пуще прежнего. И был бы благополучен по сей день. Но странно -- он не стал. Сердце дрогнуло в нём. Местность их была разорена, и председателю давали хлебные талоны: чуть подкармливать из пекарни погорелых и самых голодных. Прохоров же стал жалеть народ, перерасходовал талоны против инструкции и получил закон "семь восьмых", 10 лет. Макдональда ему простили за малограмотность, человеческого сожаления не простили. В комнате Прохоров любил так же молча часами лежать, как и Орачевский, с сапогами на перильцах кровати, смотря в облупленный потолок. Высказывался он только когда генералов не было. Мне удивительно нравились некоторые его рассуждения и выражения: -- Какую линию трудней провести -- прямую или кривую? Для прямой приборы нужны, а кривую и пьяный ногой прочертит. Так и линия жизни. -- Деньги -- они двухэтажные теперь. (Как это метко! Прохоров к тому сказал, что у колхоза продукты забирают по одной цене, а продают людям совсем по другой. Но он видел и шире, "двухэтажность" денег во многом раскрывается, она идёт черезо всю жизнь, государство платит нам деньги по первому этажу, а расплачиваться мы везде должны по второму, для того и самим надо откуда-то по второму получать, иначе прогоришь быстро.) -- Человек не дьявол, а житья не даст, -- еще была его пословица. И многое в таком духе, я очень жалею, что не сохранил. Я назвал эту комнату -- комнатой уродов, но ни Прохорова, ни Орачевского отнести к уродам не могу. Однако, из шести большинство уродов было, потому что сам-то я был кто ж, как не урод? В моей голове, хотя уже расклоченные и разорванные, а всё еще плавали обрывки путанных верований, лживых надежд, мнимых убеждений. И разменивая уже второй год срока, я всё еще не понимал перста судьбы, на что' он показывал мне, швырнутому на Архипелаг. Я всё еще поддавался первой поверхностной развращающей мысли, внушенной спецнарядчиком на Пресне: "только не попасть на общие! выжить!" Внутреннее развитие к общим работам не давалось мне легко. Как-то ночью к вахте лагеря подошла легковая машина, вошел надзиратель в нашу комнату и тряхнул генерала Беляева за плечо, велел собираться "с вещами". Ошалевшего от торопливой побудки генерала увели. Из Бутырок он еще сумел переслать нам записку: "Не падайте духом! (То есть, очевидно, от его отъезда.) Если буду жив -- напишу." (Он не написал, но мы стороной узнали. Видимо, в московском лагере сочли его опасным. Попал он в Потьму. Там уже не было термосов с домашним супом, и, думается, пайку он уже не обрезал с шести сторон. А еще через полгода дошли слухи, что он очень опустился в Потьме, разносил баланду, чтобы похлебать. Не знаю, верно ли; как в лагере говорится, за что купил, за то и продаю.) Так вот не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика вместо генерала, так и не научась малярному делу. Но и нормированию я не учился, а только умножал и делил в своё удовольствие. Во время новой работы у меня бывал и повод пойти бродить по строительству и время посидеть на перекрытии восьмого этажа нашего здания, то есть как бы на крыше. Оттуда обширно открывалась арестантскому взору -- Москва. С одной стороны были Воробьевы горы, еще чистые. Только-только намечался, еще не было его, будущий Ленинский проспект. В нетронутой первозданности видна была Канатчикова дача. По другую сторону -- купола Новодевичьего, туша Академии Фрунзе, а далеко впереди за кипящими улицами, в сиреневой дымке -- Кремль, где осталось только подписать уже готовую амнистию для нас. Обречённым, искусительно показывался нам этот мир, в богатстве и славе его почти попираемый нашими ногами, а -- навсегда недоступный. Но как по-новичковски ни рвался я "на волю", -- город этот не вызывал у меня зависти и желания спорхнуть на его улицы. Всё зло, державшее нас, было сплетено здесь. Кичливый город, никогда еще так, как после этой войны, не оправдывал он пословицы: Москва слезам не верит!9 ___ Хотя мы были и придурки, но -- производственные, и не наша была комната главная, а над нами такая же, где жили придурки зонные и откуда триумвират бухгалтера Соломонова, кладовщика Бершадера и нарядчика Бурштейна правил нашим лагерем. Там-то и решена была перестановка: Павлова от должности заведующего производством тоже уволить и заменить на К. И вот однажды этот новый премьер-министр въехал в нашу комнату (а Правдина перед тем, как он ни выслуживался, шуранули на этап). Недолго после того терпели и меня: выгнали и из нормировочной и из этой комнаты (в лагере, падая в общественном положении, на вагонке, напротив, поднимаешься), но пока я еще был здесь, у меня было время понаблюдать К., неплохо дополнившего нашу маленькую модель еще одной важной послереволюционной разновидностью интеллигента. Александр Федорович К., тридцатипятилетний рассчётливый хваткий делец (что называется "блестящий организатор"), по специальности инженер-строитель (но как-то мало он эту специальность выказывал, только логарифмической линейкой водил), имел десять лет по закону от 7 августа, сидел уже года три, в лагерях совершенно освоился и чувствовал себя здесь так же нестесненно, как и на воле. Общие работы как будто совершенно не грозили ему. Тем менее был он склонен жалеть бездарную массу, обреченную именно этим общим. Он был из тех заключённых, действия которых страшнее для зэков, чем действия заядлых хозяев Архипелага: схватив за горло, он уже не выпускал, не ленился. Он добивался уменьшения пайков (усугубления котловки), лишения свиданий, этапирования -- только бы выжать из заключённых побольше. Начальство лагерное и производственное равно восхищалось им. Но вот что интересно: все эти приёмы ему явно были свойственны еще до лагеря. Это он на воле так научился руководить, и оказалось, что лагерю его метод руководства как раз под стать. Познавать нам помогает сходство. Я быстро заметил, что К. очень напоминает мне кого-то. Кого же? Да Леонида З-ва, моего лубянского однокамерника! И главное, совсем не наружностью, нет, тот был кабановатый, этот стройный, высокий, джентльменистый. Но, сопоставленные, они позволяли прозреть сквозь них целое течение -- ту первую волну собственной новой инженерии, которой с нетерпением ждали, чтобы поскорее старых "спецов" спихнуть с места, а со многими и расправиться. И они пришли, первые выпускники советских ВТУЗов! Как инженеры, они и равняться не смели с инженерами прежней формации -- ни по широте технического развития, ни по артистическому чутью и тяготению к делу. (Даже перед медведем Орачевским, тут же изгнанным из комнаты, блистающий К. сразу выявлялся болтуном.) Как претендующие на общую культуру, они были комичны. (К. говорил: "Моё любимое (!) произведение -- "Три цвета времени" Стендаля." Неуверенно беря интеграл x^2 dx, он во все тяжкие бросался спорить со мной по любому вопросу высшей математики. Он запомнил пять-десять школьных фраз на немецком языке, и кстати и некстати их применял. Он вовсе не знал английского, но упрямо спорил о правильном английском произношении, однажды слышанном им в ресторане. Была у него еще тетрадь с афоризмами, он часто её подчитывал и подзубривал, чтобы при случае блеснуть.) Но за всё то от них, никогда не видавших капиталистического прошлого, никак не зараженных его язвами, ожидалась республиканская чистота, наша советская принципиальность. Прямо со студенческой скамьи многие из них получали ответственные посты, очень высокую зарплату, во время войны Родина освобождала их от фронта и не требовала ничего, кроме работы по специальности. И за то они были патриоты, хотя в партию вступали вяло. Чего не знали они -- не знали страха классовых обвинений, поэтому не боялись в своих решениях оступиться, при случае защищали их и горлом. По той же причине не робели они и перед рабочими массами, напротив имели к ним общую жестокую волевую хватку. Но -- и всё. И по возможности старались, чтобы восьмью часами ограничивался их рабочий день, А дальше начиналась чаша жизни: артистки, "Метрополь", "Савой". Тут рассказы К. и З-ва были до удивительности похожи. Вот рассказывает К. (не без привиранья, но в основном правда, сразу веришь!) об одном рядовом воскресеньи лета 1943 года, рассказывает и весь светится, переживая заново: -- С вечера субботы закатываемся в ресторан "Прага". Ужин! Вы понимаете, что такое для женщины ужин? Женщине аб-солютно неважно, какой будет завтрак, обед и дневная работа. Ей важно: платье, туфли и ужин! В "Праге" затемнение, но можно подняться на крышу. Баллюстрада. Ароматный летний воздух. Уснувший затемненный Арбат. Рядом -- женщина в шелковом (это слово он всегда подчёркивает) платьи! Кутили всю ночь, и теперь пьём только шампанское! Из-за шпиля НКО выплывает малиновое солнце! Лучи, стекла, крыши! Оплачиваем счёт. Персональная машина у входа! -- вызвали по телефону. В открытые окна ветер рвет и освежает. А на даче -- сосновый лес! Вы понимаете, что такое утренний сосновый лес? Несколько часов сна за закрытыми ставнями. Около десяти просыпаемся -- ломится солнце сквозь жалюзи. По комнате -- милый беспорядок женской одежды. Лёгкий (вы понимаете, что такое лёгкий?) завтрак с красным вином на веранде. Потом приезжают друзья -- речка, загорать, купаться. Вечером на машинах по домам. Если же воскресенье рабочее, то после завтрака часов в одиннадцать едешь поруководить. И нам когда-нибудь, КОГДА-НИБУДЬ можно будет друг друга понять?.. Он сидит у меня на кровати и рассказывает, размахивая кистями рук для большей точности пленительных подробностей, вертя головой от жгучей сладости воспоминаний. Вспоминаю и я одно за другим эти страшные воскресенья лета 1943-го года. 4 июля. На рассвете вся земля затряслась левее нас на Курской Дуге. А при малиновом солнце мы уже читали падающие листовки: "Сдавайтесь! Вы испытали уже не раз сокрушительную силу германских наступлений!" 11 июля. На рассвете тысячи свистов разрезали воздух над нами -- это начиналось наше наступление на Орёл. -- "Лёгкий завтрак"? Конечно, понимаю. Это -- еще в темноте, в траншее, одна банка американской тушонки на восьмерых и -- ура! за Родину! за Сталина! 1 Маркс и Энгельс, т. IV, стр. 427 2 "Новый мир", 1964, No. 1 3 Да и эта проблема выходит за Архипелаг; её объем -- всё наше общество. Весь образованный наш слой -- и техники, и гуманитарии, все эти десятилетия разве не были такими же звеньями кащеевой цепи, такими же обобщенными придурками? Среди уцелевших и процветших, даже самых честных -- укажут ли нам таких ученых или композиторов или историков культуры, кто положил себя на устроение общей жизни, пренебрегая собственной? 4 Истинное содержание этого дела, кажется, очень не совпадало даже с первым фадеевским вариантом, но не будем основываться на одних лагерных слухах. 5 Об его удивительной (или слишком обычной) судьбе -- часть IV, глава 4. 6 Известный советский адвокат. 7 То есть адвокат повторял следователя. 8 Выражение объяснено в главе 19. 9 А сейчас я нет-нет, да и пользуюсь этой редкой для бывшего зэка возможностью: побывать в с═в═о═ё═м лагере! Каждый раз волнуюсь. Для измерения масштабов жизни так это полезно -- окунуться в безвыходное прошлое, почувствовать себя снова т═е═м. Где была столовая, сцена и КВЧ -- теперь магазин "Спартак". Вот здесь у сохраненной троллейбусной остановки, была внешняя вахта. Вон на третьем этаже окно нашей комнаты уродов. Вот линейка развода. Вот тут ходил башенный кран Напольной. Тут М. юркнула к Бершадеру. По асфальтовому двору идут, гуляют, разговаривают о мелочах -- они не знают, что ходят по трупам, по нашим воспоминаниям. Им не представить, что этот дворик мог быть не частью Москвы в двадцати минутах езды от центра, а островочком дикого Архипелага, ближе связанного с Норильском и Колымой, чем с Москвой. Но и я уже не могу подняться на крышу, где ходили мы с полным правом, не могу зайти в те квартиры, где я шпаклевал двери и настилал полы. Я беру руки назад, как прежде, я расхаживаю по зоне, представляя, что выхода мне нет, только отсюда досюда, и куда завтра пошлют -- я не знаю. И те же деревья Нескучного, теперь уже не отгороженные зоной, свидетельствуют мне, что помнят всё, и меня помнят, что так оно и было. * Я хожу так, арестантским прямым тупиком, с поворотами на концах, -- и постепенно все сложности сегодняшней жизни начинают оплавляться как восковые. * Не могу удержаться, хулиганю: поднимаюсь по лестнице и на белом подоконнике, полмарша не дойдя до кабинета начальника лагеря, пишу чёрным: "121-й лагучасток". Пройдут -- прочтут, может -- задумаются. -------- Глава 10. Вместо политических Но в этом угрюмом мире, где всякий гложет, кто кого может; где жизнь и совесть человека покупаются за пайку сырого хлеба, -- в этом мире что' же и где же были политические -- носители чести и света всех тюремных населений истории? А мы уже проследили, как "политических" отъединили, удушили и извели. Ну, а взамен их? А -- что взамен? С тех пор у нас нет политических. Да у нас их и быть не может. Какие ж "политические", если установилась всеобщая справедливость? В царских тюрьмах мы когда-то льготы политических использовали, и тем более ясно поняли, что их надо кончать. Просто -- отменили политических. Нет и не будет! А те, кого сажают, ну это каэры, враги революции. С годами увяло слово "революция", хорошо, пусть будут враги народа, еще лучше звучит. (Если бы счесть по обзору наших Потоков всех посаженных по этой статье, да прибавить сюда трехкратное количество членов семей -- изгоняемых, подозреваемых, унижаемых и теснимых, то с удивлением надо будет признать, что впервые в истории народ стал враг самому себе, зато приобрел лучшего друга -- тайную полицию.) Известен лагерный анекдот, что осужденная баба долго не могла понять, почему на суде прокурор и судья обзывали её "конный милиционер" (а это было "контрреволюционер"!). Посидев и посмотрев в лагерях, можно признать этот анекдот за быль. Портной, откладывая иголку, вколол её, чтоб не потерялась, в газету на стене и попал в глаз Кагановичу. Клиент видел. 58-я, 10 лет (террор). Продавщица, принимая товар от экспедитора, записывала его на газетном листе, другой бумаги не было. Число кусков мыла пришлось на лоб товарища Сталина. 58-я, 10 лет. Тракторист Знаменской МТС утеплил свой худой ботинок листовкой о кандидате на выборы в Верховный Совет, а уборщица хватилась (она за те листовки отвечала) -- и нашла, у кого. КРА, контрреволюционная агитация, 10 лет. Заведующий сельским клубом пошел со своим сторожем покупать бюст товарища Сталина. Купили. Бюст тяжелый, большой. Надо бы на носилки поставить, да нести вдвоём, но заведующему клубом положение не дозволяет: "Ну, донесёшь как-нибудь потихоньку". И ушел вперед. Старик-сторож долго не мог приладиться. Под бок возьмёт -- не обхватит. Перед собой нести -- спину ломит, назад кидает. Догадался всё же: снял ремень, сделал петлю Сталину на шею и так через плечо понёс по деревне. Ну, уж тут никто оспаривать не будет, случай чистый. 58-8, террор, десять лет. Матрос продал англичанину зажигалку -- "Катюшу" (фитиль в трубке да кресало) как сувенир -- за фунт стерлингов. Подрыв авторитета Родины. 58-я, 10 лет. Пастух в сердцах выругал корову за непослушание "колхозной б....." -- 58-я, срок. Эллочка Свирская спела на вечере самодеятельности частушку, чуть затрагивающую, -- да это мятеж просто! 58-я, 10 лет. Глухонемой плотник -- и тот получает срок за контрреволюционную агитацию! Каким же образом? Он стелет в клубе полы. Из большого зала всё вынесли, нигде ни гвоздика, ни крючка. Свой пиджак и фуражку он, пока работает, набрасывает на бюст Ленина. Кто-то зашел, увидел. 58-я, 10 лет. Перед войною в Волголаге сколько было их -- деревенских неграмотных стариков из Тульской, Калужской, Смоленской областей. Все они имели статью 58-10, то есть антисоветскую агитацию. А когда нужно было расписаться, ставили крестик (рассказ Лощилина). После же войны сидел я в лагере с ветлужцем Максимовым. Он служил с начала войны в зенитной части. Зимою собрал их политрук обсуждать с ними передовицу "Правды" (16 января 1942 года: "Расколошматим немца за зиму так, чтоб весной он не мог подняться!") Вытянул выступать и Максимова. Тот сказал: "Это правильно! Надо гнать его, сволоча, пока вьюжит, пока он без валенок, хоть и мы часом в ботинках. А весной-то хуже будет с его техникой..." И политрук хлопал, как будто всё правильно. А в СМЕРШ вызвали и накрутили 8 лет -- "восхваление немецкой техники", 58-я. (Образование Максимова было -- один класс сельской школы. Сын его, комсомолец, приезжал в лагерь из армии, велел: "матке не описывай, что арестован, мол -- в армии до сих пор, не пускают". Жена отвечает по адресу "почтовый ящик": да уж твои года все вышли, что ж тебя не пущают?" Конвойный смотрит на Максимова, всегда небритого, пришибленного да еще глуховатого и советует: "Напиши -- дескать, в комсостав перешел, потому задерживают". Кто-то на стройке рассердился на Максимова за его глуховатость и непонятливость, выругался: "испортили на тебя 58-ю статью!") Детвора в колхозном клубе баловалась, боролись и спинами сорвали со стены какой-то плакат. Двум старшим дали срок по 58-й (по Указу 1935 г. дети несут по всем преступлениям уголовную ответственность с 12-летнего возраста!). Мотали и родителям, что получали, подослали. 16-летний школьник-чувашонок сделал на неродном русском языке ошибку в лозунге стенгазеты. 58-я, 5 лет. А в бухгалтерии совхоза висел лозунг "Жить стало лучше, жить стало веселей". (Сталин). И кто-то красным карандашом приписал "у" -- мол, СталинУ жить стало веселей. Виновника не искали -- посадили всю бухгалтерию. Гесель Бернштейн и его жена Бессчастная получили 58-10, 5 лет за... домашний спиритический сеанс! (Следователь добивался: сознайся кто еще крутил?)1 Вздорно? дико? бессмысленно? Ничуть не бессмысленно, вот это и есть "террор как средство убеждения". Есть пословица: бей сороку да ворону -- добьешься и до белого лебедя! Бей подряд -- в конце концов угодишь и в того, в кого надо. Первый смысл массового террора в том и состоит: подвернутся и погибнут такие сильные и затаенные, кого по одиночке не выловить никак. И каких только не сочинялось глупейших обвинений, чтоб обосновать посадку случайного или намеченного лица! Григорий Ефимович Генералов (из Смоленской области) обвинен: "пьянствовал потому, что ненавидел Советскую власть" (а он пьянствовал потому, что с женой жил плохо) -- 8 лет. Ирина Тучинская (невеста сына Софроницкого) арестована, когда шла из церкви (намечено было всю семью их посадить), и обвинена, что в церкви "молилась о смерти Сталина" (кто мог слышать ту молитву?!) -- Террор! 25 лет. Александр Бабич обвинен, что "в 1916 году действовал против советской власти (!!) в составе турецкой армии" (а на самом деле был русским добровольцем на турецком фронте). Так как попутно он был еще обвинен в намерении передать немцам в 1941 году ледокол "Садко" (на борт которого был взят пассажиром!), -- то и приговор был: расстрел! (Заменили на червонец, в лагере умер). Сергей Степанович Федоров, инженер-артиллерист, обвинен во "вредительском торможении проектов молодых инженеров" (ведь эти комсомольские активисты не имеют досуга дорабатывать свои чертежи).2 Член-корреспондент Академии Наук Игнатовский арестован в Ленинграде в 1941 году и обвинен, что завербован немецкой разведкой во время работы своей у Цейса в 1908 году! -- притом с таким странным заданием: в ближайшую войну (которая интересует это поколение разведки) не шпионить, а только в следующую! Поэтому он верно служит царю в 1-ю мировую войну, потом советской власти, налаживает единственный в стране оптико-механический завод (ГОМЗ), избирается в Академию Наук, -- а вот с начала второй войны пойман, обезврежен, расстрелян! Впрочем, большей частью фантастические обвинения не требовались. Существовал простенький стандартный набор обвинений, из которых следователю достаточно было, как марки на конверт, наклеить одно-два: -- дискредитация Вождя; -- отрицательное отношение к колхозному строительству; -- отрицательное отношение к государственным займам (а какой нормальный относился к ним положительно!); -- отрицательное отношение к Сталинской конституции; -- отрицательное отношение к (очередному) мероприятию партии; -- симпатия к Троцкому; -- симпатия к Соединенным Штатам; -- и так далее, и так далее. Наклеивание этих марок разного достоинства была однообразная работа, не требовавшая никакого искусства. Следователю нужна была только очередная жертва, чтобы не терять времени. Такие жертвы набирались по развёрстке оперуполномоченными районов, воинских частей, транспортных отделений, учебных заведений. Чтоб не ломать головы и оперуполномоченным, очень кстати тут приходились доносы. В борьбе друг с другом людей на воле доносы были сверхоружием, икс-лучами: достаточно было только направить невидимый лучик на врага -- и он падал. Отказу не было никогда. Я для этих случаев не запоминал фамилий, но смею утверждать, что много слышал в тюрьме рассказов, как доносом пользовались в любовной борьбе: мужчина убирал нежелаемого супруга, жена убирала любовницу или любовница жену, или любовница мстила любовнику за то, что не могла оторвать его от жены. Из марок больше всего шел у следователей в ход десятый пункт -- контрреволюционная (переименованная в антисоветскую) агитация. Если потомки когда-нибудь почитают следственные и судебные дела сталинского времени, они диву дадутся, что' за неутомимые ловкачи были эти антисоветские агитаторы. Они агитировали иглой и рваной фуражкой, вымытыми полами (см. ниже) или нестиранным бельём, улыбкой или её отсутствием, слишком выразительным или слишком непроницаемым взглядом, беззвучными мыслями в черепной коробке, записями в интимный дневник, любовными записочками, надписями в уборных. Они агитировали на шоссе, на проселочной дороге, на пожаре, на базаре, на кухне, за чайным домашним столом и в постели на ухо. И только непобедимая формация социализма могла устоять перед таким натиском агитации! На Архипелаге любят шутить, что не все статьи уголовного кодекса доступны. Иной и хотел бы нарушить закон об охране социалистической собственности, да его к ней не подпускают. Иной, не дрогнув, совершил бы растрату -- но никак не может устроиться кассиром. Чтоб убить, надо достать хотя бы нож, чтоб незаконно хранить оружие -- надо его прежде приобрести, чтоб заниматься скотоложеством -- надо иметь домашних животных. Даже и сама 58-я статья не так-то доступна: как ты изменишь родине по пункту 1-б, если не служишь в армии? как ты свяжешься по пункту "4" с мировой буржуазией, если живешь в Ханты-Мансийске? как подорвешь государственную промышленность и транспорт по пункту "7", если работаешь парикмахером? если нет у тебя хоть поганенького медицинского автоклавчика, чтоб он взорвался (инженер-химик Чудаков 1948 год, "диверсия")? Но 10-й пункт 58 статьи -- общедоступен. Он доступен глубоким старухам и двенадцатилетним школьникам. Он доступен женатым и холостым, беременным и невинным, спортсменам и калекам, пьяным и трезвым, зрячим и слепым, имеющим собственные автомобили и просящим подаяние. Заработать 10-й пункт можно зимой с таким же успехом, как и летом, в будний день как и в воскресенье, рано утром и поздно вечером, на работе и дома, в лестничной клетке, на станции метро, в дремучем лесу, в театральном антракте и во время солнечного затмения. Сравниться с 10-м пунктом по общедоступности мог только 12-й -- недонесение или "знал-не сказал". Все те же, как выше сказано, могли получить этот пункт и во всех тех же условиях, но облегчение состояло в том, что для этого не надо было даже рта раскрывать, ни браться за перо. В бездействии-то пункт и настигал! А срок давался тот же: 10 лет и 5 "намордника". Конечно, после войны 1-й пункт 58-й статьи -- "измена родине", тоже не мог показаться труднодоступным. Не только все военнопленные, не только все оккупированные имели на него право, но даже те, кто мешкали с эвакуацией из угрожаемых районов и тем выявляли свое намерение изменить родине. (Профессор математики Журавский просил на выезд из Ленинграда три места в самолете: жене, больной свояченице и себе. Ему дали два, без свояченицы. Он отправил жену и свояченицу, сам остался. Власти не могли истолковать этот поступок иначе, как то, что профессор ждал немцев. 58-1-а через 19-ю, 10 лет.) По сравнению с тем несчастным портным, клубным сторожем, глухонемым, матросом или ветлужцем, уже покажутся вполне законно осужденными: -- эстонец Энсельд, приехавший в Ленинград из независимой еще Эстонии. У него отобрали письмо по-русски. Кому? от кого? "Я -- честный человек, и не могу сказать" (письмо было от В. Чернова к его родственникам). Ах, сволочь, честный человек? Ну, езжай на Соловки!.. Так он же хоть письмо имел! -- Гиричевский. Отец двух фронтовых офицеров, он попал во время войны по трудмобилизации на торфоразработки и там порицал жидкий голый суп (так порицал-таки! рот-то всё же раскрывал!). Вполне заслужено он получил за это 58-10, 10 лет. (Он умер, выбирая картофельную конкуру из лагерной помойки. В грязном кармане его лежала фотография сына, грудь в орденах.) -- Нестеровский, учитель английского языка. У себя дома, за чайным столом рассказал жене и её лучшей подруге (так рассказал же! действительно!), как нищ и голоден приволжский тыл, откуда он только что вернулся. Лучшая подруга заложила обоих супругов: ему 10-й пункт, ей -- 12-й, обоим по 10 лет. (А квартира? Не знаю, может быть -- подруге?) -- Рябинин Н. И. В 1941-м, при нашем отступлении, прямо вслух заявил: "надо было меньше песню петь -- "нас не тронешь, мы не тронем, а затронешь -- спуску не дадим". Да подлеца такого расстрелять мало, а ему дали всего 10 лет! -- Реунов и Третюхин, коммунисты, стали беспокоиться, будто их оса в шею жалила, почему съезда партии долго не собирают, устав нарушают (будто их собачье дело!..). Получили по десятке. -- Фаина Ефимовна Эпштейн, пораженная преступностью Троцкого, спросила на партсобрании: "А зачем его выпустили из СССР?" (Как будто перед ней партия должна отчитываться! Да Иосиф Виссарионович может быть локти кусал!) За этот нелепый вопрос она заслуженно получила (и отсидела) один за другим т═р═и ═с═р═о═к═а. (Хотя никто из следователей и прокуроров не могли объяснить ей, в чём её вина.) -- А Груша-пролетарка просто поражает тяжестью преступлений. Двадцать три года проработала на стекольном заводе, и никогда соседи не видели у неё икон. А перед приходом в их местность немцев она повесила иконы (да просто бояться перестала, ведь гоняли с иконами) и, что особенно отметило следствие по доносу соседок -- вымыла полы! (А немцы так и не пришли.) К тому ж около дома подобрала красивую листовку немецкую с картинкой и засунула её в вазочку на комоде. И всё-таки наш гуманный суд, учитывая пролетарское происхождение, дал Груше ТОЛЬКО 8 лет лагеря да три года лишения прав. А муж её тем временем погиб на фронте. А дочь училась в техникуме, но кадры всё допекали: "где твоя мать?" -- и девочка отравилась. (Дальше смерти дочери Груша никогда не могла рассказывать -- плакала и уходила.) А что давать Геннадию Сорокину, студенту 3-го курса Челябинского пединститута, если он в литературном студенческом журнале (1946 г.) написал собственных две статьи? Малую катушку, 10 лет. А чтение Есенина? Ведь всё мы забываем. Ведь скоро объявят нам: "так не было, Есенин всегда был почитаемым народным поэтом". Но Есенин был -- контрреволюционный поэт, его стихи -- запрещенная литература. М. Я. Потапову в рязанском ГБ выставили такое обвинение: "как ты смел восхищаться (перед войной) Есениным, если Иосиф Виссарионович сказал, что самый лучший и талантливый -- Маяковский? Вот твое антисоветское нутро и сказалось! " И уж совсем заядлым антисоветчиком выглядит гражданский лётчик, второй пилот "Дугласа". У него не только нашли полное собрание Есенина; он не только рассказывал, что крепко и сытно жили люди в Восточной Пруссии, пока мы туда не пришли, -- но он на диспуте в лётной части вступил в публичный спор с Эренбургом по поводу Германии. (По тогдашней позиции Эренбурга можно догадаться, что летчик предлагал быть с немцами помягче.)3 На диспуте -- и вдруг публичный спор! Трибунал, 10 лет и 5 намордника. И. Ф. Липай в своём районе создал колхоз на год раньше, чем это было приказано начальством -- и совершенно добровольный колхоз! Так неужели же. уполномоченный ГПУ Овсянников мог эту враждебную вылазку перетерпеть? Не надо мне твоего хорошего, делай моё плохое! Колхоз объявлен был кулацким, а самого Липая, подкулачника, потащили по кочкам... Ф. В. Шавирин, рабочий, на партсобрании сказал вслух (!) о завещании Ленина! Ну, уж страшней этого и быть ничего не может, это уж -- заклятый враг! Какие зубы на следствии сохранились, на Колыме в первый год потерял. Вот какие ужасные встречались преступники по 58-й статье! А ведь еще бывали злоехидные, с подпольным вывертом. Например, Перец Герценберг, житель Риги. Вдруг переезжает в Литовскую Социалистическую Республику и там записывает себя польского происхождения. А сам -- латышский еврей. Ведь здесь что' особенно возмутительно: желание обмануть своё родное государство. Это значит, он рассчитал, что мы его в Польшу отпустим, а оттуда он в Израиль улизнет. Нет уж, голубчик, не хотел в Риге -- езжай в ГУЛаг. Измена Родине через намерение, 10 лет. А какие бывают скрытные! В 1937 г. среди рабочих завода "Большевик" (Ленинград) обнаружены бывшие ученики ФЗУ, которые в 1929 г. присутствовали на собрании, где выступал Зиновьев. (Нашлась регистрация присутствующих, приложенная к протоколу). И 8 лет скрывали, прокрались в состав пролетариата. Теперь все арестованы и расстреляны. Сказал Маркс: "государство калечит самого себя, когда оно делает из гражданина преступника".4 И очень трогательно объяснил, как государство должно видеть в любом нарушителе еще и человека с горячей кровью, и солдата, защищающего отечество, и члена общины, и отца семейства, "существование которого священно", и самое главное -- гражданина. Но нашим юристам читать Маркса некогда, особенно такие непродуманные места. А Маркс, если хочет, пусть наши инструкции почитает. Воскликнут, что весь этот перечень -- чудовищен? несообразен? Что поверить даже нельзя? Что Европа не поверит? Европа конечно не поверит. Пока сама не посидит -- не поверит. Она в наши глянцевые журналы поверила, а больше ей в голову не вобрать. А мы? Лет пятьдесят назад -- ни за что б не поверили. Да и сто лет назад бы не поверили. Белинский, Чернышевский -- эти бы не поверили. А копнуть штыка на три-на четыре, туда к Петру да пораньше -- так отчего б и не поверить? Что ж тут худого, это испокон: -- тюремный сторож Сенька рек: "Не дери моей бороды! Мужик я государев -- так и борода моя -- государева?" 58-я, бит батогами нещадно. -- десятник стрелецкий Ивашко Распопин показал перст и молвил: "Вот де тебе с государем". 58-я, бит батогами нещадно. -- посадский человек Блестин, казаков ругая: "Глуп князь великий, что вас, казаков поит и кормит". 58-я, бит батогами нещадно. -- сынчишко боярский Иван Пашков: "Государь-царь выше святого Афанасия." Дьячок Афанасьевской церкви Неждан: "А что же царь Афанасию молится?" (На Святой было дело, пьяны оба.) Приговорила Москва беспристрастно: сына боярского бить батогами нещадно, и дьячка бить потому ж".5 По крайней мере все молчат. А это и надо. ___ В прежней России политические и обыватели были -- два противоположных полюса в населении. Нельзя было найти более исключающих образов жизни и образов мышления. В СССР обывателей стали грести как "политических". И оттого политические сравнялись с обывателями. Половина Архипелага была Пятьдесят Восьмая. А политических -- не было... (Если б столько было да настоящих политических -- так на какой скамье уже бы давно та власть сидела! ) В эту Пятьдесят Восьмую угожал всякий, на кого сразу не подбиралась бытовая статья. Шла тут мешанина и пестрота невообразимая.6 Зачислить в Пятьдесят Восьмую был простейший из способов похерить человека, убрать быстро и навсегда. А еще туда же шли и просто семьи, особенно жены ЧээСы. Сейчас привыкли, что в ЧС забирали жен крупных партийцев, но этот обычай установился поране, так чистили и дворянские семьи, и заметные интеллигентские и лиц духовных. (И даже в 50-х годах: историк Х-цев за принципиальные ошибки, допущеные в книге, получил 25 лет. Но надо ж дать и жене? Десятку. Но зачем же оставлять мать-старуху в 75 лет и 16-летнюю дочь? -- за недонесение и им. И всех четверых разослали в разные лагеря без права переписки между собой.) Чем больше мирных, тихих, далеких от политики и даже неграмотных людей, чем больше людей, до ареста занятых только своим бытом, втягивалось в круговорот незаслуженной кары и смерти, -- тем серей и робче становилась Пятьдесят Восьмая, теряла всякий и последний политический смысл и превращалась в потерянное стадо потерянных людей. Но мало сказать, из кого была Пятьдесят Восьмая, -- еще важней, как её содержали в лагере. Эта публика с первых лет революции была обложена вкруговую: режимом и формулировками юристов. Возьмём ли мы приказ ВЧК No. 10 от 8.1.21., мы узнаем что только рабочего и крестьянина нельзя арестовать без основательных данных -- а интеллигента стало быть можно, ну, например по антипатии. Послушаем ли мы Крыленко на V съезде работников юстиции в 1924 году, мы узнаем, что "относительно осужденных из классово-враждебных элементов... исправление бессильно и бесцельно". В начале 30-х годов нам еще раз напомнят, что сокращение сроков классово-чуждым элементам есть правооппортунистическая практика. И так же "оппортунистична установка, что "в тюрьме все равны", что с момента вынесения приговора как бы прекращается классовая борьба", что "классовый враг начинает "исправляться".7 Если это всё вместе собрать, то вот: брать вас можно ни за что, исправлять вас бесцельно, в лагере определим вам положение униженное и доймём вас там классовой борьбой. Но как же это понять -- в лагере да еще классовая борьба? Ведь действительно, вроде -- все арестанты равны. Нет, не спешите, это представление буржуазное! Для того-то и отобрали у политической Статьи право содержаться отдельно от уголовников, чтоб теперь этих уголовников да ей же на шею! (Это те изобретали люди, кто в царских тюрьмах поняли силу возможного политического объединения, политического протеста и опасность её для режима.) Да вот Авербах тут как тут, он же нам и разъяснит. "Тактика перевоспитания основана на классовом расслоении", "опереться на наиболее близкие пролетариату слои"8 (а какие ж это -- близкие? да "бывшие рабочие", то есть воры, вот их-то и натравить на Пятьдесят Восьмую!), "перевоспитание невозможно без разжигания политических страстей" (это -- буквальная цитата!). Так что когда жизнь нашу полностью отдавали во власть воров -- то не был произвол ленивых начальников на глухих лагучастках, то была высокая Теория! "Классово-дифференцированный подход к режиму... непрерывное административное воздействие на классово-враждебные элементы" -- да влача свой бесконечный срок, в изорванной телогрейке и с головой потупленной -- вы хоть можете себе это вообразить? -- непрерывное административное воздействие на вас?! Всё в той же замечательной книге мы читаем даже перечень приёмов, как создать Пятьдесят Восьмой невыносимые условия в лагере. Тут не только сокращать ей свидания, передачи, переписку, право жалобы, право передвижения внутри (!) лагеря. Тут и создавать из классово-чуждых отдельные бригады, ставить их в более трудные условия (от себя поясню: обманывать их при замере выполненных работ) -- а когда они не выполнят норму -- объявить это вылазкой классового врага. (Вот и колымские расстрелы целыми бригадами!) Тут и частые творческие советы: кулаков и подкулачников (то есть лучших сидящих в лагере крестьян, во сне видящих крестьянскую работу) -- не посылать на сельхозработы! Тут и: высококвалифицированному классово-враждебному элементу (т. е. инженерам) не доверять никакой ответственной работы "без предварительной проверки" (но кто в лагере настолько квалифицирован, чтобы проверить инженеров? очевидно, воровская легкая кавалерия от КВЧ, нечто вроде хунвэйбинов). Этот совет трудно выполним на каналах: ведь шлюзы сами не проектируются, трасса сама не ложится, тогда Авербах просто умоляет: пусть хоть шесть месяцев после прибытия в лагерь специалисты проводят на общих! (А для смерти больше не нужно!) Мол тогда, живя не в интеллигентском привилегированном бараке, "он испытывает воздействие коллектива", "контрреволюционеры видят, что массы против них и презирают их". И как удобно, владея классовой идеологией, выворачивать всё происходящее. Кто-то устраивает "бывших" и интеллигентов на придурочьи посты? -- значит тем самым он "посылает на самую тяжелую работу лагерников из среды трудящихся"! Если в каптёрке работает бывший офицер, и обмундирования не хватает -- значит, он "сознательно отказывает". Если кто-то сказал рекордистам: "остальные за вами не угонятся" -- значит, он классовый враг! Если вор напился, или бежал или украл, -- разъясняют ему, что это не он виноват, что это классовый враг его напоил, или подучил бежать или подучил украсть (интеллигент подучил вора украсть! -- это совершенно серьёзно пишется в 1936-м году!). А если сам "чуждый элемент даёт хорошие производственные показатели" -- это он "делает в целях маскировки"! Круг замкнут! Работай или не работай, люби нас или не люби -- мы тебя ненавидим и воровскими руками уничтожим! И вздыхает Петр Николаевич Птицын (посидевший по 58-й): "А ведь настоящие преступники не способны к подлинному труду. Именно неповинный человек отдаёт себя полностью, до последнего вздоха. Вот драма: враг народа -- друг народа". Но -- не угодна жертва твоя. "Неповинный человек"! -- вот главное ощущение того эрзаца политических, который нагнали в лагеря. Вероятно это небывалое событие в мировой истории тюрем: когда миллионы арестантов сознают, что они -- правы, все правы и никто не виновен. (С Достоевским сидел на каторге один невинный!) Однако, эти толпы случайных людей, согнанные за проволоку не по закономерности убеждений, а швырком судьбы, отнюдь не укреплялись сознанием своей правоты -- но, может быть, гуще угнетало их нелепостью положения. Дольше держась за свой прежний быт, чем за какие-либо убеждения, они отнюдь не проявляли готовности к жертве, ни единства, ни боевого духа. Они еще в тюрьмах целыми камерами доставались на расправу двум-трем сопливым блатным. Они в лагерях уже вовсе были подорваны, они готовы были только гнуться под палкой нарядчика и блатного, под кулаком бригадира, они оставались способны только усвоить лагерную философию (разъединенность, каждый за себя и взаимный обман) и лагерный язык. Попав в общий лагерь в 1938-м году, с удивлением смотрела Е. Олицкая глазами социалистки, знавшей Соловки и изоляторы, на эту Пятьдесят Восьмую. Когда-то, на её памяти, политические всем делились, а сейчас каждый жил и жевал за себя, и даже "политические" торговали вещами и пайками!.. Политическая шпана -- вот как назвала их (нас) Анна Скрипникова. Ей самой еще в 1925-м году достался этот урок: она пожаловалась следователю, что её однокамерниц начальник Лубянки таскает за волосы. Следователь рассмеялся и спросил: "А вас тоже таскает?" -- "Нет, но моих товарищей!" И тогда он внушительно воскликнул: "Ах, как страшно, что вы протестуете! Оставьте эти РУССКИЕ ИНТЕЛЛИГЕНТСКИЕ НИКЧЕМНЫЕ ЗАМАШКИ! Они УСТАРЕЛИ! Заботьтесь ТОЛЬКО О СЕБЕ! -- иначе вам плохо придется." А это ж и есть блатной принцип: тебя не гребут -- не подмахивай! Лубянский следователь 1925 года УЖЕ имел философию блатного! Так на вопрос, дикий уху образованной публики: "может ли политический украсть?" -- мы встречно удивимся: "а почему бы нет?" "А может ли он донести?" -- "А чем он хуже других?" И когда по поводу "Ивана Денисовича" мне наивно возражают: как это у вас политические выражаются блатными словами? -- я отвечаю: а если на Архипелаге другого языка нет? Разве политическая шпана может противопоставить уголовной шпане свой язык? Им же и втолковывают, что они -- уголовные, самые тяжкие из уголовных, а НЕ уголовных у нас и в тюрьму не сажают! Перешибли хребет Пятьдесят Восьмой -- и политических НЕТ. Влитых в свинское пойло Архипелага, их гнали умереть на работе и кричали им в уши лагерную ложь, что каждый каждому враг! Еще говорит пословица: возьмёт голод -- появится голос. Но у нас, но у наших туземцев -- не появлялся. Даже от голода. А ведь как мало, как мало им надо было, чтобы спастись! Только: не дорожить жизнью, уже всё равно потерянной, и -- сплотиться. Это удавалось иногда цельным иностранным группам, например японцам. В 1947 году на Ревучий, штрафной лагпункт Красноярских лагерей, привезли около сорока японских офицеров, так называемых "военных преступников" (хотя в чём они провинились перед нами -- придумать нельзя). Стояли сильные морозы. Лесоповальная работа, непосильная даже для русских. Отрицаловка9 быстро раздела кое-кого из них, несколько раз упёрла у них весь лоток с хлебом. Японцы в недоумении ожидали вмешательства начальства, но начальство, конечно, и внимания не обращало. Тогда их бригадир полковник Кондо с двумя офицерами, старшими по званию, вошел вечером в кабинет начальника лагпункта и предупредил (русским языком они прекрасно владели), что если произвол с ними не прекратится, то завтра на заре двое офицеров, изъявивших желание, сделают харакири. И это -- только начало. Начальник лагпункта (дубина Егоров, бывший комиссар полка) сразу смекнул, что на этом можно погореть. Двое суток японскую бригаду не выводили на работу, нормально кормили, потом увезли со штрафного. Как же мало нужно для борьбы и победы -- ТОЛЬКО жизнью не дорожить? жизнью-то всё равно уже пропащей. Но, постоянно перемешивая с блатными и бытовиками, нашу Пятьдесят Восьмую никогда не оставляли одну -- чтоб не посмотрели друг другу в глаза и не осознали бы вдруг -- КТО МЫ. А те светлые головы, горячие уста и твёрдые сердца, кто мог бы стать тюремными и лагерными вожаками -- тех давно по спецпометкам на делах -- отделили, заснули кляпами рты, спрятали в специзоляторах, расстреляли в подвалах. ___ Однако, по важной особенности жизни, замеченной еще в учении Дао, мы должны ожидать, что когда не стало политических -- тогда-то они и появились. Я рискну теперь высказать, что в советское время истинно-политические не только были, но: 1. Их было больше, чем в царское время, и 2. Они проявили стойкость и мужество бо'льшие, чем прежние революционеры. Это покажется в противоречии с предыдущим, но -- нет. Политические в царской России были в очень выгодном положении, очень на виду -- с мгновенными отголосками в обществе и прессе. Мы уже видели (часть 1, гл. 12), что в Советской России социалистам пришлось несравнимо трудней. Да не одни ж социалисты были теперь политические. Только сплеснутые ушатами в пятнадцатимиллионный уголовный океан, они невидимы и неслышимы были нам. Они были -- немы. Немее всех остальных. Рыбы -- их образ. Рыбы, символ древних христиан. И христиане же -- их главный отряд. Корявые, малограмотные, не умеющие сказать речь с трибуны, ни составить подпольного воззвания (да им по вере это и не нужно!), они шли в лагеря на мучение и смерть -- только чтоб не отказаться от веры! Они хорошо знали, за что сидят, и были неколебимы в своих убеждениях! Они единственные, может быть, к кому совсем не пристала лагерная философия и даже язык. Это ли не политические? Нет уж, их шпаной не назовешь. И женщин среди них -- особенно много. Говорит Дао: когда рушится вера -- тогда-то и есть подлинно-верующие. За просвещенным зубоскальством над православными батюшками, мяуканьем комсомольцев в пасхальную ночь и свистом блатных на пересылках, -- мы проглядели, что у грешной православной церкви выросли всё-таки дочери, достойные первых веков христианства -- сестры тех, кого бросали на арены ко львам. Христиан было множество, этапы и могильники, этапы и могильники, -- кто сочтёт эти миллионы? Они погибли безвестно, освещая, как свеча, только в самой близи от себя. Это были лучшие христиане России. Худшие все -- дрогнули, отреклись и перетаились. Так это ли -- не больше? Разве когда-нибудь царская Россия знала столько политических? Она и считать не умела в десятках тысяч. Но так чисто, так без свидетелей сработано удушение наших политических, что редко выплывет нам рассказ об одном или другом. Архиерей Преображенский (лицо Толстого, седая борода). Тюрьма-ссылка-лагерь, тюрьма-ссылка-лагерь (Большой Пасьянс). После такого многолетнего изнурения в 1943 году вызван на Лубянку (по дороге блатные сняли с него камилавку). Предложено ему -- войти в Синод. После стольких лет, кажется, можно бы себе разрешить отдохнуть от тюрьмы? Нет, он отказывается: это -- не чистый Синод, не чистая церковь. И -- снова в лагерь. А Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий (1877-1961), архиепископ Лука и автор знаменитой "Гнойной хирургии"? Его жизнеописание, конечно, будет составлено, и не нам здесь писать о нём. Этот человек избывал талантами. До революции он уже прошел по конкурсу в Академию Художеств, но оставил её, чтобы лучше служить человечеству -- врачом. В госпиталях первой мировой войны он выдвинулся как искусный хирург-глазник, после революции вёл ташкентскую клинику, весьма популярную по всей Средней Азии. Гладчайшая карьера развёртывалась перед ним, какой и шли наши современные преуспевшие знаменитости, -- но Войно-Ясенецкий ощутил, что служение его недостаточно, и принял сан священника. В операционной он повесил икону и читал студентам лекции в рясе с наперсным крестом (1921 г.). Еще патриарх Тихон успел назначить его ташкентским епископом. В 20-е годы Войно-Ясенецкий сослан был в Туруханский край, хлопотами многих возвращен, но уже заняты были и его врачебная кафедра и его епархия. Он частно практиковал (с дощечкою "епископ Лука"), валили валом больные (и кожаные куртки тайком), а избытки средств раздавал бедным. Примечательно, как его убрали. Во вторую ссылку (1930 г., Архангельск) он послан был не по 58-й статье, а -- "за подстрекательство к убийству" (вздорная история, будто он влиял на жену и тещу покончившего с собой физиолога Михайловского, уже в безумии шприцевавшего трупы растворами, останавливающими разложение, а газеты шумели о "триумфе советской науки" и рукотворном "воскрешении"). Этот административный приём заставляет нас еще менее формально уразуметь, кто же такие истинно-политические. Если не борьба с режимом, то нравственное или жизненное противостояние ему -- вот главный признак. А прилепка "статьи" не говорит ни о чём. (Многие сыновья раскулаченных получали воровские статьи, но выявляли себя в лагерях истинно-политическими.) В архангельской ссылке Войно-Ясенецкий разработал новый метод лечения гнойных ран. Его вызывали в Ленинград, и Киров уговаривал его снять сан, после чего тут же предоставлял ему институт. Но упорный епископ не согласился даже на печатание своей книги без указания в скобках сана. Так без института и без книги он окончил ссылку в 1933 г., воротился в Ташкент, там получил третью ссылку в Красноярский край. С начала войны он работал в сибирских госпиталях, применил свой метод лечения гнойных ран -- и это привело его к Сталинской премии. Он согласился получать её только в полном епископском облачении!10 А инженеры? Сколькие среди них, не подписавшие глупых и гнусных признаний во вредительстве, рассеяны и расстреляны? И какой звездой блещет среди них Петр Акимыч (Иоакимович) Пальчинский (1875-1929)! Это был инженер-учёный с широтой интересов поразительной. Выпускник (1900) Горного института, выдающийся горняк, он, как мы видим из списка его трудов, изучал и оставил работы по общим вопросам экономического развития, о колебаниях промышленных цен, об экспорте угля, об оборудовании и работе торговых портов Европы, экономических проблемах портового хозяйства, о технике безопасности в Германии, о концентрации в германской и английской горной промышленности, о горной экономике, о восстановлении и развитии промышленности стройматериалов в СССР, об общей подготовке инженеров в высших школах -- и сверх того работы по собственно-горному делу, описание отдельных районов и отдельных месторождений (и еще не все работы известны нам сейчас). Как Войно-Ясенецкий в медицине, так горя бы не знал и Пальчинский в своём инженерном деле; но как тот не мог не содействовать вере, так этот не мог не вмешаться в политику. Еще студентом Горного института Пальчинский числился у жандармов "вожаком движения", в 1900 г. председательствовал на студенческой сходке. Уже инженером в 1905 г. в Иркутске занимал видное место в революционных волнениях и был по "делу об Иркутской республике" осужден на каторжные работы. Он бежал, уехал в Европу. И перед тем сочувствуя анархистам, здесь он сблизился с Кропоткиным. Годы эмиграции он совершенствовался по нескольким инженерным профилям, изучил европейскую технику и экономику, но не упускал из виду и программу народных изданий "для проведения анархистских идей в массах". В 1913 г., амнистированный и возвращаясь в Россию он писал Кропоткину: "в виде программы своей деятельности в России я поставил... всюду, где был бы в состоянии, принять участие в развитии производительных сил страны вообще и в развитии общественный самодеятельности в самом широком смысле этого слова."11 В первый же объезд крупных русских центров ему наперебой предлагали баллотироваться в управляющие делами совета съезда горнопромышленников, предоставляли "блестящие директорские места в Донбассе", консультантские посты при банках, чтение лекций в Горном институте, пост директора Горного департамента. Мало было в России работников с такой энергией и такими широкими знаниями! И какая же судьба ждала его дальше? Уже упоминалось (ч. 1, гл. 10), что он стал в войну товарищем председателя Военно-Промышленного комитета, а после Февральской революции -- товарищем министра торговли и промышленности. Как самый, очевидно, энергичный из членов безвольного Временного правительства, Пальчинский был: в Корниловские дни -- генерал-губернатором Петрограда12, в октябрьские -- начальником обороны Зимнего дворца. Немедленно же он был посажен в Петропавловку, просидел там 4 месяца, правда отпущен. В июне 1918 арестован без предъявления какого-либо обвинения. 6 сентября 1918 включен в список 122 видных заложников ("если... будет убит еще хоть один из Советских работников, нижеперечисленные заложники будут расстреляны", ПетроЧК, председатель Г. Бокий, секретарь А. Иоселевич)13. Однако, не был расстрелян, а в конце 1918 г. даже и освобожден из-за неуместного вмешательства немецкого социал-демократа Карла Моора (изумленного, каких людей мы гноим в тюрьме). С 1920 г. он -- профессор Горного института, навещает и Кропоткина в Дмитрове, после скорой его смерти создаёт комитет по (неудавшемуся) увековечению его памяти -- и вскоре же, за это или не за это, снова посажен. В архиве сохранился любопытный документ об освобождении Пальчинского из этого третьего советского заключения -- письмо в Московский Ревтрибунал от 16 января 1922 г.: "В виду того, что постоянный консультант Госплана инженер П. А. Пальчинский 18 января с. г. в три часа дня выступает в качестве докладчика в Южбюро по вопросу о восстановлении южной металлургии, имеющей особо важное значение в настоящий момент, президиум Госплана просит Ревтрибунал освободить тов. Пальчинского к указанному выше часу для исполнения возложенного на него поручения. Пред. Госплана Кржижановский.14 Просит (и довольно бесправно). И только потому, что южная металлургия -- "особо важное значение в настоящий момент"... и только -- "для исполнения поручения", а там -- хоть пропади, хоть забирайте в камеру назад. Нет, Пальчинскому дали еще поработать над восстановлением горной добычи в СССР. После героической тюремной стойкости его расстреляли без суда только в 1929 году. Надо совсем не любить свою страну, надо быть ей чужаком, чтобы расстреливать гордость нации -- её сгущенные знания, энергию и талант! Да не то же ли самое и через 12 лет с Николаем Ивановичем Вавиловым? Разве Вавилов -- не подлинный политический (по горькой нужде)? За 11 месяцев следствия он перенёс 400 допросов. И на суде (9 июля 1941 г.) не признал обвинений! А безо всякой славы мировой -- гидротехник профессор Родионов (о нём рассказывает Витковский). Попав в заключение, он отказался работать по специальности -- хотя это самый лёгкий был для него путь. И тачал сапоги. Разве это -- не подлинный политический? Он был мирный гидротехник, он не готовился к борьбе, но если против тюремщиков он упёрся в своих убеждениях -- разве он не истый политический? Какая ему еще партийная книжка? Как внезапно звезда ярчеет в сотни раз -- и потухает, так человек, не расположенный быть политическим, может дать короткую сильную вспышку в тюрьме и за неё погибнуть. Обычно мы не узнаём этих случаев. Иногда о них расскажет свидетель. Иногда лежит блеклая бумажка и по ней можно строить только предположения: Яков Ефимович Почтарь, 1887 г., беспартийный, врач. С начала войны -- на 45 авиабазе Черноморского флота. Первый приговор военного трибунала Севастопольской базы (17 ноября 1941) -- 5 лет ИТЛ. Кажется очень благополучно. Но что это? 22-го ноября -- второй приговор: расстрел. И 27 ноября расстрелян. Что произошло в роковые пять дней между 17-м и 22-м? Вспыхнул ли он, как звезда? Или просто судьи спохватились, что мало?15 А троцкисты? Чистокровные политические, этого у них не отнять. (Мне кричат! мне колокольчиком звонят: станьте на место! Говорите о единственных политических! -- о несокрушимых коммунистах, кто и в лагере продолжал свято верить... -- Хорошо, отведём им следующую отдельную главу.) Историки когда-нибудь исследуют: с какого момента у нас потекла струйка политической молодежи? Мне кажется, с 43-44 года (я не имею в виду молодежи социалистов и троцкистов). Почти школьники (вспомним "демократическую партию" 1944 года) вдруг задумали искать платформу, отдельную от той, что им усиленно предлагают, подсовывают под ноги. Ну, кем же их еще назвать? Только мы и о них ничего не знаем и не узнаем. А если 22-х летний Аркадий Белинков садится в тюрьму за свой первый роман "Черновик чувств" (1943), не напечатанный, конечно, -- а потом в лагере пишет еще (но на грани умирания доверяет стукачу Кермайеру и получает новый срок) -- неужели мы откажем ему в звании политического? В 1950 году студенты ленинградского механического техникума создали партию с программой и уставом. Многих расстреляли. Рассказал об этом Арон Левин, получивший 25 лет. Вот и всё, придорожный столбик. А что нашим современным политическим нужны стойкость и мужество несравненно большие, чем прежним революционерам, это и доказывать не надо. Прежде за большие действия присуждались лёгкие наказания, и революционеры не должны были быть уж так смелы: в случае провала они рисковали только собой (не семьей!), и даже не головой, а -- небольшим сроком. Что значило до революции расклеить листовки? Забава, всё равно, что голубей гонять, не получишь и трёх месяцев срока. Но когда пять мальчиков группы Владимира Гершуни готовят листовки: "наше правительство скомпрометировало себя" -- на это нужна примерно та же решимость, что пяти мальчикам группы Александра Ульянова для покушения на царя. И как это самовозгорается, как это пробуждается само в себе! В городе Ленинске-Кузнецке -- единственная мужская школа. С 9-го класса пятеро мальчиков (Миша Бакст, их комсорг; Толя Тарантин, тоже комсомольский активист; Велвел Рейхтман, Николай Конев и Юрий Аниканов) теряют беззаботность. Они не терзаются девочками, ни <модными> танцами, они оглядываются на дикость и пьянство в своём городе и долбят, и листают свой учебник истории, пытаясь как-то связать, сопоставить. Перейдя в 10 класс, перед выборами в местные советы (1950 год), они печатными буквами выводят свою первую (и последнюю) простоватую листовку: "Слушай, рабочий! Разве мы живём сейчас той жизнью, за которую боролись и умирали наши деды, отцы и братья? Мы работаем -- а получаем жалкие гроши, да и те зажимают... Почитай и подумай о своей жизни..." Они сами тоже только думают -- и поэтому ни к чему не призывают. (В плане у них был -- цикл таких листовок и сделать гектограф самим.) Клеили так: шли ночью по городу гурьбой, один налеплял четыре комка хлебного мякиша, другой -- на них листовку. Ранней весной к ним в класс пришел новый какой-то педагог и предложил... заполнить анкеты печатным почерком.16 Умолял директор не арестовывать их до конца учебного года. Сидя уже под следствием, мальчишки больше всего жалели, что не побывают на собственном выпускном вечере. "Кто руководил вами, сознайтесь!" (Не могли поверить гебисты, что у мальчиков открылась простая совесть -- ведь случай невероятный, ведь жизнь дана один раз, зачем же задумываться?) Карцеры, ночные допросы, стояния. Закрытое (уж конечно) заседание Облсуда.17 Жалкие защитники, растерянные заседатели, грозный прокурор Трутнев (!). Всем -- по 10 и по 8 лет, и всех, семнадцатилетних, -- в Особлаги. Нет, не врет старая пословица: смелого ищи в тюрьме, глупого -- в политруках! Я пишу за Россию безъязыкую, и потому мало скажу о троцкистах: они все люди письменные, и кому удалось уцелеть, те уж наверно приготовили подробные мемуары и опишут свою драматическую эпопею полней и точней, чем смог бы я. Но кое-что для общей картины. Они вели регулярную подпольную борьбу в конце 20-х годов с использованием всего опыта прежних революционеров, только ГПУ, стоявшее против них, не было таким лопоухим, как царская охранка. Не знаю, готовились ли они к той тотальной гибели, которую определил им Сталин, или еще думали, что кончится шутками и примирением. Во всяком случае, они были мужественные люди. (Опасаюсь, впрочем, что придя ко власти, они принесли бы нам безумие не лучшее, чем Сталин.) Заметим, что и в 30-х годах, когда уже подходило им под шею, они считали для себя всякий контакт с социалистами -- изменой и позором, и поэтому в изоляторах держались отчужденно, даже не передавали через себя тюремную почту социалистов (ведь они считали себя ленинцами). Жена И. Н. Смирнова (уже после его расстрела) избегала общаться с социалистами "чтобы не видел надзор" (т. е. как бы -- глаза компартии)! Такое впечатление (но не настаиваю), что в их политической "борьбе" в лагерных условиях была излишняя суетливость, отчего появился оттенок трагического комизма. В телячьих эшелонах от Москвы до Колымы они договаривали "о нелегальных связях, паролях" -- а их рассовали по разным лагпунктам и разным бригадам. Вот бригаду КРТД, честно заслужившую производственный паёк, внезапно переводят на штрафной. Что делать? "Хорошо законспирированная комячейка" обсуждает. Забастовать? Но это значило бы клюнуть на провокацию. Нас хотят вызвать на провокацию, а мы -- мы гордо выйдем на работу и без пайка! Выйдем, а работать будем по-штрафному.18 На прииске Утиный они готовятся к XX годовщине Октября. Подбирают чёрные тряпки или древесным углем красят белые. Утром 7 ноября они намерены на всех палатках вывесить чёрные траурные флаги, а на разводе петь "Интернационал", крепко взявшись за руки и не впуская в свои ряды конвойных и надзирателей. Допеть, несмотря ни на что! После этого ни за что не выходить из зоны на работу! Выкрикивать лозунги: "Долой фашизм!" "Да здравствует ленинизм!" "Да здравствует великая Октябрьская социалистическая революция!" В этом замысле смешан какой-то надрывный энтузиазм и бесплодность, становящаяся смешной... Впрочем, на них или из них же кто-то стучит, их всех накануне, 6 ноября, увозят на прииск "Юбилейный" и там изолируют на праздники. Из закрытых палаток (откуда им запрещено выходить), они поют "Интернационал", а работяги "Юбилейного" тем временем выходят на работу. (Да и среди поющих раскол: тут есть и несправедливо посаженные коммунисты, они отходят в сторону, "Интернационала" не поют, показывая молчанием свою правоверность.) "Если нас держат за решеткой, значит, мы еще чего-нибудь стоим" -- утешался Александр Боярчиков. Ложное утешение. А кого не держали?.. Самым крупным достижением троцкистов в лагерной борьбе была их голодовка-забастовка по всей воркутской линии лагерей. (Перед тем еще где-то на Колыме, кажется 100-дневная: они требовали вместо лагерей вольного поселения, и выиграли -- им обещали, они сняли голодовку, их рассредоточили по разным лагерям и постепенно уничтожили.) Сведения о воркутской голодовке у меня противоречивые. Примерно вот так. Началась 27 октября 1936 года и продолжалась 132 дня (их искусственно питали, но они не снимали голодовки). Было несколько смертей от голода. Их требования были: -- уединение политических от уголовных;19 -- восьмичасовой рабочий день; -- восстановить политпаёк20, питание независимо от выработки; -- уничтожение Особого Совещания, аннулирование его приговоров. Их кормили через кишку, а потом распустили по лагерям слух, что не стало сахара и масла "потому что скормили троцкистам" -- приём, достойный голубых фуражек! В марте 1937 г. пришла телеграмма из Москвы: требования голодающих полностью приняты! Голодовка закончилась. Беспомощные лагерники, как они могли добиться исполнения? А их обманули -- не выполнили ни одного. (Западному человеку ни поверить, ни понять нельзя, чтобы так можно было сделать. А у нас в этом вся история.) Напротив, всех участников голодовки стали пропускать через оперчекотделы и предъявляли обвинение в продолжении контрреволюционной деятельности. Великий сыч в Кремле уже обдумывал свою расправу над ними. Чуть позже на Воркуте на 8-й шахте была еще крупная голодовка (а может -- это часть предыдущей). Здесь участвовало 170 человек, некоторые из них известны поименно: староста голодовки Михаил Шапиро, бывший рабочий Харьковского ВЭФ; Дмитрий Куриневский из киевского обкома комсомола; Иванов -- бывший командир эскадры сторожевых кораблей в Балтфлоте; Орлов-Каменецкий; Михаил Андрее'вич; Полевой-Генкин; В. В. Верап, редактор тбилисской "Зари Востока"; Сократ Геверкян, секретарь ЦК Армении; Григорий Золотников, профессор истории; его жена. Ядро голодовки сложилось из 60 человек, в 1927-28 сидевших вместе в Верхне-Уральском изоляторе. Большой неожиданностью -- приятной для голодающих и неприятной для начальства, было присоединение к голодовке еще и двадцати у'рок во главе с паханом по кличке Москва (в том лагере он известен был своей ночной выходкой: забрался в кабинет начальника лагеря и оправился на его столе. Нашему бы брату -- расстрел, ему -- только укоризна: наверно классовый враг подучил?) Эти-то двадцать блатных только и огорчали начальство, а "голодовочному активу" социально-чуждых начальник оперчекистского отдела Воркутлага Узков говорил, издеваясь: -- Думаете, Европа про вашу голодовку узнает? Чихали мы на Европу! И был прав. Но социально-близких бандитов нельзя было ни бить, ни дать им умереть. Впрочем, после половины голодовки добрались до их люмпен-пролетарского сознания, они откололись, и пахан Москва по лагерному радио объяснил, что его попутали троцкисты. После этого судьба оставшихся была -- расстрел. Они сами своей голодовкой подали заявку и список. Нет, политические истинные -- были. И много. И -- жертвенны. Но почему так ничтожны результа'ты их противостояния? Почему даже лёгких пузырей они не оставили на поверхности? Разберем и это. Позже.21 1 А в лагере прошел слух, что Гесель сидит "за гадания" -- и придурки несли ему хлеб и табак: погадай и мне! 2 Тем не менее этого отъявленного вредителя возят из Крестов... на военные заводы консультантом. 3 В мемуарах Эренбурга не найдешь следа таких пустяшных событий. Да он мог и не знать, что спорщика посадили. Он только ответил ему в тот момент достаточно по-партийному, потом забыл. Пишет Эренбург, что сам он "уцелел по лотерее". Эх, лотерейка-то была с номерами проверенными. Если вокруг б═р═а═л═и друзей, так надо ж было вовремя переставать им звонить. Если дышло поворачивалось, так надо было и вертеться. Ненависть к немцам Эренбург уж настолько калил обезумело, что его Сталин одёрнул. Ощущая к концу жизни, что ты помогал утверждать ложь, не мемуарами надо было оправдываться, а сегодняшней смелой жертвой. 4 Маркс и Энгельс. Собр. соч., т. 1, стр. 233, изд. 1928 г. 5 Примеры взяты из книги Плеханова "История русской общественной мысли". 6 Например, молодой американец, женившийся на советской и арестованный в первую же ночь, проведенную вне американского посольства (Морис Гершман). Или бывший сибирский партизан Муравьев, известный своими расправами над белыми (мстил за брата) -- с 1930 г. не вылезал из ГПУ (началось из-за золота), потерял здоровье, зубы, разум и даже фамилию (стал -- Фоке*). Или проворовавшийся советский интендант, бежавший от уголовной кары в западную зону Австрии, но там -- вот насмешка! -- не нашедший себе применения. Тупой бюрократ, он хотел и там высокого положе-ния, но как его добиться в обществе, где соревнуются таланты? Решил вернуться на родину. Здесь получил 25 по совокупности -- за хищение и подозрение в шпионаже. И рад был: здесь дышится свободней! * Примеры такие бессчётны. 7 Сборник "От тюрем...", стр. 384 8 И. Авербах -- "От преступления к труду', 'стр. 35 9 Отрицаловка: отрицаю всё, что требует начальство, -- режим и работу. Обычно это -- сильное ядро блатных. 10 На вопросы о его биографии студентам мединститутов отвечают сегодня: "о нём нет никакой литературы". 11 Письмо Кропоткину 20.2.1913, ЦГАОР, фонд 1129, опись 2 ед. хр. 1936. 12 "Биржевые ведомости" 31.8.17 и 2.9.17 13 "Петроградская правда" 6.9.18, No. 193 14 ЦГАОР, фонд 3348, ед. хр. 167, лист 32 15 По первому делу он теперь реабилитирован. Значит, если бы не второе..? 16 Продал ребят Федор Полотнянщиков, позже парторг полысаевской шахты. Страна должна знать своих стукачей. 17 Судья -- Пушкин, вскоре осужденный за взятки. 18 Это -- 37 год, и в бригаде -- не только "чистые" троцкисты, но и зачисленные как троцкисты "чистые" ортодоксы, они подали заявления в ЦК на имя товарища Сталина, в НКВД на имя товарища Ежова, в ЦИК на имя товарища Калинина, в генеральную прокуратуру, и им крайне нежелательно теперь ссориться с лагерным начальством, от которого будут зависеть сопровождающие характеристики. 19 Включали ли они в этих политических остальную Пятьдесят Восьмую, кроме себя? Вероятно нет: не могли же они каэров признать за братьев, если даже социалистов отвергли? 20 Уж это безусловно только для себя. 21 Часть V, гл. 4 -------- Глава 11. Благонамеренные Но я слышу возмущенный гул голосов. Терпение товарищей иссякло! Мою книгу захлопывают, отшвыривают, заплёвывают: -- В конце концов это наглость! это клевета! Где он ищет настоящих политических? О ком он пишет? О каких-то попах, о технократах, о каких-то школьниках сопляках... А подлинные политические -- это мы! Мы, непоколебимые! Мы, ортодоксальные, кристальные (Orwell назвал их благомыслами). Мы, оставшиеся и в лагерях до конца преданными единственно-верному... Да уж судя по нашей печати -- одни только вы вообще и сидели. Одни только вы и страдали. Об одних вас и писать разрешено. Ну, давайте. Согласится ли читатель с таким критерием: политзаключённые -- это те, кто знают, за что сидят, и тверды в своих убеждениях? Если согласится, так вот и ответ: наши непоколебимые, кто несмотря на личный арест остался предан единственно-верному и т.д., -- тверды в своих убеждениях, но не знают за что сидят! И потому не могут считаться политзаключёнными. Если мой критерий не хорош, возьмём критерий Анны Скрипниковой, за пять своих сроков она имела время его обдумать. Вот он: "политический заключённый это тот, у кого есть убеждения, отречением от которых он мог бы получить свободу. У кого таких убеждений нет -- тот политическая шпана." По-моему, неплохой критерий. Под него подходят гонимые за идеологию во все времена. Под него подходят все революционеры. Под него подходят и "монашки", и архиерей Преображенский, и инженер Пальчинский, а вот ортодоксы -- не подходят. Потому что: где ж те убеждения, ОТ которых их понуждают отречься? Их нет. А значит, ортодоксы, хоть это и обидно вымолвить, подобно тому портному, глухонемому и клубному сторожу, попадают в разряд беспомощных, непонимающих жертв. Но -- с гонором. Будем точны и определим предмет. О ком будет идти речь в этой главе? Обо всех ли, кто, вопреки своей посадке, издевательскому следствию, незаслуженному приговору и потом выжигающему лагерному бытию, -- вопреки всему этому сохранил коммунистическое сознание? Нет, не обо всех. Среди них были люди, для которых эта коммунистическая вера была внутренней, иногда единственным смыслом оставшейся жизни, но: -- они не руководствовались ею для "партийного" отношения к своим товарищам по заключению, в камерных и барачных спорах не кричали им, что те посажены "правильно" (а я мол -- неправильно); -- не спешили заявить гражданину начальнику (и оперуполномоченному) "я -- коммунист", не использовали эту формулу для выживания в лагере; -- сейчас, говоря о прошлом, не видят главного и единственного произвола лагерей в том, что сидели коммунисты, а на остальных наплевать. Одним словом, именно те, для кого коммунистические их убеждения были интимны, а не постоянно на языке. Как будто это -- индивидуальное свойство, ан нет: такие люди обычно не занимали больших постов на воле, и в лагере -- простые работяги. Вот например Авенир Борисов, сельский учитель: "Вы помните нашу молодость (я -- с 1912-го), когда верхом блаженства для нас был зеленый из грубого полотна костюм "юнгштурма" с ремнем и портупеей, когда мы плевали на деньги, на всё личное, и готовы были пойти на любое дело, лишь бы позвали.1 В комсомоле я с тринадцати лет. И вот, когда мне было всего двадцать четыре, органы НКВД предъявили мне чуть ли не все пункты 58-й статьи." (Мы еще узнаем, как он ведет себя на воле, это достойный человек.) Или Борис Михайлович Виноградов, с которым мне довелось сидеть. В юности он был машинистом (не год один, как бывают пастухами иные депутаты), после рабфака и института стал инженером-путейцем (и не на партработу сразу, как опять же бывает), хорошим инженером (на шарашке он вёл сложные газодинамические расчёты турбины реактивного двигателя). Но к 1941-му году, правда, угодил быть парторгом МИИТа. В горькие (16-го и 17-го) октябрьские дни 1941-го года, добиваясь указаний, он звонил -- телефоны молчали, он ходил и обнаружил, что никого нет в райкоме, в горкоме, в обкоме, всех сдуло как ветром, палаты пусты, а выше он, кажется, не ходил. Воротился к своим и сказал: "Товарищи! Все руководители бежали. Но мы -- коммунисты, будем оборонятся сами!" И оборонялись. Но вот за это "все бежали" -- те, кто бежали, его, не бежавшего, и убрали в тюрьму на 8 лет (за "антисоветскую агитацию"). Он был тихий труженик, самоотверженный друг и только в задушевной беседе открывал, что верил, верит и будет верить. Никогда этим не козырял. Или вот геолог Николай Калистратович Говорко, который, будучи воркутским доходягой, сочинил "Оду Сталину" (и сейчас сохранилась), но не для опубликования, не для того, чтобы через неё получить льготы, а потому что лилась из души. И прятал эту оду на шахте! (хотя зачем было прятать?) Иногда такие люди сохраняют убежденность до конца. Иногда (как Ковач, венгр из Филадельфии, в составе 39 семей приехавший создавать коммуну под Каховкой, посаженный в 1937-м) после реабилитации не принимают партбилета. Некоторые срываются еще раньше, как опять же венгр Сабо, командир сибирского партизанского отряда в гражданскую войну. Тот еще в 1937 в тюрьме заявил: "был бы на свободе -- собрал бы сейчас своих партизан, поднял бы Сибирь, пошел на Москву и разогнал бы всю сволочь". Так вот, ни первых, ни вторых мы в этой главе не разбираем. (Да кто сорвался, как эти два венгра, -- тех сами ортодоксы отсюда отчислят). Не будем рассматривать здесь и анекдотических персоналкой -- кто в тюремной камере лишь притворяется ортодоксом, чтобы наседка "хорошо" донёс о нём следователю; как Подварков-сын, на воле расклеивавший листовки, а в Спасском лагере громко споривший со всеми недоброжелателями режима, в том числе и со своим отцом, рассчитывая так облегчить свою судьбу. Мы будем рассматривать здесь именно тех ортодоксов, кто выставлял свою идеологическую убежденность сперва следователю, потом в тюремных камерах, потом в лагере всем и каждому, и в этой окраске вспоминает теперь лагерное прошлое. По странному отбору это уже будут совсем не работяги. Такие обычно до ареста занимали крупные посты, завидное положение, и в лагере им больней всего было бы согласиться быть уничтоженным, они яростней всего выбивались приподняться от всеобщего ноля. Тут -- и все попавшие за решетку следователи, прокуроры, судьи и лагерные распорядители. И все теоретики, начётчики и громогласные (писатели Г. Серебрякова, Б. Дьяков, Алдан-Семёнов отнесутся сюда же, никуда больше.). Поймём их, не будем зубоскалить. Им было больно падать. "Лес рубят -- щепки летят" -- была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки. Прохоров-Пустовер описывает сцену на Манзовке (особый лагпункт Бамлага) в начале 1938 г. На удивление всем туземцам привезли какой-то небывалый "особый контингент" и с большой секретностью его отделяли от прочих. Такого поступления еще никто никогда не видел: приехавшие были в кожаных пальто, меховых "москвичках", в бостоновых и шевиотовых костюмах, модельных ботинках и полуботинках (к 20-летию Октября эта отборная публика уже нашла вкус в одежде, не доступной рабочему люду). От дурной распорядительности или в издёвку им не выдали рабочей одежды, а так и погнали в шевиоте и хроме рыть траншеи в жидкой глине по колено. На стыке тачечного хода один зэк опрокинул тачку с цементом, и цемент вывалился. Подбежал бригадир-урка, материл и в спину толкал виновного: "Руками подбирай, растяпа!" Тот вскричал истерически: "Как вы смеете издеваться? Я бывший прокурор республики!" И крупные слёзы катились по его лицу. "Да на..... мне, что ты -- прокурор республики, стерва! Мордой тебя в этот цемент, вот и будешь прокурор! Теперь ты -- враг народа и обязан вкалывать!" (Впрочем прораб заступился за прокурора.) Расскажите нам такую сценку с прокурором царского времени в концлагере 1918 года -- никто не шевельнётся его пожалеть: признано единодушно, что тоэ были не люди (они и сроки требовали своим подсудимым год, три, пять). А своего, советского, пролетарского прокурора хоть и в бостоновом костюме -- как не пожалеть. (Он и сроки требовал -- червонец да вышку.) Сказать, что им было больно -- это почти ничего не сказать. Им невместимо было испытать такой удар, такое крушение -- и от своих, от родной партии, и по видимости -- ни за что. Ведь перед партией они ни в чём не были виноваты, перед партией -- ни в чём. Настолько это было болезненно для них, что среди них считалось запретным, нетоварищеским задать вопрос: "за что тебя посадили?" Единственное такое щепетильное арестантское поколение! -- мы-то, в 1945-м, язык вываля, как анекдот, первому встречному и на всю камеру рассказывали о своих посадках. Это вот какие были люди. У Ольги Слиозберг уже арестовали мужа и пришли делать обыск и брать её самою. Четыре часа шел обыск -- и эти четыре часа она приводила в порядок протоколы съезда стахановцев щетинно-щеточной промышленности, где она была секретарем за день до того. Неготовность протоколов больше беспокоила её, чем оставляемые навсегда дети! Даже следователь, руководивший обыском, не выдержал и посоветовал ей: "да проститесь вы с детьми!" Это вот какие были люди. К Елизавете Цветковой в казанскую отсидочную тюрьму в 1938 г. пришло письмо пятнадцатилетней дочери: "Мама! Скажи, напиши -- виновата ты или нет?.. Я лучше хочу, чтоб ты была невиновата, и я тогда в комсомол не вступлю и за тебя не прощу. А если ты виновата -- я тебе больше писать не буду и буду тебя ненавидеть". И угрызается мать в сырой гробовидной камере с подслеповатой лампочкой: как же дочери жить без комсомола? как же ей ненавидеть советскую власть? Уж лучше пусть ненавидит меня. И пишет: "Я виновата... Вступай в комсомол!" Еще бы не тяжко! да непереносимо человеческому сердцу: попав под родной топор -- оправдывать его разумность. Но столько платит человек за то, что душу, вложенную Богом, вверяет человеческой догме. Любой ортодокс и сейчас подтвердит, что правильно поступила Цветкова. Их и сегодня не убедить, что вот это и есть "совращение малых сих", что мать совратила дочь и повредила её душу. Это вот какие были люди: Е. Т. давала искренние показания на мужа -- лишь бы помочь партии! О, как можно было бы их пожалеть, если бы хоть сейчас они поняли свою тогдашнюю жалкость! Всю главу эту можно было бы писать иначе, если бы хоть сегодня они расстались со своими тогдашними взглядами! Но сбылось по мечте Марии Даниэлян: "если когда-нибудь выйду отсюда -- буду жить, как будто ничего не произошло". Верность? А по нашему: хоть кол на голове теши. Эти адепты теории развития увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного развития. Как говорит Николай Адамович Виленчик, просидевший 17 лет: "Мы верили партии -- и мы не ошиблись!" Верность -- или кол теши? Нет, не для показа, не из лицемерия спорили они в камерах, защищая все действия власти. Идеологические споры были нужны им, чтоб удержаться в сознании правоты -- иначе ведь и до сумасшествия недалеко. Как можно было бы им всем посочувствовать? Но так хорошо все видят они, в чём пострадали, -- не видят, в чём виноваты. Этих людей не брали до 1937 года. И после 1938-го их очень мало брали. Поэтому их называют "набор 37-го года", и так можно было бы, но чтоб это не затемняло общую картину, что даже в месяцы пик сажали не их одних, а всё те же тянулись и мужички, и рабочие, и молодежь, инженеры и техники, агрономы и экономисты, и просто верующие. "Набор 37-го года", очень говорливый, имеющий доступ к печати и радио, создал "легенду 37-го года", легенду из двух пунктов: 1) если когда при советской власти сажали, то только в 37-м, и только о 37-м надо говорить и возмущаться; 2) сажали в 37-м -- только их. Так и пишут: страшный год, когда сажали преданнейшие коммунистические кадры: секретарей ЦК союзных республик, секретарей обкомов, председателей облисполкомов, всех командующих военными округами, корпусами и дивизиями, маршалов и генералов, областных прокуроров, секретарей райкомов, председателей райисполкомов... В начале нашей книги мы уже дали объём потоков, лившихся на Архипелаг два десятилетия до 37-го года. Как долго это тянулось! И сколько это было миллионов! Но ни ухом, ни рылом не вёл будущий набор 37-го года, они находили всё это нормальным. В каких выражениях они обсуждали это друг с другом, мы не знаем, а П. П. Постышев, не ведая, что и сам обречен на то же, выражался так: в 1931-м на совещании работников юстиции: "...сохраняя во всей суровости и жестокости нашу карательную политику в отношении классового врага и деклассированных выходцев" (эти выходцы деклассированные чего стоят! кого нельзя загнать под "деклассированного выходца"?); в 1932-м: "Понятно, что... проведя их через горнило раскулачивания... мы ни в коем случае не должны забывать, что этот вчерашний кулак морально не разоружился..."; и еще как-то: "Ни в коем случае не притуплять острие карательной политики!" А острие-то какое острое, Павел Петрович! А горнило-то какое горячее! Р. М. Гер объясняет так: "Пока аресты касались людей, мне не знакомых или малоизвестных, у меня и моих знакомых не возникало сомнения в обоснованности (!) этих арестов. Но когда были арестованы близкие мне люди и я сама, и встретилась в заключении с десятками преданнейших коммунистов, то..." Одним словом, они оставались спокойны, пока сажали общество. "Вскипел их разум возмущенный", когда стали сажать их сообщество. Сталин нарушил табу, которое казалось твёрдо установленным, и потому так весело было жить. Конечно, ошеломишься! Конечно, диковато было это воспринять! В камерах спрашивали вгоряче: -- Товарищи! Не знаете? -- чей переворот? Кто захватил власть в городе? И долго еще потом, убедясь в бесповоротности, вздыхали и стонали: "Был бы жив Ильич -- никогда б этого не было!" (А чего этого? Разве не это же было раньше с другими? -- см. ч. 1, гл. 8-9.) Но всё же -- государственные люди! просвещенные марксисты! теоретические умы! -- как же они справились с этим испытанием? как же они переработали и осмыслили заранее не разжеванное, в газетах не разъясненное историческое событие? (А исторические события и всегда налетают внезапно.) Годами грубо натасканные по поддельному следу, вот какие давали они объяснения, поражающие глубиной: 1) это -- очень ловкая работа иностранных разведок; 2) это -- вредительство огромного масштаба! в НКВД засели вредители! (смешанный вариант: в НКВД засели немецкие разведчики); 3) это -- затея местных НКВД-истов; И во всех трёх случаях: мы сами виноваты в потере бдительности! Сталин ничего не знает! Сталин не знает об этих арестах!! Вот он узнает -- он всех их разгромит, а нас освободит!! 4) в рядах партии действительно страшная измена (а почему??), и во всей стране кишат враги, и большинство здесь посажены правильно, это уже не коммунисты, это контрюги, и надо в камере остерегаться, не надо при них разговаривать. Только я посажен совершенно невинно. Ну, может быть еще и ты. (К этому варианту примыкал и Механошин, бывший член Реввоенсовета. То есть, выпусти его, дай волю -- скольких бы он сажал!) 5) эти репрессии -- историческая необходимость развития нашего общества (так говорили немногие из теоретиков, не потерявшие владение собой, например профессор из Плехановского института мирового хозяйства. Объяснение-то верное, и можно было бы восхититься, как он это правильно и быстро понял, -- да закономерности-то самой никто из них не объяснил, а только в дуделку из постоянного набора: "историческая необходимость развития"; на что угодно так непонятно говори -- и всегда будешь прав.) И во всех пяти вариантах никто, конечно, не обвинял Сталина -- он оставался незатменным солнцем!2 И если вдруг кто-нибудь из старых партийцев, например Александр Иванович Яшкевич, белорусский цензор, хрипел в углу камеры, что Сталин -- никакая не правая рука Ленина, а -- собака, и пока он не подохнет -- добра не будет, -- на такого бросались с кулаками, на такого спешили донести своему следователю! Вообразить себе нельзя благомысла, который на минуту бы ёкнул в мечте о смерти Сталина. Вот на каком уровне пытливой мысли застал 1937 год благонамеренных ортодоксов! И ка'к оставалось им настраиваться перед судом? Очевидно, как Парсонс в "1984" у Оруэлла: "разве партия может арестовать невиновного? Я на суде скажу им: спасибо, что вы спасли меня, пока еще можно было спасти!" И какой же выход они для себя нашли? Какое же действенное решение подсказала им их революционная теория? Их решение стоит всех их объяснений! Вот оно: чем больше посадят -- тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому -- стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать фантастических показаний на невиновных! Всю партию не арестуют! (А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долгостажников.) Как среди членов всех российских партий коммунисты оказались первыми, кто стал давать ложные на себя показания3 -- так им первым же, безусловно принадлежит и это карусельное открытие: называть побольше фамилий! Такого еще русские революционеры не слышали! Проявлялась ли в этой теории куцость их предвидения? убогость мышления? Мне сердцем чуется, что -- нет, что здесь был у них -- испуг. А теория эта -- лишь подручная маскировка прикрыть свою слабость. Ведь назывались они (уже давно незаконно) революционерами, а глянув в себя содрогнулись: оказалось, что они не могут выстоять. Эта "теория" освобождала их от необходимости бороться со следователем. Хотя б то' было понять им, что эту чистку партии Сталин необходимо должен провести, чтобы снизить партию по сравнению с собой (ибо не было у него гения подняться по сравнению с партией, даже какая она есть). Конечно, они не держали в памяти, как совсем недавно сами помогали Сталину громить оппозиции, да даже и самих себя. Ведь Сталин давал своим слабовольным жертвам возможность рискнуть, возможность восстать, эта игра была для него не без удовольствия. Для ареста каждого члена ЦК требовалась санкция всех остальных! -- так придумал игривец-тигр. И пока шли пусто-деловые пленумы, совещания, по рядам передавалась бумага, где безлично указывалось: поступил материал, компрометирующий такого-то; и предлагалось поставить согласие (или несогласие!..) на исключение его из ЦК. (И еще кто-нибудь наблюдал, долго ли читающий задерживает бумагу.) И все -- ставили визу. Так Центральный Комитет ВКП(б) расстрелял сам себя. (Да Сталин еще раньше угадал и проверил их слабость: раз верхушка партии приняла как должное высокие зарплаты, тайное снабжение, закрытые санатории -- она уже в капкане, ей уже не воспрять.) А кто было спецприсутствие, судившее Тухачевского-Якира? Блюхер! Егоров! (И С. А. Туровский.) И уж тем более забыли они (да не читали никогда) такую давнь, как послание патриарха Тихона Совету Народных Комиссаров 26 октября 1918 г. Взывая о пощаде и освобождении невинных, предупредил их твёрдый патриарх: "взыщется от вас всякая кровь праведная, вами проливаемая (Луки 11, 51) и от меча погибнете сами вы, взявшие меч (Матфея 25, 52)". Но тогда это казалось смешно, невозможно! Где было им тогда представить, что История всё-таки знает иногда возмездие, какую-то сладострастную позднюю справедливость, но странные выбирает для неё формы и неожиданных исполнителей. И если на молодого Тухачевского, когда он победно возвращался с подавления разоренных тамбовских крестьян, не нашлось на вокзале еще одной Маруси Спиридоновой, чтоб уложить его пулею в лоб, -- это сделал недоучившийся грузинский священник через 16 лет. И если проклятья женщин и детей, расстрелянных крымской весной 1921-го года, как рассказал нам Волошин, не могли прорезать грудь Бела Куна -- это сделал его товарищ по III Интернационалу. И Петерса, Лациса, Берзина, Агранова, Прокофьева, Балицкого, Артузова, Чудновского, Дыбенко, Уборевича, Бубнова, Алафузо, Алксниса, Аренштама, Геккера, Геттиса, Егорова, Жлобу, Ковтюха, Корка, Кутякова, Примакова, Пугну, Ю. Саблина, Фельдмана, Р. Эйдемана; и Уншлихта, Енукидзе, Невского, Стеклова, Ломова, Кактыня, Косиора, Рудзутака, Гикало, Голодеда, Шлехтера, Белобородова, Пятакова и Зиновьева, -- всех их покарал маленький рыжий мясник, а нам пришлось бы терпеливо искать, к чему приложили они руку и подпись за пятнадцать и двадцать лет перед тем. Бороться? Бороться из них не пробовал никто. Если скажут, что трудно было бороться в ежовских камерах -- то почему не открыли борьбы хоть на день раньше своего ареста? Неужели не видно было, куда течёт? Значит, вся молитва была: пронеси мимо! Почему малодушно кончил с собой Орджоникидзе? (А если убит -- то почему дождался?) Почему не боролась верная подруга Ленина Крупская? Почему ни разу не выступила она с публичным разоблачением, как старый рабочий в ростовских Ленмастерских? Неужели уж так боялась за свою старушечью жизнь? Члены первого Ивано-Вознесенского Совдепа 1905-го года -- позорные обвинения на себя? А председатель того Совдепа Шубин более того подписал, что никакого Совдепа в 1905 году в Ивано-Вознесенске и не было? Как же можно так наплевать на всю свою жизнь? Сами благомыслы, вспоминая теперь 37-й год, стонут о несправедливости, об ужасах -- никто не упомянет о возможностях борьбы, которые физически были у них -- и не использованы никем. Да уж они и никогда не объяснят. Возьмётся ли за эту задачу полный энергии Евгений Евтушенко -- верный внук своего деда и с кругом представлений (в "Автобиографии", в "Братской ГЭС") точно таким, какой был у набора 37-го года? Нет, время тех аргументов ушло. Всей мудрости посаженных правоверных хватало лишь для разрушения традиций политических заключённых. Они чуждались инакомыслящих однокамерников, таились от них, шептались об ужасах следствия так, чтобы не слышали беспартийные или не дай Бог эсеры -- "не давать им материала против партии!" Евгения Гольцман в казанской тюрьме (1938) противилась перестукиванию между камерами: как коммунистка она не согласна нарушать советские законы! Когда же приносили газету -- настаивала Гольцман, чтобы сокамерницы читали её не поверхностно, а подробно! Мемуары Е. Гинзбург в тюремной их части дают сокровенные свидетельства о наборе 37-го года. Вот твердолобая Юлия Анненкова требует от камеры: "не смейте потешаться над надзирателем! Он представляет здесь советскую власть!" (А? Всё перевернулось! Эту сцену покажите в сказочную гляделку буйным революционеркам в царской тюрьме!) Или комсомолка Катя Широкова спрашивает у Гинзбург в шмональном помещении: вон та немецкая коммунистка спрятала золото в волосы, но тюрьма-то наша, советская, -- так не надо ли донести надзирательнице?! А Екатерина Олицкая, ехавшая на Колыму в том же самом 7-м вагоне, где и Гинзбург (этот вагон почти сплошь состоял из одних коммунисток), дополняет её сочные воспоминания двумя разительными подробностями. У кого были деньги, дали на покупку зеленого лука, а получить тот лук в вагон пришлось Олицкой. С её эсеровскими традициями, ей и в голову не пришло ничего другого, как делить на 40 человек. Но тотчас же её одернули: "Делить на тех, кто деньги давал!" "Мы не можем кормить нищих!" "У нас у самих мало!" Олицкая обомлела даже: это были политические?.. Это были коммунистки набора 37-го года! И второй эпизод. В свердловской пересылочной бане этих женщин прогнали голыми сквозь строй надзирателей. Ничего, утешились. Уже в следующих перегонах они пели в своем вагоне: "Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек!" Вот с таким комплексом миропонимания, вот с таким уровнем сознания вступают благомыслящие на свой долгий лагерный путь. Ничего не поняв с самого начала ни в аресте, ни в следствии, ни в общих событиях, они по упорству, по преданности (или по безвыходности?) будут теперь всю дорогу считать себя светоносными, будут объявлять только себя знающими суть вещей. Однажды приняв решение ничего окружающего не замечать и не истолковывать, тем более постараются они не замечать и самого страшного для себя: как на них, на прибывающий набор 37-го года, еще очень отличный в одежде, в манерах и в разговоре, смотрят лагерники, смотрят бытовики, да и Пятьдесят Восьмая (кто выжил из "раскулаченных" -- как раз кончал первые десятки). Вот они, кто носил с важным видом портфели! Вот они, кто ездил на персональных машинах! Вот они, кто в карточное время получали из закрытых распределителей! Вот они, кто обжирались в санаториях и блудили на курортах! -- а нас по закону "семь-восьмых" отправляли на 10 лет в лагеря за кочан капусты, за кукурузный початок. И с ненавистью им говорят: "Там, на воле, вы -- нас, здесь будем мы -- вас!" (Но это не осуществится. Ортодоксы все скоро хорошо устроятся.)4 И в чем же состоит высокая истина благонамеренных? А в том, что они не хотят отказаться ни от одной прежней оценки и не хотят почерпнуть ни одной новой. Пусть жизнь хлещет через них, и переваливается через них, и далее колёсами переезжает через них -- а они её не пускают в свою голову! а они не признают её, как будто она не идёт! Это нехотение что-либо изменить в своём мозгу, эта простая неспособность критически обмысливать опыт жизни -- их гордость! На их мировоззрении не должна отразиться тюрьма! не должен отразиться лагерь! На чём стояли -- на том и будем стоять! Мы -- марксисты! Мы -- материалисты! Как же можем мы измениться от того, что случайно попали в тюрьму? (Как же можем мы измениться сознанием, если бытие меняется, если оно показывается новыми сторонами? Ни за что! Провались оно пропадом, бытие, но нашего сознания оно не определит! Ведь мы же материалисты!..) Вот степень их проницания в случившееся с ними. В. М. Зарин: "я всегда повторял в лагере: из-за дураков (т. е. посадивших его) с советской властью ссориться не собираюсь!" Вот их неизбежная мораль: я посажен зря и значит я -- хороший, а все вокруг -- враги и сидят за дело. Вот куда их энергия: по шесть и по двенадцать раз в году они шлют жалобы, заявления и просьбы. О чём там они пишут? Что они там скребут? Конечно клянутся в преданности Великому и Гениальному (а без этого не освободят). Конечно отрекаются от тех, кто уже расстрелян по их делу. Конечно, умоляют простить их и разрешить им вернуться туда, наверх. И завтра они с радостью примут любое партийное поручение -- вот хотя бы управлять этим лагерем! (А что на все жалобы шли таким же густым косяком отказы -- так это потому, что до Сталина они не доходили! Он бы понял! Он бы простил, милостивец!) Хороши ж "политические", если они просят власть -- о прощении!.. Вот уровень их сознания -- генерал Горбатов со своими мемуарами. "Суд? Что с него взять? Ему так кто-то приказал..." О, какая сила анализа! И какая же ангельски-большевистская кротость! Спрашивают Горбатова блатные: "Почему ж вы сюда попали?" (Кстати не могут они спрашивать на "вы".) Горбатов: "Оклеветали нехорошие люди". Нет, анализ-то, анализ каков! А ведет себя генерал не как Шухов, но как Фетюков: идет убирать канцелярию в надежде получить за это лишнюю корку хлеба. "Сметая со столов крошки и корочки, а иногда и кусочки хлеба, я в какой-то степени стал лучше утолять свой голод". Ну, хорошо, утоляй. Но Шухову ставят в тяжкую вину, что он думает о каше и нет у него социального сознания, а генералу Горбатову всё можно, потому что он мыслит... о нехороших людях! (Впрочем Шухов не промах и судит обо всех событиях в стране посмелей генерала.) А вот В. П. Голицын, сын уездного врача, инженер-дорожник. 140 (сто сорок!) суток он просидел в смертной камере (было время подумать!). Потом 15 лет, потом вечная ссылка. "В мозгах ничего не изменилось. Тот же беспартийный большевик. Мне помогла вера в партию, что зло творят не партия и правительство, а злая воля каких-то людей (анализ!), которые приходят и уходят (что-то никак не уйдут...), а всё остальное (!!) остаётся... И еще помогли выстоять простые советские люди, которых в 1937-38 очень много было и в НКВД (т. е. в аппарате!), и в тюрьмах, и в лагерях. Не "кумы", а настоящие дзержинцы" (Совершенно непонятно: эти дзержинцы, которых было так много -- чего ж они смотрели на беззакония каких-то людей? А сами к беззакониям не притрагивались? И при этом уцелели? Чудеса...) Или Борис Дьяков: смерть Сталина пережил с острой болью (да он ли один? все ортодоксы). Ему казалось: умерла вся надежда на освобождение!..5 Но мне кричат: нечестно! Нечестно! Вы ведите спор с настоящими теоретиками! Из Института Красной Профессуры! Пожалуйста! Я ли не спорил! А чем же я занимался в тюрьмах? и в этапах? и на пересылках? Сперва я спорил вместе с ними и за них. Но что-то наши аргументики показались мн