при прощании. Эти
строки Маяковского у всех тогда были на устах и в памяти.
     Она задержала мою руку.
     - Ты говоришь про свою врагиню? Нет, у нее и не любовь и не быт!
     - А что же?
     - У нее преступление! - ответила она твердо.
     - То есть убийство? Она поморщилась.
     - Ах, убийство может быть само по себе, если оно только есть, но тут  и
самая любовь - преступление. И значит, есть такие женщины. Вот у твоей  Маши
и неудачная любовь - радость, а  здесь  и  взаимность  -  только  тяжесть  и
злодейство. От такой любви человек гнется, гибнет. Вот если бы эту мысль мне
удалось донести, она бы и была ключом к моей роли. Но как это  сделать?  Как
превратить кержачку в леди Макбет? Ну-ка, давай подумаем вместе.

     Утром, когда я пришел в госпиталь, мне  первым  делом  сообщили:  Марья
Григорьевна исчезла и захватила с собой ключи. Теперь ломают дверь бельевой,
с вешалки  пропало  сколько-то  бушлатов  и  два  пледовых  одеяла.  Значит,
очевидно, чувствовала за собой  что-то.  Нас  с  Машей  (она,  верно,  много
плакала - нет-нет да  вдруг  сядет,  затуманится  и  всплакнет)  засадили  в
комнату, дали бланки и заставили писать длинные и подробные показания:  что,
когда, где, почему. Кажется, объявили всесоюзный розыск, но этим пока все  и
кончилось. Стрелка подержали и отпустили, да и за что было  его  судить?  Он
кричал, свистел, но неизвестный пер на него, прямо в  круглое  дуло  русской
винтовки - вот он выстрелил и попал.
     Приехала  жена  Копнева,  и   ей,   верно,   что-то   выхлопотали.   По
госпитальному саду она ходила обнявшись  с  Машей,  и  обе  то  плакали,  то
смеялись. Меня она не замечала и только раз заговорила со мной.
     - Довольно нехорошо, - сказала она, - человек мертв,  %,  вы  про  него
всякую сплетку ведете. Пил, да то, да се. Вот вы хотели, чтоб  я  ничего  не
получила,  ан,  люди  справедливые,  по-иному  рассудили.   Не   вышло   вот
по-вашему-то!
     Она была навеселе, и разговаривать с ней я не стал.

     А потом она уехала, жизнь вошла в  свою  колею,  и  потянулись  обычные
незаметные госпитальные дни. Теперь  старшим  сделался  я,  и  ценности  уже
сдавались мне, а моим подручным был студент из  медицинского  института.  Он
провалил анатомию и поэтому зубрил день и ночь.  Никто  теперь  уж  меня  не
дразнил, не вырывал из рук у меня книжку, и не спрашивал, что там написано и
как это понять. Но однажды, месяца через  два,  ванщица  недовольно  сказала
мне: "Слушай, ты бы эти стишки свои забрал бы, что  ли?  А  то  валяются  на
окне, еще пропадут".
     И тут я понял, что действительно с той ночи ни разу не вспомнил о своих
кумирах. Они отошли от меня так тихо и незаметно, что я даже не почувствовал
этого. Теперь я думал об ином. Моя знакомая часто упоминала леди Макбет (это
была ее дипломная работа), и вдруг я понял,  что  для  меня  наступила  пора
Шекспира. Он подошел ко мне вплотную. Раньше я как-то  проходил  мимо  него.
Хороших постановок  тогда  не  было,  а  читая  его,  я  путался  в  длинных
замысловатых предложениях - бесконечных  коридорах,  которые  можно  одолеть
только бегом и никогда шагом, - в его пышных многостепенных  и  многоэтажных
монологах, где сравнение громоздилось на сравнении, образ на образе, так что
они  зачастую   уничтожали   друг   друга;   в   его   смертях,   убийствах,
предательствах. Все это мне казалось просто скучным и утомительным. А сейчас
словно прорвалась какая-то туманная пелена и через нее я ясно  увидел  -  не
леди Макбет, нет, та была совсем иная, - а кастеляншу, ее  зубы  и  особенно
руки - мускулистые, длинные, загорелые - как она толкает в плечо  Копнева  и
говорит: "Так ты помни!" или злобно вырывает у меня книгу.  И  еще  какие-то
смутные, но  большие  истины  о  любви-радости  и  любви-преступлении  стали
приходить и тревожить меня. В свободные часы я сидел на лавке  в  парке,  то
размышляя о том, что произошло, то вчитываясь и входя все более  и  более  в
варварский, но великий по своей истинности и простоте текст.
     И однажды в парке после  обеда  подсел  ко  мне  незнакомый  больной  -
молодой парень в халате. Он спросил, что я  читаю,  я  сказал.  Он  попросил
взглянуть и я протянул ему книгу. Он быстро пролистал  ее,  задерживаясь  на
картинках и спросил, где же тут стихи. Я ответил, что тут все стихи,  только
переведены они прозой.
     - А-а, - кивнул он мне головой  и  отдал  книгу.  Я  смотрел  на  него,
рослого, худого, белокурого, у него все время подергивались уголки рта  -  и
никак не мог понять, откуда я его знаю. Он поступил не в мою  смену,  а  все
больные, остриженные и одетые по-госпитальному, очень походят друг на друга.
     - А это не здесь про поцелуй и лето? - спросил он меня вдруг.
     Не помню, что я ему ответил, но с минуту мы сидели молча. И тут наконец
до меня дошло, что раз он в бордовом халате, то значит из первого  отделения
- это их цвет. И ни о чем больше его спрашивать не стал.
     Он вдруг заговорил сам. Сердито, задиристо и смущенно.
     - Ну, что вот все на меня смотрят, смотрят... Что вы вот смотрите?  Что
я должен был делать? Он все шел и шел. Ну, был бы штатский, ничего не знал -
а то ведь сам только что из армии. И вот идет и идет.  Как  я  на  него  мог
подумать?
     - Но вы ведь видели, кто это? - сказал я.
     - Ничего я не видел, было темно, - ответил он. - Я на него и  не  думал
вовсе.
     - А на кого же вы...
     Он ничего не ответил, взял книжку и стал  со  злом  листать.  Потом  он
молча встал и не прощаясь пошел. Так мы  расстались,  и  больше  я  его  уже
никогда не видел.
     А через два месяца ванщица мне весело сказала:
     - Ну, тебе, ученый, видать, бабка колдовала. Ведь этот психованный,  он
сейчас с припадками в нервном лежит, думал, что он в тебя стреляет.

Last-modified: Fri, 26 Jul 2002 06:16:22 GMT