ья Яковлевна. -- Офицеров наших, что ль, за войну не видали?.. А вы, товарищ капитан, верно, мною интересуетесь? Верно, Марья Яковлевна! -- усмехаюсь я. -- Поговорить бы нам! Сейчас!.. Эй, бабоньки! -- кричит она, ловко ворочаясь среди обломков вырытых ею бревен. -- Под тем дзотиком вагонетка заложена, вы ее тихохонько вынимайте! Ты, Аннушка, ломом-то колесиков ей не помни!.. Ирка, Ирка, а ты чего землей железину закидала? Ты ее наружу волочь, не время нынче железинами разбрасываться. Слышь? И спускается с баррикады ко мне. Через минуту я узнаю, что Михайловой -- сорок лет, что работает она на Толевом заводе, в цеху, что вчера ее с другими работницами послали сюда за рельсами. -- Моя это крепостушка! А как же не быть моей, коли мои рученьки ее ставили. Вот же довелось, вы только поймите, -- сама строила, сама теперь разворачиваю. Гадала ли, думала ли?.. А только знала, уж через мои дзотики ирод не переступит... Да, именно эту самую баррикаду, наискосок от Кировского завода, в ту страшную зиму, когда похоронила умерших от голода своих детей -- одиннадцатилетнего "Бориса Васильевича" и трехлетнего Володеньку. Много "точечек", "стеколушек" тогда построила! И помнит, что в каждую из "ее" баррикад заложено. Муж работал в артели "Стабметиз" слесарем, железо резал. Его взяли в армию на Выборгской стороне, перестал писать с фронта, уже третий год... Пока сама на казарменном была, комнату обокрали, а потом и заняли. "Теперь на Нарвском проспекте живу... -- И с чуть заметной обидой добавила: -- На шестом этаже". И все-таки, узнав, что с "мамкой" беседует корреспондент, две-три давно знающие ее работницы отвлеклись от работы, подсаживаются на кирпичи рядом, слушают наш разговор, вмешиваются в него, стараясь получше, покрепче объяснить мне, что за человек их бригадирша, какой у нее характер, как держалась, что делала она, оставшись одна и посвятив себя служению осажденному городу. Все касалось ее в этом городе, до всего было дело ей!.. Застанет ли ее обстрел на какой-либо улице, тут же начинает распоряжаться улицей по-хозяйски: одних загоняет в подвал ближайшего дома, других энергично выталкивает из остановившегося трамвая и кричит вагоновожатой: "А ты чего сидишь тут красавицей? Не украдут у тебя трамвай, иди в подворотню тоже!" Если кого-нибудь ранит осколком, Марья Яковлевна уже тут как тут, с носилками, неведомо откуда добытыми: сандружинницы когда еще добегут сюда! А она уже покрикивает на мобилизованных ею для переноски носилок дворничих или на проходивших мимо красноармейцев. Попадется ли ей старик, волокущий саночки, тяжело нагруженные дровами, -- переймет у него веревку, а самого отстранит: "Куда тебе, старому? Гляди, в поту весь, давай уж я тебе подтащу!.. " Терпеть не может Марья Яковлевна никакого беспорядка в городе, никакой бесхозяйственности. В годы блокады на всякого человека смотрела она с одной точки зрения: "А что ты делаешь для того, чтобы супостата скорей донять? Во всю ли ты силу трудишься?" И уж если увидит какую-либо девицу, что командиру глазки состроит, -- ох как напустится на нее: "Другие душу свою прозакладывают, чтобы Красной Армии нашей помочь, а ты, бездельница, лежебочка, чего хочешь?" Перед всем народом высмеет! До войны совсем не таким был характер у Марьи Яковлевны. Жила тихо, детей нянчила ласково, работала в артели по размотке ниток, думала только о себе да о своем доме. Но с тех пор, как попала на окопы под Красное Село; как грозила кулаком "мессершмитту", что, низко-низко летя, расстреливал из пулемета женщин, рывших противотанковый ров; с тех пор, как потаскала мертвых детей из темных, вымороженных квартир; с тех пор, как осталась на свете одна, изменился характер у гневной, уязвленной в самую душу женщины... И стала она заправилой среди работниц на всяком деле, имеющем отношение к обороне города. Все прошла, что полагалось пройти ленинградкам! Ругаясь, неистовствуя, пересиливая немочь и недуги, когда тяжесть блокады сминала ее непокорную силу, она никому не позволяла предаться слабости и унынию, презрительно посмеивалась над всяким, кто, по ее суждению, начинал ныть. Сумрачно вглядывалась в безлюдные улицы, прислушивалась к скрежету кровельного железа, раскачиваемого ветром в прогорелых насквозь домах. "Да неужто ж, сынок, тебя мы не выходим?" -- говорила она, и все понимали, что это относится к самому Ленинграду, и потому прозвали ее подруги "мамкою города"... И в самом деле, все, что только зависит от крепких сил одного человека, сделала Марья Яковлевна за время блокады, чтобы выручить, вынянчить, выпестовать родной город. И вот наконец подошло время! Проходя по заводским кварталам, Марья Яковлевна стала теперь считать каждую вновь задымившую над простреленными цехами трубу, мерить глазом каждую заделанную в стенах домов пробоину, щупать своим яловым сапогом свежий асфальт, заливший каждую круглую выбоину на исхоженной тысячу раз широкой улице Стачек. И серые прищуренные глаза "мамки города" при этом неизменно искрятся от удовольствия и добреют... Прямо-таки с наслаждением работает нынче Марья Яковлевна на своей "собственной" баррикаде. Каждый камень, каждое бревнышко знакомы ей, напоминают ей, какая тогда была спешка! Уже и ящики с патронами были поднесены, и пулеметы только ждали, когда их подставят к новеньким амбразурам... Крепко тогда измуча. лись, каждую вагонетку, положенную в основание баррикады, тащили с завода человек по двадцать зараз -- малосильными были люди! Бригадиршей была Шура Воротова, тоже властная женщина! Жива и поныне, только работает в другом районе. А вот эти все, что ворочают сейчас ломами, -- новенькие здесь; по крайней мере, Марья Яковлевна считает их новенькими, вслух, однако, не говорит им этого. Сказала, впрочем, раз Аннушке, когда та отдыхать присела не вовремя: "Да полно, ленинградка ли ты? Может, из драпавших?" Но разразился тут скандал: Анна Афанасьевна Кузнецова оказалась тоже из повидавших виды, в сорок первом работала за Обуховой, а потом пять месяцев и девять дней лежала в больнице после тяжелой контузии... Еле-еле помирили тогда двух распаленных работниц подруги. Марья Яковлевна позже каялась Аннушке, что сдуру такое молвила, просила обиду забыть накрепко, чтоб никогда и не вспоминать... -- Все, товарищ капитан! Поговорили хорошо, и хватит, нам работать необходимо... Аннушка, а ты, бабонька, переходи теперь на ту, последнюю точечку, вон где стеколушки в блиндаже торчат... Зачем нас послали сюда? За рельсами? А под тем блиндажом, хорошо я помню, под земелькой две хорошие лежат рельсины, сегодня же раскопать их надо... Да стеколушек не разрушь, слышь?.. Анна Афанасьевна Кузнецова, перепрыгивая с бревна на бревно, неся лом в руке, как казачью пику, перебирается к указанной ей огневой точке. Свежий апрельский ветер треплет седые волосы, выбившиеся из-под шапкиушанки, лицо женщины сосредоточенно, взор уже мерит объем новой работы, прикидывает, с какого края подступиться к ней. За Аннушкой прыгают через извитое железо три другие женщины... Марья Яковлевна встает, сует мне крепкую, жесткую руку... А по асфальту улицы Стачек в сторону фронта бегут и бегут чередой тяжело нагруженные военные автомашины. Путь им теперь далек. Он только начинается здесь, против Кировского завода. Еще совсем свежо в памяти то, отошедшее в вечность, время, когда этот путь из города здесь кончался, потому что сразу дальше был передний край обороны города Ленинграда... На Дворцовой площади 22 апреля Изменения всюду. Вот Дворцовая площадь, по которой проходишь чуть ли не каждый день -- то ли в Главный штаб, то ли в редакцию фронтовой газеты "На страже Родины", а то еще и просто прогуливаясь, любуясь ансамблем, на который, кажется, никто в мире не мог бы смотреть равнодушно. Александрийский столп, на котором вдохновленный делами людскими ангел на днях освобожден от лесов. Против Эрмитажа, во дворе дома No 4, где ныне военторговские ателье и магазин, -- работает круглая электрическая пила. Ее звука тоже не было слышно давно; режет доски. Доски и розовые, грудой наваленные новенькие кирпичи (до сих пор везде я видел только старые -- от разрушенных домов) приготовлены для заделки огромных пробоин от снарядов, попавших в этот дом. Стена между двумя пробоинами разобрана, зияет, подравнивается. Из нее выдвинулось, свисая, бревно с блоком на конце. В Главном штабе сдаю на военный телеграф очередной материал для ТАСС. Здесь пишу эти строки. Надо записать многое: о начальнике политотдела 8-й армии Ватолине, который убит на Северо-Западном фронте; о Михаиле Зощенко, вернувшемся, как и многие другие, из эвакуации в Ленинград; о лужских партизанках Клаве Юрьевой и Ире Игнатьевой, приезжавших на днях ко мне в гости. Но прежде всего надо записать в дневнике о подсчете музейных ценностей, уничтоженных немцами, и о немецком плане Ленинграда с обозначением очередности обстрелов. Объекты, подлежавшие уничтожению артиллерийским огнем, обозначены тремя красками: красной, коричневой и серой. Коричневой ("вторая очередь") обозначены больница Софьи Перовской, Русский музей, Радиокомитет, жилой дом писателей ("надстройка") на канале Грибоедова... 466 Выставка обороны города 30 апреля Сегодня в Ленинграде большое событие: в Соляном городке состоялось торжественное открытие выставки, посвященной обороне Ленинграда. Я пришел на выставку к моменту открытия -- к шести часам дня. Топча снежную жижу, сюда сбирались сотни людей. На Соляном переулке, возле разоренного за время блокады скверика, где прежде были оранжереи и ботанические раритеты и где ныне -- только следы изрытых огородных грядок да мусор от бомбежек и от обстрелов, -- стояли немецкие бронеколпаки, привезенные сюда с полей сражения. Огромное, на многоколесном ходу орудие, из которого вынут (и помещен внутри здания выставки) ствол, стояло среди этих колпаков. Громадины танков и многих других орудий загромоздили всю Рыночную улицу, где у подъезда выставки стеснилась толпа. Одна из гигантских длинноствольных гаубиц протянула свой ствол, как хобот, к окнам здания. На углу Соляного и Рыночной, будто тоже участвуя в экспозиции, высился насквозь прогорелый остов дома. Но и он, как и все дома вокруг, был украшен красными флагами. Гремел оркестр. Подъезжали сплошной чередой легковые автомобили, из них выходили представители власти, генералы, их жены. Сновали фотографы, ошалелые от азарта. Чины милиции проверяли входные билеты. В фойе какой-то лейтенант энергично рассовывал входящим экземпляры "На страже Родины". Густой поток посетителей вливался в помещение выставки. Я бродил по выставке четыре часа, с огромным интересом и вниманием разглядывая все экспонаты. Каждый из них будил во мне воспоминания, вызывал ассоциации. Все, о чем рассказывала выставка, было известно мне, все испытано, изведано, измерено собственными шагами, лишениями, невзгодами, надеждами... Город и передний край фронта, Нева и Ладога, -- все, все было зримо мне во всех своих светотенях, однако ж из выставки я мог почерпнуть много нового. Этим новым для меня были главным образом всякие суммирующие цифры или точно названные, привязанные к именам людей, детали блокадной, пережитой нами эпохи. Конечно, ленинградцы знают гораздо больше, чем рассказывает выставка, -- например, о голоде, о лишениях и ужасах блокады. Есть только одна убедительная витрина с образцами заменителей, применявшихся в общественном питании, да некоторые относящиеся к ним цифры. Есть только две-три фотографии, изображающие дистрофиков. Но, может быть, директор выставки Лев Львович Раков, сам блокадник, участник боев на Неве, и правильно решил: оставим для будущего то, что сейчас еще слишком терзает сердца всех, кто потерял в первую зиму своих родных и близких? Многообразно представлены Ладога и "Дорога жизни", но и здесь не показаны никакие трагические события, которыми была богата эта трасса звакуантов. Артиллерийские обстрелы показаны хорошо. На разоруженных бомбах -- этикетки с фамилиями тех, кто разоружил их. Среди этих бомб -- огромная тонкостенная фугасная, весом в тонну, упавшая на территории больницы имени Эрисмана. Каждый посетитель выставки, ленинградец, переживший блокаду, мог бы сам быть экспонатом ее. Странное, приятное чувство владело мною: все то, что еще вчера было нашим бытом, будничным и привычным, -- сегодня, отойдя в историю, уже предстает перед нами в виде экспонатов, рассказывающих о прошлом. Явно ощущается, что мы, ленинградцы, живем уже в другой эпохе. Конечно, многое, особенно картины художников, панно, панорамы, романтизируя это недавнее прошлое, представляют его нам в какой-то иной тональности, не так просто и буднично, как это было в действительности. Но не потому, что художники старались все приукрасить; причина в другом: реальная действительность всегда бесконечно богаче, многообразней, глубже и волнующей, чем вообще-то слишком торопливые попытки некоторых художников изобразить ее. У них все -- более плоско, бедно, игрушечно, макетно... Пришлось мне пообижаться за литературу. Ей не уделено никакого внимания. Все, что касается литературы, изображено лишь десятком книг, и ничем больше: жалкая полочка! Центральный зал выставки, где сегодня гремел оркестр, производит большое впечатление. Здесь в натуре самолеты, танки, орудия, даже торпедный катер, на которых прославленные герои фронта били врага. Хорошо сделана панорама, изображающая передний край, -- реалистично, похоже на действительность. Другие панорамы -- неубедительны. Очень бедны стенды с фотографиями освобожденных пригородов. Никакого представления о виденном они не дают. И хотя выставка в целом произвела на меня большое впечатление, я, уходя, думал о том, что посторонний осажденному Ленинграду человек не сможет, судя о нашем времени только по этой выставке, представить себе и тысячной доли того, что испытано и пережито нами[1]. "... Пальба и клики и эскадра на реке" 2 мая День за днем на Неве проносило лед. Последний раз я видел его -- сдавленные, круглые, с обтертыми краями льдины -- в горле Большой Невки, между Гагаринским Пеньковым буяном и Пироговским музеем. Одинокий торпедный катер выбивался из этого вялого льда. Корабли у набережной Жореса -- транспорт, прижавшиеся к нему подводные лодки -- очищались от зимней окраски. Свисая вдоль борта транспорта на талях, матросы соскребывали с него белую краску; транспорт в эти дни был пегим, некрасивым, будто облупленным и постаревшим. Всю зиму здесь простояла шаланда, засыпанная землей и превращенная в форт: в землю была вправлена дзот, и одни амбразуры ее глядели вдоль набережной, на Литейный проспект, а другие -- выше, поверх крыш домов, в небо. Ныне эта полузатопленная шаланда, вылезшая носом к самой набережной, оплескивается водой. Пролежит здесь шаланда долго: оттянуть ее невозможно, нужно прежде вывезти с нее землю. На корме этой руины команды ближайших судов оставляют свои велосипеды, так же как оставляли их на обломках других [1] В 1949 году выставка, превращенная в Музей обороны в Соляном городке, была закрыта. Впоследствии вместо музея был создан отдел обороны города в Музее истории Ленинграда. Но этот нынешний отдел обороны города, размещенный всего в нескольких комнатах, значительно беднее материалами, и по его экспонатам трудно представить себе весь героизм защитников Ленинграда, проявленный ими в годы блокады. барж, что стояли, например, против Летнего сада, являя собою некие мостки от набережной к подводным лодкам, буксировщикам и другим зимовавшим здесь судам. Громоздились на баржах и бухты с кабелем, и бочки, и всякая другая тара. Теперь голые шпангоуты этих взломанных барж омываются невской водой. Она смыла, отнесла от набережных и гигантские груды грязного, насыщенного мусором снега, того, который всю зиму сваливали сюда дворники, свозя его с аккуратно расчищаемых улиц. Цилиндрические, в метр высотой, питательные батареи для корабельных радиостанций зимою стояли на набережной, группируясь штук по десять в полукружьях, образованных гранитными скамьями, там, где скамьи обводятся лестничными спусками к Неве. Некоторые из этих зеленых цилиндров стояли на самых скамьях. Ныне, в ночной час, издали они кажутся молчаливо сидящими на скамьях людьми, стерегущими покой кораблей. Все чаще по Неве сновали катера и буксирные пароходики, то уводя на другое место зимовавший корабль, то приводя на его место новый. На Дворцовой площади уже недели три тому назад начались восстановительные работы. Трубчатый, металлический каркас, на котором зиждились леса, обводившие, кажется, все два с половиной года блокады Александровскую колонну, медленно, сверху вниз разбирался, -- и недавно, проходя через площадь, я увидел, что последние металлические трубки каркаса грудами лежали у постамента колонны. Разбитые, полуразобранные, полуразваленные трибуны, примыкающие к Зимнему, отстраивались заново, их обшивали фанерой и красили серой, стального оттенка краской. Ремонтные грузовики трамвайного парка подъезжали к высоким фонарным столбам, выдвигали вверх свои круглые площадки, на фонарях устанавливались новые, белые, привезенные на других грузовиках стеклянные шары. За несколько дней перед Первым мая вся приведенная в полный порядок площадь уже ничем не отличалась от той, какой она была до войны. Только все, и сегодня забитые фанерой, окна Зимнего дворца, как и везде в городе, еще не прозрели, солнечным лучам еще не пробиться во дворец. Приведение Дворцовой площади в полный порядок казалось не случайным. В городе -- только на этом основании -- поговаривали, что, очевидно, в день Первого мая будет военный парад, а то, пожалуй, и демонстрация. Никаких официальных указаний, намекающих на такую возможность, не было, и все-таки думалось, что такое молчание объясняется военною тайной: ведь важно, чтоб враг заранее не узнал о параде и демонстрации, если они должны быть; и что вот накануне праздника объявят о том внезапно. Но эти предположения оказались ошибочными -- никаких парадов и народных шествий в день Первого мая не было. 30 апреля, проснувшись, все горожане с удивлением увидели плотный, сверкающий покров снега. Город вновь неожиданно приобрел зимний вид. Днем снег стал таять, грязища на улицах оказалась страшная. Только сегодня, 2 мая, уже нигде не заметить снега. В день Первого мая, ничем не обозначенный, настроение все ж было праздничным. Всем хотелось как-то ознаменовать этот день. Люди вышли на улицы одетые наряднее, чем всегда, женщины -- в новых туфельках. Небритых мужчин я не заметил... Все рассчитывали свои дела так, чтобы в восемь вечера дома ли, на улице ли, а посмотреть салют. Огорчались, что салют будет не ночью, -- ночью он был бы красивее, эффектнее. Вероятно, кое у кого мелькнула мысль: "А не может ли случиться сегодня налета на город?" В половине восьмого я вышел из дома на набережную канала Грибоедова. Солнце ярко светило. По набережной, как и по всем окрестным улицам, к Марсову полю, к Неве густо валил народ -- больше всего детворы. На Марсовом поле, как и везде, алели флаги. Против Павловских казарм, на второй дорожке Марсова поля стояли в ряд еще не убиравшиеся с двух прошлых салютов пушки: тридцать семь противотанковых пушек. В первой половине дня к этим пушкам, всегда стоящим одиноко и без охраны, привели солдат -- расчеты подготовлялись к стрельбе. Зрители вытянулись вдоль первой дорожки, против казарм. Зрители были и на другой стороне Марсова поля, и на панелях улицы Халтурина, и на площади -- вдоль Мраморного дворца и бывшего Английского посольства, и на набережной Невы, и на Кировском мосту. Их скапливалось все больше, но порядка почти не требовалось поддерживать: милиции было мало, и она только наблюдала, чтоб люди не выпирали на мостовые; съезжались автомобили, в которых генералы, полковники, ответственные работники выезжали на зрелище со своими женами и детьми. Я встал на углу набережной и Кировского моста, в гуще ждущих салюта людей, любуясь кораблями, украшенными с утра флагами расцвечивания. Против Летнего сада вспомогательный военный корабль, поблескивая свежей коричневой краской, готовился салютовать сам, и палубы его были полны гостей. На крышах Мраморного дворца и Павловских казарм расположились солдаты с ракетными пистолетами в руках. По набережной, полным ходом проносясь в сторону моста лейтенанта Шмидта, торопились автомашины, в которых я замечал офицеров флота с их семьями. Эти явно рассчитывали смотреть салют не здесь, а там, ниже по Неве, где стоит больше кораблей, где, вероятно, откроют огонь из своих орудий громадины линейного класса. Но мне было хорошо и здесь. Ровно в восемь вечера раздался первый залп салюта. Орудия, стоящие на Марсовом поле, блеснули пламенем, набережная содрогнулась. Блеснул бортовым залпом стоящий против Летнего сада корабль; рокочущий грохот прокатился ему навстречу -- с той стороны Невы, где рванули залпом стоящие против Дома политэмигрантов зенитки. Оттуда же и одновременно со всех сторон взвились в голубое небо разноцветные ракеты. На крыше Мраморного я увидел десятки устремленных к небесам рук с ракетными пистолетами. Ракеты полились в солнечное небо сплошной чередой. Солнце, стоящее над Петропавловской, слепило глаза, но змейки расползающихся от блеснувших точек дымов все же были видны. Залп за залпом повторялись, содрогая дома и набережную. Берега Невы покрывались густыми клубами дыма. Лениво оседая, распадаясь, тая, дым стлался по водам Невы, но все новые и новые его клубы вырывались от стреляющих орудий, от ракетниц, которых было великое множество. Иные из ракет вонзались, еще горя, прямо в толпу: люди отскакивали, но тут же на шипящую огненную точку стремительно набрасы вались вездесущие мальчишки, подбирали пыжи и недогоревшие или догорающие на земле части ракет. Трамваи, переполненные пассажирами, стояли на мосту. Ни один автомобиль не двигался. Дохнув пламенем, ряд орудий на Марсовом поле методично разносил по городу раскатистый гром. Мост, на котором стоял я, вздрагивал и еще долго после каждого залпа дрожал. Когда загремели музыкой громкоговорители радио, все поняли: салют окончился. Единичные красные, фиолетовые, желтые звездочки еще несколько минут взлетали и медленно опадали. Сразу в неистовое движение пришли скопления автомобилей. Перед мостом, впав в ярый восторг, механически быстро членя свои движения, преисполненный гордости и чувства собственного достоинства, регулировщик орудовал магической палочкой так залихватски, что к нему подбежали фотографы, а случившийся тут же со своей женой Александр Прокофьев стал за ним наблюдать, восхищенно повторяя: "О... О!.. Русак! Вот это русак!.. " Люди растекались неторопливо, явно жалея, что все уже кончилось. Я побрел вдоль Лебяжьей канавки и услышал позади себя отдаленный грохот. Над Петроградской и Выборгской сторонами высоко в небе набухали черные клубочки разрывов зенитных снарядов. Это фашистские самолеты прорвались к городу. Зенитки били минут пять, но почти никто из расходившейся толпы не желал замечать ни этих клубочков, ни отдаленного гула стрельбы. "Поздно!" -- усмехнувшись, подумал я. Толпы ленинградцев уже разошлись, вокруг было обычное немноголюдие. Я пересек Марсово поле, подошел к пушкам. Артиллеристы хлопотали -- чистили, смазывали стволы и затворы, переносили в штабеля ящики с гильзами и неиспользованными снарядами. А огромная ватага мальчишек, бегая под стеной Павловских казарм, подбирала на асфальте стреляные гильзы ракет, швыряемые с крыши казарм такими же мальчишками. Издали это было похоже на бой: сверху градом летели гильзы, внизу чуть не сотня ребятишек носилась, набивая ими свои карманы. -- Дай одну! -- сказал я подвернувшемуся мне парнишке. -- На! -- он щедро сунул мне несколько гильз. ... Дома, в ночь на 1 Мая, я слушал по радио приказ Верховного Главнокомандующего, четко знаменующий новые поворотные пункты в войне: "Но наши задачи не могут ограничиваться изгнанием вражеских войск из пределов нашей Родины... " А ведь одна только эта строка приказа выявляет перед нами весь дальнейший ход войны, поступки многих миллионов людей!.. Сегодня кто-то высказал удивление: почему в числе салютующих городов не помянут Сталинград? И кто-то другой ответил ему, что, возможно, в Сталинграде теперь даже и нет пушек!.. Печать блокадная 4 мая Вчера был "большой день" ленинградского Союза писателей -- просмотр впервые за войну организованной выставки работ ленинградских писателей. В витринах сто шестьдесят девять книг и брошюр -- далеко не все, сделанное за время войны нашими писателями. На стендах -- газетные вырезки, журналы, цифровые данные, к сожалению очень случайно подобранные, фотографии, портреты писателей. С первого дня войны писатели стали журналистами, военными корреспондентами, агитаторами, пропагандистами. У большинства из них для большого художественного творчества просто не оставалось времени, но оперативно написанные очерк, статья, корреспонденция, стихотворение, особенно сатирическое, были подобны штыку, колющему врага, бомбе, разорвавшейся в стане врага, развернутому полковому знамени, за которым идут сражаться с врагом бойцы. С первого дня войны, когда я пришел в ленинградское отделение ц. о. "Правды" к Л. Ганичеву и передал через него в редакцию первую военную корреспонденцию; когда на расклеенных по городу мирных номерах "Ленинградской правды" от 22 июня увидел накрывший их повсюду экстренный выпуск той же -- от того же 22 июня, но уже военной газеты; когда спокойная окружная газета "На страже Родины" следующим утром дохнула на меня гневом нашего фронта, -- я понял: какою мощью, какою силой духа обладает великая армия всей нашей печати, сразу сплотившей в единую дружную семью редакторов газет и издательств, журналистов, писателей, работников типографий -- маленьких и больших, городских и разбросанных по всем частям фронта... Редактор "На страже Родины" М. И. Гордон (а до него И. Я. Фомиченко), редактор "Ленинградской правды" П. В. Золотухин, как и сменивший его позже Н. Д. Шумилов, не по должности, не по званию, а по делу, которое они делали вместе с писателями и журналистами, были равнозначны самым крупным фронтовым военачальникам, -- такова была разящая осаждавшего Ленинград врага сила нашего слова. В тот день, 6 июля 1941 года, когда впервые сформированные дивизии народного ополчения двинулись на лужские рубежи, ополченцы читали первый номер газеты армии Народного ополчения -- "На защиту Ленинграда". Редактор этой газеты Н. В. Лесючевский получил в свои руки такое действенное и почетное средство преобразования храбрых, но почти невооруженных патриотов в кадровую армию, какого до войны, вероятно, не мог бы себе и представить. И когда ополченцы действительно стали кадровыми частями, а армия Народного ополчения вместе с газетой была упразднена, редакционный коллектив стал вести газету выросшей в боях, кадровой 55-й армии "Боевая красноармейская". Редактор комсомольской газеты "Смена" А. Блатин с первого дня войны обрел в активе своих сотрудников столько профессиональных писателей, сколько ни в какие времена их не мог бы привлечь. Десятки армейских газет, сотни крошечных по размеру, но сильных своим воспитательным действием газет стрелковых дивизий, авиационных, танковых, инженерносаперных, военно-транспортных соединений Ленинградского и Волховского фронтов даже в самое тяжелое время первой блокадной зимы печатались в типографиях осажденного города. А боевые, сражавшиеся с врагом корабли Краснознаменного Балтийского флота и Ладожской военной флотилии имели во главе эскадры своих военно-морских газет газету "Красный Балтийский флот"... Листовки для партизанского края, когда у партизан не было своих портативных походных типографий, также печатались в Ленинграде... Да мало ли "родов оружия" -- оружия печатного слова было у нас еще? Только на короткий период зимы 1941--1942 годов прекратился поневоле выход литературно-художественных журналов, но уже в 1942 году появились свежие номера "Звезды", "Ленинграда", детского журнала "Костер"; все больше книг стали выпускать издательства блокированного Ленинграда. Везде, в каждой газете, в эфире, в партизанских листовках и просто перед строем бойцов звучало слово писателя и журналиста, -- военного корреспондента, готового идти на смерть вместе с красноармейцем, краснофлотцем, и -- в начале войны -- с пограничником, и с тем ополченцем, каким был часто и он сам. Многие из наших рядов погибли -- на подводных лодках и надводных боевых кораблях, в танках, на самолетах, в партизанских отрядах, в ожесточенных оборонительных, а позже наступательных боях артиллерии и матушки пехоты. А иные погибли на своих служебных постах -- в разбитых бомбами или снарядами редакциях и типографиях, в издательстве ли "Советский писатель" (в Гостином дворе), в типографии ли "На страже Родины" (в Петропавловской крепости), во фронтовых ли блиндажах, в избах, в автомашинах... Мы еще не знаем всех судеб, еще не знаем, кому что уготовано на пути к последнему дню войны и даже в самый ее последний, победный и торжественный день... Но уже сейчас могу сказать о писателях, участвовавших в обороне Ленинграда: они выполняли свой долг честно, достойно, мужественно. Так же выполнили свой долг перед Ленинградом журналисты: В. Меркурьев, П. Карелин, С. Кара, В. Карп, И. Франтишев, Э. Аренин, М. Стрешинский, И. Хренов и десятки других... Редакторы, полиграфисты, художники, фотокорреспонденты. Среди последних мне особенно хочется назвать имена Н. Хандогина, Г. Чертова[ 1], И. Фетисова, Д. Трахтенберга, Л. Карасева... Да и еще было много других, встречавшихся или сопутствовавших мне на всех фронтовых дорогах, иногда -- в разгаре боев. [1] Моего фронтового друга, недавно скончавшегося в Ленинграде. Его ценнейший фотоархив, к сожалению, до сих пор не поступил ни в какой музей. Разве не следовало бы дать на этой выставке почетное место всем семидесяти девяти номерам газеты "На защиту Ленинграда"? Или "Ответу ханковцев Маннергейму" -- листовке М. Дудина и художника Б. Пророкова? Партизанским и армейским листовкам со стихами Н. Тихонова, А. Прокофьева, В. Саянова, Б. Лихарева, И. Авраменко, А. Решетова, с сатирическими строками В. Лившица, С. Бытового, "бойца Ивана Мухи" (В. Иванова), Ивана Зениткина и трех Васей--Гранаткина, Разведкина и Светелкина? Десяткам других листовок со стихами и призывами наших писателей и поэтов -- тех листовок, какие боец читал за десяток минут до того, как идти в атаку?.. Разве мало у фотокорреспондентов есть снимков писателей, сделанных не только на набережной Невы у Союза писателей, но и в самих боях, везде на фронтах? Вот почему сегодняшняя выставка в Союзе писателей представляется мне очень бедной и далеко не отражающей истинную роль писателей в обороне родного города, их заслугу, их доблесть! Конечно, после войны все будет!.. Верю: будет открыт специальный "Музей боевого слова", где будет собрано и экспонировано все относящееся к девятистам историческим дням обороны Ленинграда: книги и рукописи писателей, журналистов, военных корреспондентов, армейских поэтов -- их военные фронтовые дневники, письма; где на почетном месте окажутся комплекты всех ленинградских и военных газет, брошюр, листовок и боевых листков; призывы и воззвания пропагандистов, заметки агитаторов, плакаты с лозунгами, провожавшими наши части в бой на всех дорогах... Будет! Верю, будет такой музей! ... После просмотра выставки начался "устный литературный альманах", -- наконец-то в большом зале Дома имени Маяковского. До этого в большом зале бывали только просмотры кинофильмов. В этом прекрасном зале все нынче зябли, но он был ярко освещен, чист, устлан коврами, полон публики без верхней одежды и, потому, казалось, вернулся к нам из мирного времени. После альманаха прошел концерт, выступали артисты, певцы, балерина. На этой эстраде -- впервые за время войны. Слушая пианистку, я думал: вот в каких деталях нашего быта мы видим победу. Она возвращает нам все, к чему мы привыкли в мирное время. Естественно, просто, буднично приходят к нам прежние формы жизни... Потому, что победили мы! На миг только представить себе, какими были бы эти дни, если б страна наша потерпела в войне поражение! Что происходило бы нынче в том случае в Ленинграде? Уцелевшие ленинградцы не видели бы ни этого зала, ни огней, ни людей, что вчера в нем сидели. Город в руинах, господство смерти, издевательство сильных, предательство слабых, кровь, солдатский фашистский сапог на всем, что дорого советскому человеку. Ярмо неволи, зависимости, иноплеменное иго... Ленинград оказался бы в том же ужасном виде, в каком видим мы нынче Новгород, Пушкин, Лугу, любой вырванный нами у оккупантов город. Но победили не фашисты, а мы. Ленинград выстоял, стал победителем! И как тут не вспомнить всем нам родного поэта: ... Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия!.. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ В ГАТЧИНЕ НА ПУТИ В ГАТЧИНУ. У СЕКРЕТАРЯ ГОРКОМА. ИСТОРИЧЕСКИЙ ДОКУМЕНТ. "ГОЛУБАЯ ДИВИЗИЯ". КАТАЛОНЕЦ АНТОНИО. ОЖИВАЮЩИЙ ГОРОД (Гатчина. 7--9 мая 1944 г. ) На пути в Гатчину 7 мая На попутном грузовике, с веселыми артистами цирка я выехал в Гатчину. Пока у контрольно-пропускного пункта на Пулковском шоссе чинили камеру, артисты плясали, дурачились, подсаживали один другого на елку, кувыркались... На Пулковской горе вспоминали, как в 1942 году выступали здесь, в домике под горою, приехав в стрелковую дивизию. А минуя за Пулковом передний край, все притихли, вскочили, стоя в кузове, жадно всматривались. Машина прыгала по выбоинам от снарядов и мин, но шоссе в общем уже приведено в порядок. Возле деревни Коврове полетел подшипник. Все вылезли из машины, ждали больше часа, пошли пешком -- тринадцать километров до Гатчины, ибо попутных машин не оказалось... Деревня Коврове разбита бомбами и снарядами, но не сожжена. Все дома разрушены, везде рухлядь, лом. А день солнечный, трава зелена. Руины печальны, безлюдны... Уцелел только один дом, и в нем единственная на всю округу жительница с четырьмя детьми -- женщина средних лет, А. П. Кондратьева. Перед домом лежит на земле, среди гильз от ракет, патронов, ручек гранат, касок, обрывков немецких книг и всяких ошметок, -- мраморная фигура Николая I с оторванной головой. Приглашенный Кондратьевой, с двумя артистками, не пожелавшими идти пешком в Гатчину, захожу в дом. В комнате -- чисто, хозяйственно, самовар, домашняя утварь, кровати. Хозяйка тиха, спокойна, скромно держится, рассказывает, что сама из-под Тихвина, что поселена здесь с месяц назад, не работает, потому что "какая же здесь в пустыне работа?", а вот детишки ее работают на дороге, поддерживают чистоту. Продовольственной карточки не имеет, не имеют карточек и дети, за хлебом ходят в Гатчину раз в два дня. А чем кормитесь? А картошка-то мороженая!.. Входит паренек лет пятнадцати, "глава семьи". Слушает. А другой, маленький, катается на ножном самокате по асфальту шоссе, среди руин. Одной-то не страшно жить? Нет! Теперь ко всему привыкла! А чего ж бояться? А близко люди есть? В соседней деревне тоже живет одна женщина! Кондратьева не ропщет, что нет карточки, но не знает, как действовать, чтобы получить их. Советую хлопотать и Гатчине. -- Да я больная и не пойду туда! Сын берется сходить, спрашивает -- к кому. Вот и вся встреча. А сколько в ней невысказанного содержания! Слышу звук приближающейся машины. Подхватываю попутный грузовик, нагоняем группу артистов. Их с оркестром человек сорок. С теми, кто уместился в кузове, едем дальше. Перед Гатчиной, у контрольно-пропускного пункта, встречается большой фургон гатчинского Дома Красной Армии, с начальником клуба офицеров полка, -- едет навстречу гостям. ... Первые краснокирпичные казармы. Большие разоренные корпуса. Дом культуры в одном из них. Огромный зал полон, -- офицеры, солдаты. На большой сцене -- цирковое представление. Успех у выступавших полный, артисты в одиннадцать уезжают в Ленинград... У секретаря горкома 8 мая. Гатчина Розоволицый, веснушчатый человек со светло-каштановыми волосами в армейской гимнастерке без погон, но с орденом "Знак Почета", оказался тем самым Андреем Макаровичем Зубовым, первым секретарем горкома партии, которого я искал в одном из больших разоренных и наспех отремонтированных каменных домов Гатчины. Он пригласил меня в свою рабочую комнату, в которой не было ничего, кроме простого стола и нескольких стульев, да висящего на стене плана города. Зубов усадил меня рядом с собой за столом. За уголком того же стола сидел, занимаясь своими бумагами, заведующий оргинструкторским отделом Афанасьев, красивый, стройный мужчина. Знакомя, Зубов коротко сообщил о нем: -- Демобилизован из армии, под Вязьмой получил два ранения, в руку и в ногу. В боях под Ржевом был замкомандира роты по строевой части, потом командиром роты, а после взятия Ржева -- командиром батальона... Ну, Владимир Гаврилович, ты занимайся своим докладом, а мы тут поговорим! Афанасьев уткнулся в бумаги, а у нас с Зубовым речь зашла о тех коммунистах, которые оказались здесь в Гатчине среди трех тысяч трехсот восьмидесяти уцелевших от фашистского террора и освобожденных Красной Армией местных жителей из числа пятидесяти пяти тысяч человек, составлявших население Гатчины до войны. Таких коммунистов, скрывавших от немцев свою партийность, в живых осталось немного, и дела каждого из них горком партии тщательно проверяет. Дела двадцати девяти из них уже разобраны, и в партии оставлены только две старухи (одна из них -- дворничиха), которые явно были бессильны в чем-либо противодействовать оккупантам и никак с ними не сотрудничали... В момент разговора в кабинет к Зубову входит один из тех, чье дело еще не разбиралось. Зубов приглашает его сесть. Это седой, с седыми усами человек, в красном свитере и овчинной шубе, небритый, со строгим профилем, прямым носом и большими серыми, трагическими глазами. Фамилия его -- Старков, и пришел он сюда рассказать об известных ему фактах зверств гитлеровцев в Сиверской, где он жил при немцах. Зубов разговаривает с ним спокойно, вежливо, учтиво, но с нотками строгости в тоне. Постарел совсем, -- уже будто оправдываясь, говорит о себе Старков. -- Здоровье скверно стало. Пришлось остаться. Решил, что выберусь. Я с тысяча девятьсот тридцать четвертого года перешел на инвалидность, поступил сторожем в артель инвалидов. Когда началась война, как ты это воспринял?! В оборонительных сооружениях, в фондах обороны участвовал? Я пошел работать: сетки из проволоки -- пятьдесят метров сделал... Сына взяли. Я хотел было идти тоже воевать, но меня не взяли. Два сына, жена сыновья -- в морпогранохране Черноморской области. Второй уже инвалид, в Омске. Письмо получил... Оставались вдвоем с бабкой. Немцы пришли, уже бомбили, я еще сторожил. Коровенка была. Я оставил жену у лесника, месяц и пять дней в лесу скрывался. Три дня в Ленинграде был, -- третьего сентября, думал, все это пройдет. Потом думал за Мгу пробраться, с коровой. А уже немец обошел, Тосно занял. Вместе с солдатами обретался в лесу. В Гатчину я не мог прийти, потому что все меня знают. В сарайчике с коровой жил за станцией, жена тут собралась и отправилась на Дружную Горку. Жена паспорт получила и на себя и на меня (мне дали справку, что я больной). Партбилет закопал, тое место уже и основания нет и -- огородами пошли... Как же? Самое ценное -- партбилет! Копаю, копаю, никак не могу даже угол тот найти! В гестапо вызывали? Нет... Немцы знали, что инвалид? Я справку имел, что я нетрудоспособен, инвалид. Уничтожали инвалидов? Пока нет. А вот старик Котт! Совершенно не виновен. Жил у какой-то домохозяйки, скандалила. Он не пошел в общежитие, а ночевал у нее. И донесла, будто бы он поджег дом. Повесили, три дня висел! По Сиверской? -- говорит Старков. -- Было много людей, которых теперь уже нет. Предавали!.. Копытовская, есть такая хозяйка. Будто трех партизан предала. Мне рассказывала Карачинская, надо с ней поговорить. На Госпитальной, дом тридцать один, в баненке живет... Ты не о других, о себе говори! С какого года член партии? Член партии с тысяча девятьсот двадцать девятого года! Как же так? Жил, работал, история партии учила о фашизме, и вот фашизм ворвался к нам, борьба не на жизнь, а на смерть, и вдруг вы... Что вы, не могли взять винтовку? Почему это вы отсиделись в обозе?.. О партизанах знали? Я знал, что Беляев есть. А здесь я и партизан боялся подложных. Каждый мог выдать меня... А жизнь свою жалко было, думаю, что пользы сделаю... Если б задание мне дали! Вы третьего июля, как и весь народ, задание получили: создавать невыносимые условия для оккупантов, так, чтобы земля горела под их ногами. Мало было этого задания? Ну, пускай я буду виноват... Когда в лесу был с командирами в сорок первом... Шпалы они имели и ромбы, и кормил я их, и молоком поил... Две недели вместе сидели... И фамилия моя записана у них была, чтоб, значит, в партизаны вместе... Мысли-то у меня были, думал: вот придем в Гатчину... Мыслями не воюют, а делами! Нет, не нашли вы себе места в этой большой борьбе. Вы думали, как бы получше жить! Это никогда я не думал! Пришли бы русские, расстреляли бы! Многих мы расстреляли, да? Даже полицаев не расстреливали! Вы лучше скажите, что фашисты в Сиверской делали? В Сиверской больнице были закопаны психиатрические больные, которых фашисты уничтожили в ноябре месяце тысяча девятьсот сорок третьего года. Я это точно знаю потому, что специальный отряд гестапо, при пятнадцати русских пленных смертниках, раскопал яму, недавно, где зарыты больные, после чего трупы сложили в сарай, сожгли. И этих пятнадцать пленных живьем сожгли... Это может подтвердить и Кузмин, работает в "Заготкоже" в настоящее время... При отступлении гитлеровцев, последние дни, в деревне Заозерье, Орлинского сельсовета, сожгли русских раненых, человек восемьдесят, загнав в пустое помещение. Зажгли! Что могут подтвердить оставшиеся в деревне... А вот вы безучастным оставались! Я инвалид. Я тоже освобожденный, -- в первый раз повысил голос Зубов, -- а вот пошел в тыл противника. И вот он -- Афанасьев Владимир Гаврилович -- под Вязьмой, под Ржевом командир роты, дважды раненный, инвалид второй группы, а работает!.. Малодушие, товарищ Старков! Нет, не мог я работать. По болезни! Ладно... Приходи одиннадцатого, разберем дело! Зубов умолкает. Пауза длится. Потом: В Сиверской жил? Да. Мебели там много еще бесхозной? Там власти два дня не было. Потом сторожей поставили. На сколько подписались на заем? На корову -- тысячу рублей и еще пятьсот рублей. И по работе на триста. Зубов расспрашивает о материальном положении Старкова. Тот отвечает, что купил у Ивановой на Сиверской дом при немцах за двадцать три тысячи рублей, что корова давала в день пятьсот рублей дохода -- давала в сутки по восемнадцать литров молока, и продавал он его по сорок рублей за литр. И на хлеб менял... Разговор прерывается, потому что в комнату к Зубову просится инженер Шлихт. Зубов говорит Старкову: -- Ну ладно, пока идите! Еще будет время поговорить! Старков уходит. А Зубов взглянул на часы. -- Вот пришел. А мне уходить надо! -- говорит Зубов. -- Этот Шлихт -- русский, девятьсот второго года рождения, живет в Гатчине на улице Герцена, работает сейчас на железной дороге. Тоже член партии. Оставался здесь при немцах, работал на пекарне фабрики "Коммунар", у немцев. Его дело будет разбираться завтра. Я вызвал его -- он принес материал о семнадцати испанцах-коммунистах, из республиканцев. Шлихт 484 втайне от всех вел дневник... Извините, есть срочное дело! Просит меня подождать: -- Почитайте пока; если вам нужно, перепишите -- и дает мне напечатанный на машинке акт. Пригласив в свою рабочую комнату Шлихта, уходит, а я читаю акт и делаю из него выписки. Исторический документ Итак -- "Акт о злодеяниях, совершенных немецко-фашистскими захватчиками в г. Гатчина, и о принесенном ими ущербе гражданам, общественным организациям, государственным предприятиям и учреждениям СССР. 10 апреля 1944 г. специальная комиссия в составе Зубова Андрея Макаровича, Игнатьева Дмитрия Анисимовича (и других перечисленных поименно. -- П. Л. ) составила... " В акте четыре раздела. Первый раздел -- о разрушениях в городе. Второй раздел я переписываю с середины: "... Уничтожена ценнейшая библиотека Павла I, выброшена в прилегающий ко дворцу ров. Мраморные ценные скульптуры уничтожены, железная ограда с дворцового парка снята, ценные художественные вещи сожжены, снят и увезен в Германию художественный паркет, а сам дворец при отступлении сожжен, старинные архитектурные дома, расположенные в дворцовом парке, разобраны на дрова и сожжены, так же взорваны в парке архитектурные мосты, варварским путем уничтожены древонасаждения города и городские дворцовые парки, где вырублены на дрова тысячи дорогостоящих деревьев". Раздел третий (переписываю наиболее характерное дословно): "Зверский режим с первых же дней. Надписи: "Вход русским воспрещен" (в домах, где жили немцы), "Вход только для немцев" (в местах общественного пользования). Населению запрещено пользоваться электричеством, население использовалось вместо лошадей -- впрягали в телеги и возили лес, кирпич, воду, а гитлеровцы с кнутами садились в телегу и избивали еле движущихся, истощенных голодом людей, очевидцем чего являются Назарова Анна, Лисенкова Анастасия, Демченко Ирина и др. ... За период оккупации истребили 5316 мирных граждан, из них повесили 1325 человек на базарной площади, по проспекту 25 Октября и в других местах города ежедневно вешали по нескольку человек с позорными вывесками: "Русский жулик повешен за воровство", вешали по всякому подозрению. Расстреляли 860 человек мирного населения... ... Сожгли 60 мирных граждан. Истощением, избиением и отравлением истреблен 3071 мирный гражданин. В гражданском лагере, в Торфопоселке, где содержалось 250 человек, ежедневно умирало до десяти человек, а на их место привозили новых. В этот лагерь заключали за копку картофеля на своем огороде, за неподчинение немцам. Все заключенные носили на груди клеймо "К". В лагере содержались и дети от 10 лет, старики, женщины... " (В акте следует перечисление ужасов лагеря. ) "... Публичные порки женщин плетьми. Насиловали малолетних на глазах матерей, грабили скот и имущество... (и т. п. ) ... Ради забавы около городской бойни фашисты бросали в грязную лужу гнилое мясо, а после выгоняли в эту лужу женщин, которые по горло в грязи должны были доставать брошенное мясо, а фашисты глумились над ними и их фотографировали, что делалось на глазах очевидца Камыниной. Угнали в рабство 9000 детей, мужчин, женщин. Так, 25 октября 1943 года отобрали 350 русских девушек и угнали". В четвертом разделе акта сказано: "... Повесили 200 военнопленных, расстреляли 650, сожгли 1500, истребили путем истощения и пыток 17 210, а всего 19 560 человек". Приводятся примеры издевательств: в "лагере смерти", расположенном на аэродроме, охранники разбрасывали заминированные буханки хлеба, -- подбиравшие гибли от мин (очевидцы -- Смекалов и Чижас). "... В лагере, устроенном на территории граммофонной фабрики, в деревянном бараке сожжено 400 пленных. В столовой телефонной фабрики находились около 1000 человек раненых пленных и гражданского населения. Фашисты закрыли столовую, облили керосином и подожгли, вся тысяча сгорела (очевидцы -- Михайлов и Николаев). В Гатчинском парке в 1942 году расстреляли 15 пленных, а в ров гатчинского парка ежедневно из лагерей вывозили от 80 до 100 трупов пленных. Лагерь пленных, расположенный на улице Хохлова, где было 170 человек, был сожжен 24 ноября вместе с пленными. В лагерях -- "карусель", то есть пленных выстраивали в круг и заставляли их ходить по кругу в одном направлении, при морозе 15--20 градусов. Ходили непрерывно, по 6--8 часов. Слабые падали и умирали, выдерживавших отправляли неизвестно куда (очевидцы -- Смекалова и Чижас). Виновники: Командующий 18-й немецкой армией, Начальник 3-го отдела штаба Дулага No 154, гауптман Крамер, Следователь 3-го отдела штаба Дулага No 154, лейтенант Вегхорн, Заместитель коменданта майор Пфистер, Начальник районной комендатуры Шперлинг, Начальник гатчинской городской полиции Рыжов, Комиссар полиции Райхс, Начальник гражданских лагерей Торфопоселка Имель"... (Подписи комиссии, -- одиннадцать подписей). ... Сейчас, сделав эту выписку, обратил внимание: то и дело слышатся взрывы. Это наши саперы взрывают в Гатчине все новые и новые обнаруженные ими мины. В комнате, как и во всех пустых, прохолоделых комнатах здания горкома партии, где только столы да стулья, -- зябко, дрожь ходит по телу. А может быть, это еще и от тех представлений, какие возникают в мыслях при чтении вот такого акта? "Голубая дивизия" Зубова все нет. Я завожу разговор с инженером Федором Леонтьевичем Шлихтом, работающим сейчас на 24-й дистанции железной дороги. Он охотно рассказывает, дает мне просмотреть принесенные им материалы. В районе Гатчины долгое время находился штаб испанской эсэсовской 250-й "голубой дивизии". Черные дела этой дивизии хорошо известны защитникам Ленинграда. Но после снятия блокады постепенно открываются все новые подробности... Шлихт рассказывает беспорядочно, перебрасываясь от одного эпизода к другому. Вот некоторые из сделанных мною записей. "... В этой фашистской дивизии были и тайные коммунисты. Работая в пекарне, при хозчасти, я знал нескольких. Одним из их руководителей был Хуахэн -- кабо (унтер-офицер), который служил поваром у офицера (потом его выгнали). Знаю нескольких рядовых коммунистов, их имена: Станислав, Мартын, Манола. У всех республиканцев на руках была татуировка -- национальный республиканский герб. Все они держались близко один к другому. Они служили раньше в дивизии генерала Миаху, а потом были в лагере, в Испании, и когда формировалась добровольческая дивизия, их взяли в хозяйственную часть. Поэтому я и знал их... Были в дивизии и русские белогвардейцы, из деникинцев, служили они в жандармерии. Один из них, заместитель начальника жандармерии, Николай Анастасьевич, был в чине "антонента" -- лейтенанта, с двумя звездочками на серебряном погоне. Он лупил пленных. В хозчасти был один человек (а может быть, таких было и несколько!) -- парень лет девятнадцати -- из тех испанских детей, оставшихся сиротами, которых в свое время спасли и привезли в Ленинград. Перед этой войной он работал на заводе "Красный инструментальщик", в Ленинграде, на Исполкомовской улице. Когда испанская дивизия прибыла на Ленинградский фронт, он ушел с завода на курсы парашютистов, потом был выброшен с самолета в районе Ново-Лисино с заданием: "Явиться с повинной в испанскую дивизию и вести там разлагательскую работу" Ему в дивизии не поверили, он три месяца сидел. Его избивали. Потом все же он оказался на. свободе и ходил в форме испанского солдата. Сказал мне (он хорошо говорил по-русски): "Я их все же обману! Меня зачислили в хозяйственную часть, и теперь я займусь своим делом! Когда же дивизия будет уходить, я останусь, чтобы перейти обратно к русским". Дальнейшего я не знаю... А тогда, при последней встрече с ним, в августе 1943 года, он подошел ко мне (я косил сено) и спросил: где Ленинград, как ориентироваться и где город Пушкин? Он очень хотел прежде всего пробраться туда, потому что этот город был ему давно знаком: попав мальчонкой из Испании в Советский Союз, он вначале жил в детдоме в Пушкине... Хуахэн и некоторые другие тайные коммунисты были со мной откровенны, -- мы знали, что не подведем друг друга. Летом тысяча девятьсот сорок третьего года вместе с солдатами хозчасти по делам пекарни я иногда бывал на станции Антропшино, куда прибывали эшелоны с грузами для испанской дивизии... ... Однажды я проходил по станции. Хуахэн кричит: "Ты видел? Ты видел?" (по-русски). Я подошел к вагону, вижу: бригада человек двенадцать, грузят тару изпод снарядов и пороха. В вагоне -- два испанца. Один ломом пробивает большие цинковые пороховые банки. Другие смеются: "Только, чтоб шархэнд[1] не увидал и немцы!" Другой раз -- это было 3 июля, вечером -- ко мне подошел кабо, сказал, что ему нужна "уна ковадью" (одна лошадь). Я спросил: "Для чего?" Он: "Тылы испанской дивизии на днях переходят в другое место, немцы тоже уходят. Мы -- семнадцать человек -- хотим убежать к русским, нам надо сделать запас продовольствия и обмундирования. На станцию прибыл и выгружается эшелон, он стоит под нашей охраной, -- ночью там будут патрули из верных людей, никто нам не помешает!.. " Я -- через Трунина Владимира и Пахомова Николая -- достал им лошадь с телегой у крестьянина, и они всю ночь возили -- за реку Ижору, в лес. Вывезли шесть тюков обмундирования, четыре ящика с автоматами и восемнадцать мешков муки. Выждав, когда испанцы отдали лошадь русскому и тот отъехал, немцы задержали [1] Шархэнд -- фельдфебель. возчика. Крестьянин сказал, что это я предоставил испанцам лошадь. Ночью, в двенадцать часов, ко мне пришли на квартиру немецкий фельдфебель и унтер-офицер -- переводчица Нина из Федоровского. Они привели с собой Трунина и Пахомова. Переводчица меня спрашивает: я ли давал лошадь? Отвечаю: "Я". Меня отвели в комендатуру, которая ведала гражданскими делами. Вначале фельдфебель -- комендант освободил нас до утра. Утром мы явились в сопровождении двух испанцев -- патруля, присланного за нами, и нас арестовали. Испанцев тех -- семнадцать человек -- тоже всех арестовали. Их отправили в Испанию для отбытия наказания. Нас держали месяц, потом мы сунули взятку офицеру-белогвардейцу, и нас освободили... Недели за две до этого, 18 июля 1943 года, пока я, арестованный, находился в селе Покровском при испанской жандармерии, произошло необыкновенное событие. В час дня нас, арестованных, выгнали из лагеря во двор чистить картошку. Вскоре начался обстрел тяжелой артиллерией, бившей из Ленинграда. После первого залпа нас загнали в окоп. Обстрел продолжался, -- всего разорвалось до двадцати снарядов. В самом начале третьего нас внезапно выгнали из окопа, запрягли в телегу, погнали к зданию бывшего Ольгинского приюта, превращенного при советской власти в клуб, -- здесь теперь была столовая штаба испанской дивизии. Бегом мы, трое подследственных по делу об эшелоне -- Трунин, Пахомов, я -- и человек семнадцать пленных красноармейцев, подхлестываемые кнутом, пригнали телегу к зданию клуба. Оказалось: в клубе в этот день был устроен банкет по случаю годовщины начала действий Франко против республиканцев Испании. Он начался ровно в два часа дня. И ровно в два часа дня первые три снаряда русских попали сюда... Нас через двадцать минут пригнали сюда вынести трупы и сделать уборку. О том, что произошло в самом начале банкета, мне рассказали две уцелевшие официантки -- русские девушки из Пушкина, которые все видели... " Инженер Шлихт рассказал мне подробности этого происшествия, которые я приведу в следующей подглавке, озаглавленной "Каталонец Антонио", а здесь пока скажу только о том, что после этого события в шесть часов вечера на поданных отовсюду машинах весь штаб дивизии переехал в Красную Славянку, километра за полтора... "... Через несколько дней к нам подходит шархэнд -- это было в четыре часа -- и говорит, чтоб не выходить, потому что в пять часов дня русские будут стрелять. И действительно: ровно в пять -- налет русской артиллерии. Значит, в Ленинграде была их радиостанция. Осенью сорок второго года у бумажной фабрики "Коммунар", в шести километрах от села Покровского, был только один крест, над могилой испанца. И офицер сказал, что больше пяти крестов не будет, потому что "возьмем Ленинград". Когда испанцы уходили из Антропшино и села Покровского на другое место (последняя часть ушла тринадцатого октября сорок третьего года), там на кладбище оставалось девятьсот двадцать шесть крестов, и испанцы возмущались. Причем похоронены там были только те, которые скончались в лазарете или по дороге к нему. А сколько было убито на фронте -- неизвестно. Их было всех восемнадцать тысяч. Я знаю это потому, что работал в пекарне. Каждому полагалась в сутки булка весом семьсот пятьдесят граммов, пропускная способность пекарни была двадцать две тысячи булок. Ну, примерно тысячи две-три они разворовывали, остальное шло в дивизию. Считаю, что до отъезда эшелона из Антропшино на станцию Кикерино (куда отправился лазарет, -- а остальные части я не видел) они потеряли убитыми и ранеными примерно шесть тысяч человек. Заявляли так: "Испанская добровольческая дивизия расформирована. Но мы остаемся служить в немецких частях. Все остается то же самое, только снимут нарукавные значки (национальный флаг с надписью "Испания")... " ... Разговор мой со Шлихтом был прерван приходом Зубова. Зубов взял у Шлихта материалы, поговорил с ним при мне, а потом, когда Шлихт ушел, мы -- Зубов, Афанасьев и я -- еще долго беседовали о том, как восстанавливается нормальная жизнь в Гатчине и что сделано, и также о том, какие пути мне найти, чтобы узнать еще что-либо об испанских республиканцах, которые вели подрывную работу в "голубой" фашистской дивизии... Каталонец Антонио И вот история, ставшая мне известной неделей позже, -- история, которая кончилась только после снятия нами блокады Ленинграда и освобождения Гатчины. А началась она... началась она примерно лет за пять до начала Отечественной войны и -- совсем не здесь, а на маленькой площади против церкви, в городке Аграмонте, где четырнадцатилетний Антонио, держась за руку своего отца, стоял, поглядывая на резную дверь церкви и слушая, что говорят взрослые. На двери висело объявление каталонского правительства о том, какие сокровища искусств будут переданы в музей, как достояние народа. Отец Антонио говорил своему давнему соседу Родриго Лохес, фермеру из Лериды: "Я бедный человек. Но если мы прогоним фашистов, мы обязательно оросим эту пустыню, тогда у меня будет виноградник и мой сын станет счастливым... Вся Каталония тогда будет достоянием народа... Завтра мы все отправимся на Сарагосский фронт!" Родриго Лохес сказал: "Это правильно!", а на следующий день, когда телеги с крестьянами Аграмонте, решившими воевать, проезжали узкой дорогой среди скал, над высоким обрывом, из кустов выскочили террористы и обстреляли крестьян. Последнее, что видел Антонио после того, как опрокинутая телега скатилась под откос, был пистолет Родриго Лохеса, направленный в голову отца, пытавшегося умолить террориста-фермера о пощаде. Так впервые узнал Антонио, что такое сущность фашиста. Когда израненный Антонио очнулся среди красных скал на дне обрыва, врагов уже не было. Восемь убитых ими крестьян лежали на скалах. Мальчик заплакал, прижавшись к телу отца. Потом Антонио стал подносчиком патронов в отряде Народного фронта, был ранен, лежал в госпитале, потом долго плыл на большом пароходе в неведомую страну. С ним вместе ехало много испанских детей, потерявших своих родителей и свою, разоренную фашистами родину. "Теперь я уже никогда не встречу Родриго Лохеса, чтобы отомстить ему за отца", -- с горечью думал Антонио. В северном городе, о котором и не слыхивал прежде Антонио, не было виноградников и глубоких ущелий. Вокруг города простирались леса и болота, в рыжем море вода всегда была холодна, зимы были снежными, суровыми. Мальчик из Аграмонте, однако, быстро привык к здешнему климату. Он становился сильным, здоровым юношей. Он учился. Когда он вполне овладел русским языком и ему оказались доступны богатства любой библиотеки, он узнал о мире все то многое, что давно уже знали его русские друзья. Ленинград стал любимым городом возмужавшего каталонца. Антонио работал и жил на заводе. Среди станков и шуршащих трансмиссий он чувствовал себя дома. Он решил стать инженером и, откровенничая с друзьями, делился с ними своей мечтой: "Когда в Испании не будет фашизма, я вернусь в Аграмонте и сумею построить там такой же завод. А чтоб вы ко мне приезжали в гости, построю при заводе дом отдыха -- белую виллу среди маслин, лимонных и апельсиновых деревьев... Хотите?" И друзья смеялись: "Хотим!" Антонио жадно следил за мировыми событиями. Когда гитлеровские войска вошли в Париж, Антонио долго был сумрачным и необычно неразговорчивым. Хмуро работал он у своего станка, в свободные часы отказывался от развлечений и однажды, явившись на работу, скупо заявил товарищам: У русских будет война с Германией. Вчера я сделал заявление. Хочу изучать аэроплан. Как это у вас называется? Без производственного отрыва... Без отрыва от производства! -- подсказали ему товарищи. Но летчиком Антонио стать не успел. Война с Германией пришла раньше. Завод, на котором работал Антонио, был переключен на производство военных материалов. Антонио отказался от отдыха, ни о чем, кроме войны, не мог и не хотел думать. Он был комсомольцем, и, когда гром канонады впервые донесся до цехов завода, первым повел своих товарищей на строительство баррикад. • Он пережил голодную зиму, ни на один день не отлучившись из цеха. Услышав, что в гитлеровских войсках, осаждающих Ленинград, появилась испанская дивизия, Антонио, бледный от негодования, в первую минуту даже не хотел этому верить. Опустил глаза, долго думал, потом, вскинув голову, произнес резко и ни к кому из окружавших его товарищей не обращаясь: Если так, там должен быть и Родриго Лохес. Кто это? -- спросили его. Знакомый один... Я его убью... Только ненависть могла привести Антонио к уверенности, что Лохес действительно может оказаться среди брошенных на Ленинградский фронт испанских головорезов. Но уже ничто не могло отвлечь Антонио от навязчивой мысли. Ему не работалось на заводе. Он стал страдать бессонницей. Он обдумывал свой план, и, когда наконец доложил его кому следовало во всех мельчайших подробностях, невозможно было отвергнуть ни одной детали этого плана. Риск был большой. И всего вероятней, Антонио предстояло погибнуть. Но сам он был уверен в успехе, а это для разведчика -- главное. Темной летней ночью маленький самолет поднялся с одного из фронтовых аэродромов. Ничего не видно было внизу -- ни линии фронта, ни лесов, только в одном месте вдруг встали к небу столбы слепящих лучей, а вокруг самолета засверкали огненные точки разрывов. Но самолет вырвался из цепких лап вражеских прожекторов, ушел от зениток и вновь погрузился во тьму. В назначенном месте пилот спокойно сказал в переговорную трубку: "Прыгай!", и Антонио отделился от самолета. Парашют раскрылся, и Антонио исчез из поля зрения летчика... С тех пор никто в Ленинграде долго не знал ничего о судьбе Антонио. Но вот подробности эпизода, происшедшего 18 июля 1943 года в селе Покровском, близ Гатчины. Банкет, устроенный штабом 250-й "голубой" испанской дивизии в столовой клуба бывшего Ольгинского приюта по случаю годовщины начала действий Франко против республиканцев Испании, был подготовлен с особенной пышностью. Испанцы здесь жили лучше, чем в том году немцы, потому что получали из "мирной" Испании богатые посылки. Испанские вина всех марок, шампанское во льду и цветы стояли перед приборами. Испанские фашисты -- штабные генералы и офицеры торжественно принимали подъезжавших на автомобилях гостей -- немецких генералов и офицеров. Иные из них вели под руку своих дам. День был солнечный, жаркий. Хозяевами банкета были командир и начальник штаба испанской дивизии. Ровно в два часа дня старший по чину генерал поднял бокал, готовясь произнести тост за здоровье Франко и, конечно, за предстоящее вскоре падение Ленинграда. И ровно в два часа дня первый внезапно разорвавшийся снаряд разнес угол здания и сразил двух стоявших здесь верховых лошадей. Другой -- разбил вдребезги только что застопорившую перед дверьми в столовую легковую машину. Немецкий, запоздавший на пиршество офицер, выходивший из нее в тот момент, повис замертво, и пальцы его руки остались на ручке дверцы. Убит был и шофер. Третий снаряд влетел через окно прямо в столовую и разорвался внутри. Пиршество получилось кровавым. Следующие снаряды разбили гараж штаба и несколько занятых штабом кирпичных зданий. Всего легло до двух десятков снарядов... Через двадцать минут запряженных в телегу и пригнанных сюда из концлагеря трех русских гатчинцев и более полутора десятка военнопленных втолкнули в разгромленную столовую для уборки. На полу лежали пять убитых, искромсанных рваным металлом испанцев, два немца и две русские женщины -- из тех продажных "дам", что были приглашены на банкет. Семнадцать раненых были уже увезены. Везде валялись бутылки с вином, закуски, половина длинного стола была разбита и опрокинута. Из убитых испанцев один еще хрипел, но и его погрузили на машину со всеми наложенными грудой трупами. Жандармы накрыли их брезентом и увезли... А в шесть часов вечера весь штаб дивизии на поданных машинах перебрался из села Покровского в Красную Славянку. И до этого происшествия и после него там и здесь в испанской дивизии происходили странные вещи. То эшелоны с боеприпасами застревали в пути или сходили с рельсов. То исчезало со складов оружие, и позже немцы находили его в лесу или не находили вовсе. То на улицах оккупированных городов и сел ни с того ни с сего происходили жестокие драки между немцами и испанцами, и начальство, ища причин драки между, казалось бы, дружественными фашистами, не могло найти никаких иных поводов, кроме, так сказать, "любовных". Жандармерия испанских фашистов из кожи вон лезла, чтобы предоставить немцам виновников и их подстрекателей: на дворе жандармерии происходили пытки и казни. Были случаи расстрела испанцев немцами. А когда у каждого из семнадцати заподозренных в измене фашизму и арестованных испанских солдат жандармы обнаружили вытатуированный на руке национальный республиканский герб, -- на допросе все семнадцать солдат заявили, что мобилизованы они были насильно и теперь решили дезертировать, дабы партизанить в лесу... Что стало с ними после допроса -- никому не известно: ни один из них не назвал имени "подстрекателя"... Шли месяцы. Фашистская испанская дивизия таяла. И наконец была расформирована, а подразделения ее вошли в состав немецкой армии. Когда наши войска освободили Пушкин, последние остатки "голубой" испанской дивизии бежали вместе с немцами, и воины Ленинградского фронта больше не встречались с ними в боях. Как бы то ни было, но все фашистские дела на земле Ленинградской области (спасибо нашей наступающей армии!) кончились в начале сорок четвертого года. Трупы испанцев и немцев равно поглотила эта земля... Могу ли я утверждать, что нашим разведчикомкорректировщиком в тылу врага, сумевшим так точно направить огонь ленинградских артиллеристов на банкетировавших в селе Покровском фашистов, был именно каталонец Антонио? По совести, -- не могу, мне не удалось найти документальные доказательства этому. Но не сомневаюсь: если это сделал не именно он, то безусловно один из других испанских разведчиков-республиканцев, действовавших в тылу врага. ... На номерной завод, где товарищи давно уже считали каталонца Антонио безвестно пропавшим, явился бледный, исхудалый, со следами истощения человек в новеньком "ширпотребовском" пиджачке, неловко облегавшем его костлявые плечи. В бюро пропусков он предъявил справку от госпиталя и направление к прежнему месту работы. Только по глазам, по огромным черным, глубоко запавшим глазам, выражавшим усталость, изумленные товарищи узнали его. Антонио, ты? Это я... -- без улыбки ответил пришелец. -- Я убил его... Кого? -- не поняли заводские ребята. Родриго Лохеса... Тениенто... По-русски сказать -- лейтенанта... Все-таки на войне немало бывает случайностей!.. А когда товарищи потребовали, чтоб Антонио все рассказал им подробно, он нетерпеливо ответил: -- Вот очень подробно... Действовал. Так же, как и другие наши ребята, республиканцы. Попался. Арестовали. Должны были повесить. Бежал из концлагеря. Перешел линию фронта. Все... А теперь скажите: кто работает на моем станке? Оживающий город 9 мая В гатчинском парке сквозь прелые прошлогодние листья уже пробивается нежно-зеленая трава. Я вспоминаю те недавние дни, когда парк был завален снегом, запятнанным вмерзшею в него кровью и копотью от разорвавшихся мин. Из окон дворца, бушуя, выбивались языки пламени, и отсвет их плясал на снегу. Валялись окоченелые трупы гитлеровцев. Из города доносился треск автоматных очередей, грохали внезапные взрывы, а по улицам навстречу нашим громыхавшим на ходу танкам тянулись гуськом пленные гитлеровцы... Нынче, ясным майским днем, в гатчинском парке -- благодатная тишина. Поют соловьи. Молодая трава обступает разбитые мраморные фигуры, и к ним можно подойти, не опасаясь мин. Перегнувшись через каменный парапет, можно заглянуть в ров, обводящий дворец со стороны города. Когда-то вода в нем отражала Цветы. Сейчас из пустой темной жижи торчат обломки вражеского оружия, лоскутья фашистских мундиров, рваное железо, разная требуха. И уже трудно представить себе, что в этом рву лежали тысячи трупов русских людей, зверски убитых гитлеровцами. Из многочисленных концентрационных лагерей для военнопленных гитлеровцы привозили сюда ежедневно по сотне и больше трупов, сбрасывали их и ров... Двадцать тысяч истребленных немцами в Гатчине военнопленных! Пять тысяч триста уничтоженных мирных граждан. Девять тысяч угнанных в рабство в Германию!.. Из пятидесяти пяти тысяч жителей в городе уцелело только три тысячи триста восемьдесят человек! А была когда-то Гатчина веселым, спокойным городом. В двух вузах ее учились жизнерадостные студенты. Ученики тринадцати ее школ мечтали летать на Северный полюс и вокруг света, строить гидростанции на Памире, выращивать виноград в пустынях Туркмении, писать симфонии о любви и труде. В двух театрах, в Доме культуры, в рабочих клубах Гатчины молодежь проводила свои вечера, пытливо проникая в заманчивые тайны искусства. Великолепный Павловский дворец-музей рассказывал бесчисленным посетителям о далеком прошлом России. В залах, в восьмиугольных башнях этого старинного замка были собраны несметные сокровища -- картины западных мастеров, коллекции оружия всех веков и народов, телескопы, выписанные в старину из Англии. Здесь стояли мраморные статуи Справедливости и Осторожности, символические фигуры Войны и Мира. Стены были украшены золоченым орнаментом и гобеленами исключительной художественной ценности. Мы помним в Белом зале того пастуха, что был изваян из мрамора почти две тысячи лет назад. Мы помним мраморную голову Антиноя, созданную скульптором во II веке нашей эры. И пейзажи Щедрина, и полотна Боровиковского... От Гатчинского дворца остались голые стены. В руинах двух залов я увидел только полуметровый слой разбитых бутылок из-под шнапса, французского коньяка и шампанских вин. Все прочее -- бесформенная наваль закоптелого кирпича и камня, из которой кое-где торчат мелкие осколки китайских ваз. Восемьсот девяносто один день была под немцами Гатчина. Восемьсот девяносто один день грабежа, насилий, пыток и казней. 26 января 1944 года Москва от имени Родины двенадцатью залпами из ста двадцати четырех орудий салютовала войскам Ленинградского фронта, освободившим от лютого врага Гатчину. 26 января ленинградцы впервые увидели все, что натворили здесь гитлеровские бандиты. На руинах и пепелищах начала возрождаться жизнь. Нужно было начинать с самого насущного, остро необходимого. Повзрослевшие советские дети несли в горком комсомола похищенные у немцев, вырытые из-под земли пулеметы, винтовки и автоматы. Рабочие разрушенных механического и чугунолитейного заводов взялись восстанавливать электросеть, канализацию и водопровод. Железнодорожники устремились ремонтировать пути и паровозные мастерские. Хлебопеки быстро наладили работу пекарен. 4 февраля на станцию из Ленинграда пришел первый поезд -- его привела паровозная бригада машиниста Самсонова, который восемнадцать лет проработал на Гатчинском железнодорожном узле. 4 февраля открылась городская баня -- и за два дня она пропустила почти все население города. Телефонная связь с Ленинградом возникла на третий день после освобождения города. В эти же дни по всем улицам заговорили радиорепродукторы. Уцелевшие жители Гатчины прошли медицинский осмотр в восстановленной поликлинике, а заново оборудованная больница приняла всех больных, нуждавшихся в длительном лечении... Заработали парикмахерские, мастерские по ремонту обуви и одежды. Почтово-телеграфная контора понесла корреспонденцию гатчинцев во все углы Родины. Открылся первый кинотеатр, а в восстановленном Доме культуры артисты Ленинградского фронта дали первый концерт. Сюда же устремились гатчинцы, чтобы послушать организованные отделом агитации и пропаганды горкома партии лекции о Великой Отечественной войне, о международном положении. 10 февраля вышел первый номер "Гатчинской правды". Все население города вместе с приехавшими сюда ленинградцами восстанавливало разрушенное городское хозяйство. Каждый день приносил гатчинцам новую радость. К 10 марта в районе открылось пятнадцать школ. К 15 марта их было уже двадцать девять. В одном из лучших зданий города открылся детский приемник, в нем нашли приют сотни сирот. На улицах появились призывающие на работу объявления лесхоза, мебельной фабрики, управления торфоразработок и многих других возникавших в Гатчине предприятий и учреждений. Сейчас на торфоразработках трудятся четыреста пятьдесят человек, заново выложено восемь километров узкоколейных путей, по ним бегают три доставленных из Ленинграда мотовоза. К 25 апреля в двадцати двух отремонтированных зданиях разместились уже шестьдесят пять советско-партийных учреждений и хозяйственных организаций, а жилых домов к этому дню было восстановлено двести тридцать, полезная площадь их равнялась сорока двум тысячам квадратных метров. 26 апреля восстановленная насосная станция дала городу воду, пустив ее прямо в разводящую сеть. К 30 апреля городская и районная библиотеки не только обеспечили книгами весь город, но и разослали передвижки по всем сельсоветам района. И к первому, после фашистской оккупации, празднику Первого мая гатчинцы почувствовали, что жизнь уже полностью вступила в свои права в их родном многострадальном городе. Уже не те лица нынче у гатчинцев -- бледные, суровые и измученные, какими видели их мы в последние дни января. Улыбаются люди, не таясь, не пряча в землю взор, не оглядываясь поминутно, будто кто-то из-за плеча их подслушивает, говорят они о своих делах, делятся своими думами. Кошмар оккупации, захолодивший их души, тает, улетучивается. И души людей начинают расцветать вместе с весенней природой. В глазах есть и доверчивость, и довольство; в движениях и жестах -- уверенность и спокойствие. И гатчинцы всем, что в их силах и возможностях, стремятся отблагодарить родную Красную Армию, принесшую им счастье освобождения. К Первому мая они собрали для воинов Красной Армии много сотен подарков -- здесь и баяны, и кисеты, и бритвенные приборы, и все то, что удалось сохранить от немецкого грабежа. Перед тем на воздушную эскадрилью гатчинцы собрали сто пятьдесят тысяч рублей наличными деньгами и на восемьдесят тысяч рублей ценностей. Когда же в ответ на этот благородный поступок они получили телеграмму, выражавшую благодарность Красной Армии, то собрали еще сто восемьдесят пять тысяч рублей деньгами и на восемьдесят пять тысяч ценностей. Но самую главную помощь Красной Армии гатчинцы стремятся принести своим неустанным трудом. Гатчинцев теперь уже не три тысячи человек, их уже много больше, потому что с каждым днем из эвакуации, из Ленинграда и области возвращаются в родной город те, кто был разлучен с ним войной. По асфальту гатчинских улиц катаются на детских велосипедах школьники. Над Гатчиной кружатся учебные самолеты, а бомбардировщики и истребители проносятся к далекому фронту откуда-то из-под Ленинграда -- и местные жители приветливо машут им кепками и косынками. На Серебряном озере, против руин дворца, качается лодочка рыбака. В аллеях парка таятся только те молодые партизаны и партизанки, которым можно теперь быть просто влюбленными. В служебные часы они работают в городских учреждениях и предприятиях, и медаль "Партизан Отечественной войны" -- самое почетное отличие в Гатчине. Весна. Первая подлинная, великолепная весна в городе. Свободно и вольно дышится. И русские песни, подхваченные теплым ветерком, летят над парками и садами свободной Гатчины. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ НА ПОРОГЕ ТРЕХЛЕТИЯ В воскресный день. ПО неразминированной реке. ВНИЗ ПО ТЕЧЕНИЮ. в "красной стреле". МОСКВА -- ЯРОСЛАВЛЬ -- ЛЕНИНГРАД (Ленинград, Нева, Москва, Ярославль, Ленинград. 15 мая -- 13 июня 1944 г. ) В воскресный день 15 мая. Ленинград Впервые в этом году страстно захотелось провести день в доброй, хорошей прогулке, отвлечься от всяких дел, от неизменно обуревающих дум о войне. Прошлогодний май! Я вспомнил себя ползущим от опушки иссеченного леса к полузатонувшему в болоте ржавому танку, под которым был командный пункт роты, только что отразившей контратаку врага. Синий цветок, попавшийся мне на пути, показался тогда выросшим только для насмешки над людьми, мечтающими о единении с природой. Нынче фронт далеко от города. Против Казанского собора, на Невском, остановился двенадцатый номер трамвая. Случайным взглядом я прочел на вагоне: "Большая Охта -- ЦПКО". "Неужели уже до парка культуры ходят?.. " Не раздумывая вскочил в трамвай... Центральный парк культуры и отдыха. Острова! Сколько праздничных летних дней было проведено там! Сколько легких воспоминаний! Но как далеки они! За время войны на Петровском, на Елагином островах, на Стрелке мне не пришлось побывать ни разу... Трамвай медленно вполз на мост лейтенанта Шмидта. Военные корабли, простоявшие у гранитных набережных всю блокаду, теперь уже не покрыты маскировочными сетями, не испещрены затейливыми мазками пестрого камуфляжа, -- этой весной их впервые выкрасили в строгий, присущий им темно-стальной цвет. Они снова приобрели грозную военно-морскую осанку, в них снова -- стремительность, легкость, отъединяющие их от спокойной архитектуры высящихся за ними дворцов. Эти корабли теперь уже не кажутся неизменной, стабильной принадлежностью города, им уже тесно здесь, на речной воде, им нужно сечь морские, рыжие, рушащие пену валы... У Ростральных колонн работницы заботливо распахивают землю уже не под огороды, а под клумбы для левкоя и резеды. На Съездовской улице, там, где еще недавно в огромном доме зияли пробоины от снарядов, теперь в окнах, выложенных из свежего кирпича, греются на подоконниках выздоравливающие после долгого лечения красноармейцы. Они смеются, куря и пошучивая с проходящими под окнами девушками... За Тучковым мостом весь мусор и железный лом убраны с зеленеющего стадиона имени Ленина, эллипс его беговой дорожки присыпан желтым песком. Увечья в асфальте сглажены, заровнены, их не замечают прогуливающиеся с офицерами девушки в изящных туфельках... Проветриваются пустовавшие почти три года квартиры. Вернувшиеся в Ленинград жители заменили потемневшие листы фанеры кружевными занавесками, выставили на подоконники цветочные горшки с чуть занявшейся зеленой завязью. Трамвай не дошел до ЦПКО. Петля оказалась возле Барочной улицы, там, где разъятая фугаскою школа высится над пепелищем сожженных деревянных домов. Дальше идет одиночный подвозной вагон, для тех, кто живет на окраине города, и для устремляющихся из города к Петровскому острову "огородников", что везут с собою кирки, и лопаты, и рюкзачки с семенами. Здесь, на Петровском, пустыри на месте разобранных на дрова в дни блокады домиков распаханы чисто и гладко. Среди грядок, радуясь жаркому солнцу, мирному дню, копошатся сотни привольных людей. Оголенные руки и плечи их трогает, первый загар... Вот и последний -- через Малую Невку -- мост к Елагину острову. До сих пор этот остров был военного зоной, особо укрепленным районом города. Парк для прогулки закрыт и сейчас, но теперь потому, что надо же все в нем привести в порядок. Воинские части ушли отсюда. Раны от бомбежек, обстрелов, пожаров в парке еще не залечены. Перейдя безлюдный мост, вижу торчащие из береговой отмели обрубки бревен, на которых когда-то зиждился белоколонный воздушный павильон пристани-ресторана. Черные головни, разметанный кирпич фундамента... Девушка-матрос с винтовкой стоит на часах, охраняя пустующие строения в глубине парка. Тиной затянуты пруды, на которых когда-то сновали армады шлюпок и яликов. Травой заросли аллеи. Там и здесь они пересечены траншеями. Последняя, шарообразная, морская мина лежит на том месте пляжа, где когда-то я провел день, развалясь в шезлонге. На средней аллее, среди насыпей, оставшихся от убранных огневых точек, одинокой, забытой всеми кажется прекрасная бронзовая фигура обнаженной девушки, устремившей на бегу легкую руку вперед. Ее бронзовое тело, символ красоты, противоречит жесткой суровости нарытых вокруг блиндажей. Медленно бреду по безлюдным аллеям к Стрелке. Вот и два каменных льва. Справа и слева от каждого высятся громадные доты. Вдоль полукружья парапета, ограничивающего Стрелку, чернеют норы входа в подземные блиндажи. По ступенькам спускаюсь в левый дот. В нем еще недавно стояло тяжелое морское орудие. Сейчас здесь пусто. Над обращенной к взморью прямоугольною амбразурою сохранилась надпись: "Щеголь" -- фамилия того командира расчета, который все время блокады жил здесь, глядя вместе со стволом своей пушки сквозь амбразуру на ровную линию горизонта. Ласковая голубизна залива -- чиста. Ни паруса, ни парохода, только под самым горизонтом черные силуэты похожих на застывшие корабли фортов. Выхожу из дота. Сердце радуется: как хорошо, что эти дзоты и доты пусты! Нет больше надобности здесь ни в пушках, ни в траншеях. Эта голубая вода уже не таит враждебных городу тайн. Ни подводная лодка, ни торпедный катер, ни лазутчик врага на лодочке-душегубке уже ни рискнут подобраться к городу под покровом ночи. Впереди--Кронштадт. Там вновь безраздельно господствует славный Балтийский Краснознаменный... Ходят тральщики, выбирая немецкие мины, скоро вновь широко распахнется окно в Европу. Под деревом, у шлюза, соединяющего пруд Стрелки с течением Средней Невки, неожиданно замечаю велосипед. Ага, значит, еще какой-то человек бродит здесь, в безлюдном Елагином парке, наслаждаясь спокойным праздничным днем! Вот он -- стоит под шлюзом, обнаженный до пояса. Наклоняется над водой, выпрямляется и сбрасывает чтото блестящее в ящик из-под снарядов, лежащий у самой воды! Подхожу ближе, переступаю через аккуратно сложенный на траве китель морского офицера с погонами капитан-лейтенанта и вижу: загорелый здоровяк ловит сеткой рыбешку, -- мелкую серебристую колюшку, поминутно подплывающую косяками под самый шлюз... -- Отдыхаю! -- улыбается рыболов. -- Глядите, за два часа полный рюкзак наловил! Да тут и уменья никакого не надо: только опустишь, сразу и вынимай, зараз по полкилограмма беру. А жирная она, посмотрите! Капитан-лейтенант, дружелюбно глянув на меня, разламывает маленькую рыбку. -- А что вы с ней делать будете? Она же колючая, да и слишком мелка. Рыбий жир выгоняю. Знаете, детишкам как это полезно? А после блокады -- особенно. Конечно, можно и по рецепту достать, но ведь я это попутно, заодно с отдыхом. И уху жинка наварит! Семья, значит, здесь? -- с завистью говорю я. Ага! Недавно вернулась! -- и капитан-лейтенант вновь погружает сеть. -- Может, и вы половить хотите? Спасибо. Мне делать с ней нечего... Понятно... Семья в эвакуации, сами одиноки, навоевались, кругом все уже мирно жить начинают, и вам в такой вот денек скучновато стало? Так? Ну так... Скоро ведь уже и войне конец. О мирной жизни задумываешься. Ну? -- воскликнул капитан-лейтенант, вытряхивая в снарядный ящик новый улов. -- А я вот еще только воевать собираюсь!.. Что же? Разве не ленинградец? Я-то? Коренной! А только до войны мне никак не дорваться. Другие воюют, а я -- всю войну отдыхал. Корабль мой на приколе стоял. Так? Из зениток раз-другой пальнешь и опять иди в кают-компанию.. Нет! Наше времечко теперь только начинается. И уж отольется фашистам теперь двухлетняя наша стояночка. Ждем не дождемся мы, когда скажут: курс на Балтику! И, отбросив в сторону сеть, сразу воспламенившись, капитан-лейтенант с азартом высказывает затаенные мечтания свои о портах, в которых обязательно должен побывать его корабль. И понимаю: распаляя свою наболевшую за время блокады душу, балтийский моряк всем сердцем сейчас не здесь, а там, где главный калибр его корабля скоро будет бить по вражеским миноносцам и береговым укреплениям, а каждый узел стремительного хода -- завязываться на шее врага, нести ему месть. Бросив свою рыбную ловлю, капитан-лейтенант стал торопливо одеваться, и, когда, прикрутив рюкзак с уловом к велосипеду, укатил по аллее, я задумался обо всем, что в этот праздничный день видел вокруг себя. Нет, не о возвращении к мирной жизни думаю я теперь. Передо мной воочию встали большие морские сраженья, и путь наших наступающих войск по Прибалтике, и вступление наше в Германию, и победные флаги союзных государств на улицах Кенигсберга, Киля, Берлина -- все величие нового, последнего этапа, венчающего грозную Отечественную войну! Да, война еще продолжается. Она в полном разгаре, и много еще есть русских людей, которые только вступают сейчас в эту войну, которые впервые обрушат на врага полную силу своей настоявшейся за три года ненависти к фашизму! И, возвращаясь домой, иными глазами смотрю я на свежую стальную окраску стоящих на Неве, готовых поднять якоря кораблей Балтийского Краснознаменного флота! По неразминированной реке 20 мая. Перед полночью. Борт "Зотова" Давно хотелось отправиться к Ладожскому озеру по освобожденной от немцев Неве. В Управлении речного порта начальник его Белов сказал мне, что сегодня в восемь вечера сквозным рейсом по Неве к Шлиссельбургу отправится первый после снятия блокады пароход. За полчаса до отхода у Смольнинской пристани я нашел маленький рейдовый пароход "Зотов" и вступил на его борт. "Зотов" -- старичок, построенный в 1895 году, со 125-сильной машиной. Штатный состав его команды -- тринадцать человек, но сейчас его обслуживают пять человек -- работают сутки, двое суток отдыхают. В мирное время ходил в черте города, изредка захаживал до Ивановского, Арбузова и вот теперь впервые после блокады идет туда опять... Мы отвалили от пристани в девять вечера и сейчас, в полночь, остановились у какого-то причала на ночевку, дружной компанией садимся ужинать, на столе каюткомпании -- капуста, консервы, водка... 21 мая Тот, последний пароход, который поднялся по Неве перед нами от Ленинграда до Шлиссельбурга, шел в августе 1941 года -- тридцать три месяца назад. Враг занял Мгу. Немецкие пушки и танки выкатывались в Ивановском, в Пелле, в Дубровке к невскому берегу. В живую водную артерию впилась немецкая сталь. Минометы завесили реку сплошным огнем. У Островков, у Малых Порогов посыпались с неба на правый берег фашистские парашютисты. Они были уничтожены еще в воздухе. Дальше левого берега враг не прошел. Началось двухлетнее стояние гитлеровских дивизий на берегу не преодоленной ими реки. Все это кончилось в славные дни января 1944 года, когда на невском берегу пал трупом последний гитлеровец. Накануне мая вниз прошли льды с чернеющими на них останками врага. Ленинградцы смотрели на эти останки, перегнувшись через перила мостов. В мае невские воды вновь потекли свободно от Ладоги к Ленинграду, отражая в себе изуродованные, изрытые, убитые войной берега. Но дно могучей реки оказалось усеяно магнитными минами. В поход вышла ватага маленьких деревянных тральщиков. Вот уже три недели, как снуют они по Неве, словно жучки-плавунцы, волоча за собой на длинных тросах поплавки тралов. Есть, однако, на речном транспорте работники, которым нельзя ждать полной безопасности плавания. Это работники службы, называемой "обстановкой речного, района". Ведь не осталось в среднем течении Невы ни одного путевого знака: ни вешек, ни бакенов, ни прочих сигнальных обозначений, предупреждающих капитанов о мелях и подводных камнях, о рискованных поворотах, обо всяких капризах фарватера. К началу навигации все эти знаки должны быть восстановлены. В теплый вечер 20 мая 1944 года от Смольнинской пристани отваливает рейдовый буксирный пароход "Зотов". Это первый пароход, который решился пройти снизу доверху всю Неву, несмотря на то что его металлический корпус может привлечь магнитную мину. Капитан парохода Михаил Фокич Носов работал со своей сменой вчера, а сегодня пароход ведет тридцатипятилетний помощник капитана Александр Петрович Аржанцев -- опытный речник, окончивший судоводительские курсы в 1936 году. В 1941 -- обслуживание на пароходе "Революция" эсминца "Строгий", который 21 августа занял боевую позицию на Неве, против Ижорской больницы, и провел на этом месте все время блокады. А теперь вот на этом "Зотове" -- самые разные поручения Управления речного пароходства. Не раз бывал он под обстрелом в Угольной гавани, грузя под носом у немцев уголь, испытал все, что полагалось испытать ленинградцам. Человек он спокойный, обстоятельный, дело знает... На борту парохода начальник "обстановки Ленинградского района" Дмитрий Алексеевич Смирнов, старый моряк. Сорок девять лет назад родился он в каюте колесного парохода "Русь", во время перехода из Петербурга в Кронштадт. На борту "Зотова" представитель одного из райжилуправлений -- Васильев. Ему нужно прикинуть глазом: много ли бревен, годных для строительства, за три года наворотила Нева у опустошенных своих берегов? На корме парохода -- свежесрубленные красные бакены, вешки, камни, перевязанные накрест веревками. В рубке у штурвала помощник капитана Аржанцев. Когда-то он был главным боцманом в дивизионе тральщиков, и кое-что из практики кораблевождения по минным полям ему известно. Невская вода белой пеной бежит за кормой. Белая ночь зыблет над городом волнующее свое покрывало. Пройдены все мосты, пройдены трубы вновь задымивших заводов. Громадный город за кормой растворяется в белесой мгле. До Ижоры, до Овцина берега Невы полны жизни. Здесь Александр Невский когда-то победил шведов. Сюда Красная Армия не допустила немцев. Деревни, палисадники, огороды, окруженные сочной зеленой чашей садов и лесов. Заводы и фабрики, на которых круглые сутки кипит восстановительная работа. Плоты, дрова, кирпич, суперфосфаты. Весла рыбаков, ленточки снующих по своим корабельным делам краснофлотцев, песни молодежи на травянистом берегу красавицы реки. Приблизившись к бывшему переднему краю, "Зотов" ошвартовывается до утра у разбитой еще в сорок первом году землечерпалки. Ее как-то обследовали эпроновцы. В ней больше пятисот мелких пробоин, но, восстановленная, она все-таки будет работать в этом году. Утро. Набрав десять атмосфер пару, маленький "Зотов" вновь трудолюбиво режет встречное течение. Резко меняется облик берегов. Знакомые с детства каждому ленинградцу, они нынче неузнаваемы. Налево были сотни домов села Большие Пороги. Только один уцелевший домик глядит на нас тремя окнами. Направо -- устье реки Тосны, село Ивановское. Нет ни села, ни труб, ни развалин, ни леса. Здесь были немцы. Пустынное, перерытое взрывами прибережье. В 1942 году в устье Тосны внезапно ворвались наши военные бронекатера. Балтийцы дрались ночь, дрались день. Трижды переходило из рук в руки Ивановское. Половина села до конца блокады осталась за нами! Траншеи наши и траншеи немцев сплелись. И те и другие разъяты сотнями глубоких воронок. Земля не зеленеет травою, она мертва. Белая кора умерщвленных, срезанных до половины берез, черные обрубки голых ветвей. Груда кирпича, облом арки ворот -- единственное напоминание о высокой, стоявшей здесь церкви. Да голубой изломанный ларек. На ста квадратных метрах земли наши саперы недавно собрали две тысячи четыреста мин. Так впереди -- по всему невскому берегу. Слева приближается бывший кирпичный завод -- семь скелетов обрушенных зданий. Справа в Неву выдается мысок. Здесь был мощный мачтопропиточный завод. От него остался только разваленный, оплетенный колючей проволокой забор: весь битый кирпич немцы разнесли по своим траншеям. За Ивановским справа -- Пелла. На пелльских порогах Нева быстра и извилиста, но фарватер глубок, мы не замечаем порогов. Названная Екатериной II по имени родины Александра Македонского. Пелла сейчас безлюдна, безжизненна. А ведь был здесь великолепный парк! Десятка два мертвых деревьев, остатки дворца, ржавая проволока спирали Бруно вдоль берега... Против Пеллы -- жалкий остаток леса, сосновая рощица, но сосны не зеленеют. Справа руины завода автоприцепов, а у берега работает обслуживающий тральщики военный катер No 16. Семафорщик вышел на палубу, сигналит. А у нас все равно некому отвечать. Смирнов говорит: "Наверное, хочет сказать, что дальше ходить нельзя!" Слева -- наваль извлеченных из реки, обезвреженных мин. По всему берегу на бывшую немецкую сторону глядятся глазки амбразур -- дзоты, огневые точки. За Пеллой -- бесследно уничтоженные рощи Отрядного и Петрущина, бугры и воронки на месте каменной дачи Сергея Мироновича Кирова, а напротив, там, где стеною тянулся сосновый лес Островков, -- редкие обломки иссеченных деревьев. Здесь стоял фантастический замок Потемкина, увенчанный такой высокой башней, что с нее в ясную погоду был виден Кронштадт. Здесь томилась в заточении выкраденная царедворцем Орловым из Англии таинственная пленница княжна Тараканова. Здесь сейчас, после немецких снарядов, только красная россыпь кирпичей да бугорки покинутых дзотов. Вдоль правого берега много лома, принесенные из-под Шлиссельбурга обломки разобранного деревянного моста ("Можно начинать сплавлять бревна!" -- говорит Смирнов). Перед Островками никаких следов от деревень Маслово и Оранжерейка, даже нет кирпичных руин (они разобраны для строительства дотов), только густые нагромождения спирали Бруно да перед проволочными заграждениями множество деревянных лестнин, спускающихся к воде от бывших домов, от которых нет и следа. Вот торчит из воды разбитый катер No 5 -- пассажирский теплоход, принадлежавший пригородному пароходству. 30 августа 1941 года он шел в Ленинград под обстрелом, был разбит, командира убило, и неуправляемый катер выскочил на мель, а труп командира несколько дней висел на штурвале между двумя берегами, пока нескольким храбрецам, подплывшим под обстрелом с нашего берега, не удалось его взять... А впереди, поперек Невы, уже виднеются крутые дуги высоких взорванных ферм. Этот Кузьминский железнодорожный мост был выстроен ленинградцами летом 1940 года в невиданный срок -- в полтора месяца. Легкий, ажурный, он вонзается обрубками острого железа в Неву, и наш "Зотов" осторожно проходит под аркой разрушенной фермы. Сразу за мостом навстречу нам строем пеленга бегут тральщики. Морской офицер поднимает рупор, чтото кричит, но на "Зотове" и без слов понимают, что водная эта зона для металлических пароходов запретна. Да мало ли мирных правил безопасности за время блокады нарушено ленинградцами во имя долга? И, поняв назначение "Зотова", офицер только недовольно отмахивается рукой. А "Зотов" уже приближается к прославленному на все века "пятачку" -- к Дубровке, где с сентября 1941 года, форсировав Неву, наши части держали в своих руках знаменитый плацдарм. Вдоль берегов -- остатки лодок и танков. На обоих берегах -- безлюдье, голь, только в одном месте группа людей -- человек восемь. Это -- эпроновцы. Под многонакатным блиндажом сплошь изрытого берега видна шлюпка с водолазным аппаратом... Несколько мертвых танков вокруг. Унылая тундра по сравнению с этой землей показалась бы цветущим краем. Каждый квадратный метр "пятачка" много раз перепахан бомбами и снарядами. Даже природный, естественный рельеф берегового среза исчез, перерытый в бесчисленные норы блиндажей и землянок, ходов сообщения, траншей. Сама земля превращена в хаос, на котором вот уже две весны не взросла ни одна травинка! А ведь до войны здесь было большое, в садах, село. Об этом "пятачке" легенды сотни лет будут ходить по свету. Непонятно, как могли держаться здесь советские воины, как могли этот клочок земли не отдать врагу? Но именно он помог ленинградцам прорвать блокаду. Слава и вечная память героям, погибшим здесь! За "пятачком" справа высится громада разрушенной 8-й ГЭС -- последнего очага отчаянного немецкого сопротивления на берегу Невы. Железобетонный корпус ГЭС стал могилой гитлеровских смертников-головорезов, пытавшихся удержать в своих руках тяжелый ключ к берегам Невы. Свились в клубок металлические каркасы, обрушены железные фермы эстакад, изрыта воронками высокая железнодорожная насыпь. Отсюда до Петрокрепости (недавнего Шлиссельбурга), до Ладоги двенадцать километров пространства, освобожденного еще в 1943 году. Впереди виднеется роща Преображенская, за ней возникает колокольня церкви, высящаяся против Орешка. Опасная водная зона кончилась. Нева пройдена "Зотовым" вся. "Зотов" пришвартовывается к торчащим из воды бревнам. Здесь никто еще не ходил, кроме тральщиков, -- говорит Семенов. -- Это мы первые! Не запишут взыскание? -- смеется кто-то. Нет, не запишут! -- отвечает Сми