кументы, если из каждой подворотни за прохожим следят подозревающие глаза. И настроение общее такое было в ИТЛ: что вы там с винтовками торчите, уставились? Хоть разойдитесь совсем, мы никуда не пойдём: мы же -- не преступники, зачем нам бежать? Да мы через год и так на волю выйдем! (амнистия.. ) К. Страхович рассказывает, что их эшелон в 1942 г. при этапировании в Углич попадал под бомбежки. Конвой разбегался, а зэки никуда не бежали, ждали своего конвоя. Много расскажут случаев таких, как с бухгалтером Ортаусского отделения Карлага: послали его с отчётом за 40 км, с ним -- одного конвоира. А назад пришлось ему везти в телеге не только пьяного вдрызг конвоира, но и особенно беречь его винтовку, чтоб не судили того дурака за потерю. Другая цепь была -- доходиловка, лагерный голод. Хотя именно этот голод порой толкал отчаявшихся людей брести в тайгу в надежде, что там всё же сытей, чем в лагере, но и он же, ослабляя их, не давал сил на дальний рывок, и из-за него же нельзя было собрать запаса пищи в путь. Еще была цепь -- угроза нового срока. Политическим за побег давали новую десятку по 58-й же статье (постепенно нащупано было, что лучше всего тут давать 58-14, контрреволюционный саботаж). Ворам, правда, давали 82-ю статью (чистый побег) и всего два года, но за воровство и грабёж до 1947-го года они тоже не получали больше двух лет, так что величины сравнимые. К тому ж в лагере у них был "дом родной", в лагере они не голодали, не работали -- прямой расчёт им был не бежать, а отсиживать срок, тем более, что всегда могли выйти льготы или амнистия. Побег для воров -- лишь игра сытого здорового тела да взрыв нетерпеливой жадности: гульнуть, ограбить, выпить, изнасиловать, покрасоваться. По-серьёзному бежали из них только бандиты и убийцы с тяжелыми сроками. (Воры очень любят врать о своих никогда не совершенных побегах или совершенные изукрашивать лихо. Расскажут вам, как индия (барак блатных) получила переходной вымпел за лучшую подготовку к зиме -- за добротную земляную обсыпку барака, а это, мол, они делали подкоп и землю открыто выкладывали перед начальством. Не верьте! -- и целая "Индия" не побежит, и копать они много не захотят, им надо как-нибудь полегче да попроворней, и начальство не такое уж глупое, чтоб не посмотреть, откуда они землю берут. -- Вор Корзинкин, с десятью судимостями, доверенный у начальника комендант, действительно уходил, хорошо одетый, и за помпрокурора действительно себя выдавал, но он добавит, как ночевал в одной избе с уполномоченным по ловле беглецов (такие есть), и как ночью украл у него форму, оружие, даже собаку -- и дальше выдавал себя за оперуполномоченного. Вот это уже всё врет. Блатные в своих фантазиях и рассказах всегда должны быть героичнее, чем они есть.) Еще держала зэков -- не зона, а бесконвойность. Те, кого менее всего охраняли, кто имел эту малую поблажку -- пройти на работу и с работы без штыка за спиной, иногда завернуть в вольный посёлок, очень дорожили своим преимуществом. А после побега оно отнималось. Глухой преградой к побегам была и география Архипелага: эти необозримые пространства снежной или песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма, хотя и не остров, а горше острова: оторванный кусок, куда убежишь с Колымы? Тут бегут только от отчаяния. Когда-то, правда, якуты хорошо относились к заключённым и брались: "Девять солнц -- я тебя в Хабаровск отвезу". И отвозили на оленях. Но потом блатари в побегах стали грабить якутов, и якуты переменились к беглецам, выдавали их. Враждебность окружного населения, подпитываемая властями, стала главной помехой побегам. Власти не скупились награждать поимщиков (это к тому же было и политическим воспитанием). И народности, населявшие места вокруг ГУЛага, постепенно привыкали, что поймать беглеца -- это праздник, обогащение, это как добрая охота или как найти небольшой самородок. Тунгусам, комякам, казахам платили мукой, чаем, а где ближе к жилой густоте, заволжским жителям около Буреполомского и Унженского лагерей, платили за каждого пойманного по два пуда муки, по восемь метров мануфактуры и по несколько килограммов селёдки. В военные годы селёдку иначе было и не достать, и местные жители так и прозвали беглецов селёдками. В деревне Шерстки, например, при появлении всякого незнакомого человека ребятишки дружно бежали: "Мама! Селёдка идёт!" А как -- геологи? Эти пионеры северного безлюдья, эти мужественные бородатые сапогатые герои, джеклондоновские сердца? На наших советских геологов беглецу худая надежда, лучше к их костру не подходить. Ленинградский инженер Абросимов, арестованный в потоке "Промпартии" и получивший десятку, бежал из лагеря Нивагрэс в 1933 г. Двадцать один день он пробродил в тайге и вот уж радовался встрече с геологами! А они его вывели в населённый пункт и сдали председателю рабочкома. (Поймешь и геологов: они ведь тоже не в одиночку, они друг от друга боятся доноса. А если беглец -- и в самом деле уголовник, убийца? -- и их же ночью зарежет?) Пойманного беглеца, если взяли убитым, можно на несколько суток бросить с гниющим прострелом около лагерной столовой -- чтобы заключённые больше ценили свою пустую баланду. Взятого живым можно поставить у вахты и, когда проходит развод, травить собаками. (Собаки, смотря по команде, умеют душить человека, умеют кусать, а умеют только рвать одежду, раздевая догола.) И еще можно написать в Культурно-Воспитательной Части вывеску: "Я бежал, но меня поймали собаки", эту вывеску надеть пойманному на шею и так велеть ходить по лагерю. А если бить -- то уж отбивать почки. Если затягивать руки в наручники, то так, чтоб на всю жизнь в лучезапястных суставах была потеряна чувствительность (Г. Сорокин, Ивдельлаг). Если в карцер сажать, то чтоб уж без туберкулёза он оттуда не вышел. (НыробЛаг, Баранов, побег 1944 года. После побоев конвоя кашлял кровью, через три года отняли левое лёгкое).2 Собственно, избить и убить беглеца -- это главная на Архипелаге форма борьбы с побегами.3 И даже если долго нет побегов -- их надо иногда выдумывать. На прииске Дебин (Колыма) в 1951 г. разрешили как-то группе зэков пособирать ягод. Трое заблудились -- и нет их. Начальник лагеря ст. лейтенант Петр Ломага послал истязателей. Те напустили собак на трёх спящих, потом застрелили их, потом прикладами раскололи головы, обратили их в месиво, так что свешивались нарубку мозги -- и в таком виде на телеге доставили в лагерь. Здесь же заменили лошадь четырьмя арестантами, и те тянули телегу мимо строя. "Вот так будет с каждым!" -- объявил Ломага. И кто найдёт в себе отчаяние передо всем этим не дрогнуть? -- и пойти! -- и дойти! -- а дойти-то куда? Там, в конце побега, когда беглец достигнет заветного назначенного места -- кто, не побоявшись, его бы встретил, спрятал, переберёг? Только блатных на воле ждет уговоренная малина, а у нас, Пятьдесят Восьмой, такая квартира называется явкой, это почти подпольная организация. Вот как много заслонов и ям против побега. Но отчаявшееся сердце иногда и не взвешивает. Оно видит: течёт река, по реке плывёт бревно -- и прыжок! поплывём! Вячеслав Безродный с лагпункта Ольчан, едва выписанный из больницы, еще совсем слабый, на двух скрепленных брёвнах бежал по реке Индигирке -- в Ледовитый океан! Куда? На что надеялся? Уж не то что пойман, а -- подобран он был в открытом море, и зимним путём опять возвращен в Ольчан, в ту же больницу. Не обо всяком, кто не вернулся в лагерь сам, и кого не привели полуживым, не привезли мёртвым, можно сказать, что он ушел. Он может быть только сменил подневольную и растянутую смерть в лагере на свободную смерть зверя в тайге. Пока беглецы не столько бегут, сколько бредут, и сами же возвращаются, -- лагерные оперуполномоченные даже получают от них пользу: они без напряжения мотают им вторые сроки. А если побегов что-то долго нет, то устраивают провокации: какому-нибудь стукачу поручают сколотить группу "на побег" -- и всех сажают. Но человек, пошедший на побег серьёзно, очень скоро становится и страшен. Иные, чтобы сбить собак, зажигали за собой тайгу, и она потом неделями на десятки километров горела. -- В 1949 году на лугу близ Веслянского совхоза задержали беглеца с человеческим мясом в рюкзаке: он убил попавшегося ему на пути бесконвойного художника с пятилетним сроком и обрезал с него мясо, а варить был недосуг. Весной 1947 г. на Колыме, близ Эльгена, вели колонну зэков два конвоира. И вдруг один зэк, ни с кем не сговариваясь, умело напал на конвоиров, в одиночку, обезоружил и застрелил обоих. (Имя его неизвестно, а оказался он -- недавний фронтовой офицер. Редкий и яркий пример фронтовика, не утерявшего мужество в лагере!) Смельчак объявил колонне, что она свободна! Но заключённых объял ужас: никто за ним не пошел, а все сели тут же и ждали нового конвоя. Фронтовик стыдил их -- тщетно. Тогда он взял оружие (32 патрона, "тридцать один -- им!") и ушел один. Еще убил и ранил нескольких поимщиков, а тридцать вторым патроном кончил с собой. Пожалуй, развалился бы Архипелаг, если бы все фронтовики так себя вели. В КрасЛаге бывший вояка, герой Халхингола, пошел с топором на конвоира, оглушил его обухом, взял у него винтовку, тридцать патронов. Вдогонку ему были спущены собаки, двух он убил, ранил собаковода. При поимке его не просто застрелили, а, излютев, мстя за себя и за собак, искололи мёртвого штыками и в таком виде бросили неделю лежать близ вахты. В 1951 году в том же КрасЛаге около десяти большесрочников конвоировалось четырьмя стрелками охраны. Внезапно зэки напали на конвой, отняли автоматы, переоделись в их форму (но стрелков пощадили! -- угнетенные чаще великодушны, чем угнетатели) и четверо, с понтом конвоируя, повели своих товарищей к узкоколейке. Там стоял порожняк, приготовленный под лес. Мнимый конвой поравнялся с паровозом, ссадил паровозную бригаду, и (кто-то из бегущих был машинист) -- полным ходом повёл состав к станции Решёты, к главной сибирской магистрали. Но им предстояло проехать около семидесяти километров. За это время о них уже дали знать (начиная с пощаженных стрелков), несколько раз им пришлось отстреливаться на ходу от групп охраны, а в нескольких километрах от Решёт перед ними успели заминировать путь, и расположился батальон охраны. Все беглецы в неравном бою погибли. Более счастливыми складывались обычно побеги тихие. Из них были удивительно удачные, но эти счастливые рассказы мы редко слышим: оторвавшиеся не дают интервью, они переменили фамилию, прячутся. Кузиков-Скачинский, удачно бежавший в 1942 году, лишь потому сейчас об этом рассказывает, что в 1959 году был разоблачен -- через 17 лет!4 И об успешном побеге Зинаиды Яковлены Поваляевой мы потому узнали, что в конце-то концов она провалилась. Она получила срок за то, что оставалась при немцах учительницей в своей школе. Но не тотчас по приходу советских войск её арестовали, и до ареста она еще вышла замуж за лётчика. Тут её посадили и послали на 8-ю шахту Воркуты. Через кухонных китайцев она связалась с волей и с мужем. Он служил в гражданской авиации и устроил себе рейс на Воркуту. В условленный день Зина вышла в баню в рабочую зону, там сбросила лагерное платье, распустила из под косынки закрученные с ночи волосы. В рабочей зоне ждал её муж. У речного перевоза дежурили оперативники, но не обратили внимания на завитую девушку под руку с лётчиком. Улетели на самолёте. -- Год пробыла Зина под чужим документом. Но не выдержала, захотела повидаться с матерью -- а за той следили. На новом следствии сумела сплести, что бежала в угольном вагоне. Об участии мужа так и не узналось. Янис Л-с в 1946 году дошел пешком из Пермского лагеря до Латвии, причём явно коверкая русский язык и почти не умея объясниться. Самый уход его из лагеря был прост: с разбегу он толкнул ветхий забор и переступил через него. Но потом в болотистом лесу (а на ногах -- лапти) долго питался одними ягодами. Как-то из деревни он увёл в лес корову, зарезал. Отъедался говядиной, из шкуры коровьей сшил себе чуни. В другом месте украл у крестьянина кожушок (беглец, к которому враждебны жители, невольно становится и врагом жителей). В людных местах Л-с выдавал себя за мобилизованного латыша, потерявшего документы. И хотя в тот год еще не отменена была всеобщая проверка пропусков, он сумел в незнакомом ему Ленинграде, не вымолвив словечка, дойти до Варшавского вокзала, еще четыре километра отшагать по путям и там сесть на поезд. (Но одно-то Л-с твердо знал: что хоть в Латвии его безбоязненно укроют. Это и придавало смысл его побегу.) Такой побег, как у Л-са, требует крестьянской ходки, хватки и сметки. А способен ли бежать горожанин, да еще старик, на 5 лет посаженный за пересказ анекдота? Оказывается, способен, если более верная смерть -- остаться в своём лагере, бытовом доходном лагерьке между Москвою и Горьким, делавшим с 41-го года снаряды. Вот ведь пять лет -- "детский срок", но и пяти месяцев не выдержит анекдотчик, если гонять его на работу и не кормить. Это побег -- толчком отчаяния, коротким толчком, на который через полминуты уже не было бы ни рассудка, ни сил. -- В лагерь пригнали очередной эшелон и загрузили его снарядами. Вот идёт вдоль поезда сержант конвоя, а на несколько вагонов от него отстал железнодорожник: сержант, отодвигая дверь каждой краснухи, уверяется, что там никого нет, задвигает дверь, а железнодорожник ставит пломбу. И наш злополучный оголодавший доходной анекдотчик5 за спиной прошедшего сержанта и перед проходящим железнодорожником бросается в вагон -- ему не легко вскарабкаться, не легко беззвучно двинуть дверью, это нерасчётливо, это верный провал, он уже жалеет, закрывшись, с перебивами сердца -- сейчас вернётся сержант и будет бить сапогами, сейчас железнодорожник крикнет, вот кто-то уже касается двери -- а это ставят пломбу!.. (Я так думаю от себя: а вдруг добрый железнодорожник? и видел и -- не видел?..) Эшелон уходит за зону. Эшелон идёт на фронт. Беглец не готовился, у него ни кусочка хлеба, он за трое суток наверняка умрёт в этом движущемся добровольном карцере, до фронта он не доедет, да и не нужен фронт ему. Что делать? Как же спастись теперь? Он видит, что снарядные ящики обтянуты железной лентой. Голыми беззащитными руками он рвет эту ленту и пилит ею пол вагона, на месте свободном от ящиков. Это невозможно для старика? А умереть возможно? А откроют, поймают -- возможно? Еще приделаны к ящикам верёвочные петли для переноски. Он отрезает их и из них же сплетает подобные петли, но длинные, и привязывает их так, чтоб они свисали под вагон в прорезанный лаз. Как он истощен! как не слушаются его израненные руки! как дорого ему обходится рассказанный анекдотик! Он не ждет станции, а осторожно спускается в лаз на ходу, и ложится обеими ногами в одну петлю (к хвосту поезда), плечами в другую. Поезд идёт, и беглец висит, покачиваясь. Скорость уменьшилась, вот он решается и сбрасывает ноги, ноги волочатся -- и стягивают его всего. Номер смертный, цирковой -- но ведь телеграммою могут поезд нагнать и обыскать вагоны, ведь в зоне его хватились. Не изогнуться, не подброситься! -- он прилегает к шпалам. Он закрыл глаза, готовый к смерти. Учащенный хлопающий стук последних вагонов -- и вдруг милая тишина. Беглец открыл глаза, перевалился: только красный огонёк уходящего поезда! Свобода! Но еще не спасение. Свобода-то свобода, но ни документов, ни денег, лагерные лохмотья на нём, и он обречён. Распухший и оборванный, кое-как он добрался до станции, тут смешался с пришедшим ленинградским эшелоном: эвакуированных полумертвецов водили за руки и на станции кормили горячим. Но и это б еще его не спасло, -- а нашел он в эшелоне своего умирающего друга и взял его документы, а всё прошлое его он знал. Их всех отправили под Саратов, и несколько лет, до послевоенных, он прожил там на птицеферме. Потом его взяла тоска по дочери, и он отправился искать её. Он искал её в Нальчике, в Армавире, а нашел в Ужгороде. За это время она вышла замуж за пограничника. Она считала отца благополучно-мёртвым и вот теперь со страхом и омерзением выслушала его рассказ. Уже вполне благочестивая в гражданственности, она всё-таки сохранила и позорные пережитки родственности, и не донесла на отца, а только прогнала его с порога. -- Больше никого не осталось близких у старика, он жил бессмысленно, кочуя из города в город. Он стал наркоманом, в Баку накурился как-то анаши, был подобран скорой помощью и в окуре назвал свою верную фамилию, а очнувшись -- ту, под которой жил. Больница была наша, советская, она не могла лечить, не установив личности, вызван был товарищ из госбезопасности -- и в 1952 году, через 10 лет после побега, старик получил 25 лет. (Это и дало ему счастливую возможность рассказать о себе в камерах и вот теперь попасть в историю.) Иногда последующая жизнь удачливого беглеца бывает драматичнее самого побега. Так было, пожалуй, у Сергея Андреевича Чеботарева, уже не раз названного в этой книге. С 1914 года он был служащий КВЖД, с февраля 1917 -- член партии большевиков. В 1929-м во время КВЖД'инского конфликта он сидел в китайской тюрьме, в 1931 с женой Еленой Прокофьевной и сыновьями Геннадием и Виктором вернулись на родину. Здесь всё шло по-отечественному: через несколько дней сам он был арестован, жена сошла с ума, сыновей отдали в разные детдома и против воли присвоили им чужие отчества и фамилии, хотя они хорошо помнили свои и отбивались. Чеботареву дальневосточная тройка ОГПУ (вот и еще тройка!) пала сперва по неопытности всего три года, но вскоре он снова был взят, пытан и пересужден на 10 лет без права переписки (ибо о чём же ему теперь писать?) и даже с содержанием под усиленной стражей в революционные праздничные дни. Это устрожение приговора неожиданно помогло ему. С 1934 года он был в КарЛаге, строил дорогу на Моинты, там на майские праздники 1936 года заключили его в штрафной изолятор и к ним же на равных правах бросили вольного Чупина Автонома Васильевича. Пьян ли он был или трезв, но Чеботарев сумел у него утянуть просроченное на шесть месяцев трехмесячное удостоверение, выданное сельсоветом. Это удостоверение как будто обязывало его бежать! Уже 8 мая Чеботарев ушел с моинтинского лагпункта, весь в вольной одежде, ни тряпки лагерной на себе не имея, и с двумя поллитровыми бутылками в карманах, как носят пьяницы, только была то не водка, а вода. Сперва тянулась солончаковая степь. Два раза он попадался в руки казахам, ехавшим на строительство железной дороги, но, немного зная казахский язык, "играл на их религиозном чувстве, и они меня отпускали".6 На западном краю Балхаша его задержал оперпост Карлага. Взяв документ, спросили по памяти все сведения о себе и о родственниках, мнимый Чупин отвечал точно. Тут опять случай (а без случаев, наверно, и ловят) -- вошел в землянку старший опергруппы, и Чупин опередил его: "Хо! Николай, здорово, узнаешь?" (Счёт на доли секунды, на морщинки лица, состязание зрительных памятей: я-то узнал, но пропал, если узнаешь ты!) "Нет, не узнаю." "Ну как же! В поезде вместе ехали! Фамилия твоя -- Найденов, ты рассказывал, как в Свердловске на вокзале с Олей встретился -- в одно купе попали и оттуда поженились". Всё верно, Найденов сражен; закурили и отпускают беглеца. (О, голубые! Недаром вас учат молчать! Не должны вы болеть человеческим чувством открытости. Рассказано-то было не в вагоне, а на командировке Древопитомник КарЛага всего год назад, рассказано заключённым, просто так вот сдуру, и не запомнишь их всех по морде, кто тебя слушал. А и в вагоне, наверно, рассказывать любил, да не в одном, история-то поездная! -- на это и была дерзкая ставка Чеботарева!). Ликуя, шел Чупин дальше, большаком на станцию Чу, мимо озера к югу. Он больше шел ночами, от каждых автомобильных фар шарахаясь в камыши, дни перелёживал в них (там -- джунгли камышевые). Оперативников становилось пореже, в те места тогда еще не закинул свои метастазы Архипелаг.7 Был с ним хлеб и сахар, он тянул их, а пять суток шел совсем без воды. Километров через двести дошел он до станции и уехал. И начались годы вольной -- нет, затравленной жизни, потому что не рисковал он хорошо устраиваться и задерживаться на одном месте. В том же самом году, через несколько месяцев, он во Фрунзе в городском саду встретил своего лагерного кума! -- но бегло это было, веселье, музыка, девушки, и кум не успел узнать. Пришлось бросать найденную работу (старший бухгалтер допытался и догадался о срочных причинах -- но сам оказался старым соловчанином), гнать куда-то дальше. Сперва Чеботарев не рисковал искать семью, потом придумал -- как. Он написал в Уфу двоюродной сестре: где Лена с детьми? догадайся, кто тебе пишет, ей пока не сообщай. И обратный адрес -- какая-то станция Зирабулак, какой-то Чупин. Сестра ответила: дети потеряны, жена в Новосибирске. Тогда Чеботарев послал её съездить в Новосибирск и только с глазу на глаз рассказать, что муж объявился и хочет прислать ей денег. Сестра съездила; теперь пишет сама жена: была в психиатрической больнице, сейчас паспорт утерян, три месяца принудработ, и до востребования денег получить не могу. Выскакивает сердце: надо поехать! И даёт муж безумную телеграмму: встречай! поезд No., вагон No.... Беззащитно наше сердце против чувств, но, слава Богу, не загорожено и от предчувствий. В пути так разбирают его эти предчувствия, что за две станции до Новосибирска он слезает и доезжает попутной машиной. Вещи сдав в камеру хранения, отчаянно идет по адресу жены. Стучит! Дверь подаётся, в доме никого (первое совпадение, враждебное: квартирохозяин сутки дежурил предупредить его о засаде -- но в эти минуты вышел по воду!). Идёт дальше. Нет и жены. На кровати лежит укрытый шинелью чекист и сильно храпит (совпадение второе, благоприятное!). Чеботарев убегает. Тут окликает его хозяин -- его знакомый по КВЖД, еще уцелевший. Оказывается, зять его -- оперативник, сам принёс домой телеграмму и тряс ею перед глазами жены Чеботарева: вот твой мерзавец, сам к нам едет в руки! Ходили к поезду -- не встретили, второй оперативник пока ушел, этот лег отдохнуть. Всё же вызвал Чеботарев жену, на машине проехали несколько станций, там сели на поезд в Узбекистан. В Ленинабаде снова зарегистрировались! -- то есть, не разводясь с Чеботаревым, она теперь вышла замуж за Чупина! Но вместе жить не решились. Во все концы слали от её имени заявления о розыске детей -- бесполезно. И вот такая розная и загнанная жизнь была у них до войны. -- В 41-м Чупин был мобилизован, был радистом в 61-й кав. дивизии. Имел неосторожность при других бойцах назвать папиросы и спички по-китайски, в шутку. Ну, в какой нормальной стране это вызовет подозрение -- что человек знает какие-то иностранные слова? У нас вызвало, и стукачи -- вот они. И политрук Соколов, опер 219-го кавполка уже через час допрашивал его: "Откуда вы знаете китайский язык?" Чупин: только эти два слова. "Вы не служили на КВЖД?" (служить заграницей -- это сразу как тяжелый грех!) Подсылал к нему опер и стукачей, не выведали. Так для своего спокойствия всё же посадили его по 58-10: -- не верил в сводки Информбюро; -- говорил, что у немцев техники больше (как будто глазами не видели все). Не в лоб, так в голову!.. Трибунал. РАССТРЕЛ! И так уже осточертела Чеботареву жизнь в отечестве, что НЕ ПОДАВАЛ он просьбы о помиловании. А рабочие руки были государству нужны, вот 10 и 5 намордника. Снова в "доме родном"... Отсидел (при зачётах) девять лет. И вот еще случай. Однажды в лагере другой зэк, Н. Ф-в, отозвал его на дальний угол верхних нар и там тихо спросил: "Тебя как зовут?" "Автоном Васильч" -- "А какой ты области урожак?" -- "Тюменской". -- "А района?.. а сельсовета?.." Всё точно отвечал Чеботарёв-Чупин, и услышал: "Всё ты врешь. Я с Автономом Чупиным на одном паровозе пять лет работал, я его знаю как себя. Это не ты у него, часом, документы спёр в 36-м году в мае?" Вот еще какой подводный якорь может пропороть живот беглецу! Какому романисту поверили бы, придумай он такую встречу! К этому времени Чеботарев опять хотел жить и крепко пожал руку доброму человеку, когда тот сказал: "Не бось, к куму я не пойду, не сука!" И так отбыл Чеботарев второй срок как Чупин. Но на беду последний лагерь его был -- особо засекреченный, из той группы строек атомных -- Москва-10, Тура-38, Свердловск-39, Челябинск-40. Они работали на разделении ураново-радиевых руд, стройка шла по планам Курчатова, начальник стройки генерал-лейтенант Ткаченко подчинялся только Сталину и Берия. От каждого зэка обновляли ежеквартально подпись "о неразглашении". Но это всё б еще не беда, а беда то, что освободившихся не отпускали домой. "Освобожденных", отправили их большую группу в сентябре 1950 года -- на Колыму! Только там освободили от конвоя и объявили особо-опасным спецконтингентом! -- за то опасным, что они помогли атомную бомбу сделать! (Ну, как угнаться это всё описать? ведь это главы и главы нужны!) Таких разбросали по Колыме десятки тысяч!! (Листайте конституцию! листайте кодексы! -- что там написано про спецконтингент??) Зато хоть жену он теперь мог вызвать! Она приехала к нему на прииск Мальдьяк. И отсюда опять они запрашивали о сыновьях -- и ответы были: "нет", "не числятся". Свалился Сталин с копыт -- и уехали старики с Колымы на Кавказ -- греть кости. Теплело в воздухе, хоть и медленно. И в 1959 году сын их Виктор, киевский слесарь, решился скинуть с себя ненавистную фамилию и объявиться сыном врага народа Чеботарева! И через год нашли его родители! Теперь забота встала у отца -- вернуться самому в Чеботаревых (трижды реабилитированный, он уже за побег не отвечал). Объявился и он, оттиски пальцев послали в Москву для сличения. Лишь тогда успокоился старик, когда всем троим выписали паспорта на Чеботаревых, и невестка стала Чеботарева. Только еще через несколько лет он пишет мне, что уже раскаиваются, что нашли Виктора: честит отца преступником, виновником своих злоключений, на справки о реабилитации машет: "филькина грамота!"8 А старший сын Геннадий так и пропал. picture: Семья Чеботаревых Из рассказанных случаев видно, что и побег удавшийся еще совсем не даёт свободы, а жизнь постоянно угнетенную и угрожаемую. Кое-кем из беглецов это хорошо понималось -- теми, кто в лагерях успел от отчизны отпасть политически; и теми, кто живёт по неосмысленному безграмотному принципу: просто жить! И не вовсе редки среди беглецов были такие (на провал готовившие ответ: "Мы бежали в ЦК просить разобраться!"), которые цель имели уйти на Запад и только такой побег считали завершенным. Об этих побегах всего трудней рассказать. Те, кто не дошли -- в сырой земле. Те, кто пойманы снова -- молчат. Те, кто ушли -- может быть объявились на Западе, а может быть из-за кого-то оставшихся тут -- снова молчат. Ходили слухи, что на Чукотке захватили зэки самолёт и всемером улетели на Аляску. Но, думаю: только пробовали захватить, да сорвалось. Все эти случаи еще долго будут томиться в закрыве, и стареть, и ненужными делаться, как эта рукопись, как всё правдивое, что пишется в нашей стране. Вот один такой случай, и опять не удержала людская память имени геройского беглеца. Он был из Одессы, по гражданской специальности -- инженер-механик, в армии -- капитан. Он кончил войну в Австрии и служил в оккупационных войсках в Вене. В 1948 году по доносу был арестован, получил 58-ю и, как тогда уже завели, 25 лет. Отправлен был в Сибирь, на лагпункт в 300 километрах от Тайшета, то есть далеко от главной сибирской магистрали. Очень скоро стал доходить на лесоповале. Но сохранялась еще у него воля бороться за жизнь и память о Вене! И оттуда -- ОТТУДА! -- он сумел убежать в Вену! Невероятно! Их лесоповальный участок ограничивала просека, просматриваемая с малых вышек. В избранный день он имел на работе с собой пайку хлеба. Повалил поперек просеки пушистую ель и под ветками её пополз к макушке. На всю просеку её не доставало, но, продолжая ползти, он счастливо ушел. С собой он унёс и топор. Это было летом. Он пробирался тайгой по бурелому, идти было очень трудно, зато никого не встречал целый месяц. Завязав рукава и ворот рубашки, он ловил рыбу, ел её сырой. Собирал кедровые орехи, грибы и ягоды. Полумёртвым, он всё же долез до сибирской магистрали и счастливо уснул в стогу сена. Очнулся от голосов: вилами брали сено и уже обнаружили его. Он был измотан, не готов ни убегать, ни бороться. И сказал: "Что ж, берите, выдавайте, я беглец." То были железнодорожный обходчик и его жена. Обходчик сказал: "Да мы ж русские люди. Только сиди, не показывайся". Ушли. Но беглец не поверил им: они ведь -- советские, они должны донести. И пополз к лесу. С краю леса он следил и увидел, как обходчик вернулся, принёс одежду и еду. -- С вечера беглец пошел вдоль линии и на лесном полустанке сел на товарняк, к утру соскочил -- и на день ушел в лес. Ночь за ночью он так продвигался, а когда стал покрепче, то и на каждой остановке сходил -- перепрятывался в зелени или шел вперёд, обгоняя поезд, а там прыгал на ходу. Так десятки раз он рисковал потерять руку, ногу, голову. (Это всё он расхлёбывал несколько лёгких скольжений пера доносчика...) Но как-то перед Уралом он изменил своему правилу и на платформе с брёвнами заснул. Его ударили ногой и светили фонарём в лицо: "Документы!" -- "Сейчас". Приподнялся и ударом сбил охранника с высоты, сам же спрыгнул в другую сторону -- и попал на голову другому охраннику! -- сбил с ног и того и успел уйти под соседние эшелоны. Сел за станцией, на ходу. -- Свердловск он решил обходить со стороны, в окрестностях его грабанул торговую палатку, взял там одежды, надел на себя три костюма, набрал еды. На какой-то станции продал один костюм и купил билет Челябинск-Орск-Средняя Азия. Нет, он знал, куда едет -- в Вену! -- но надо было обшерститься и чтобы перестали его искать. Туркмен, предколхоза, встретил его на базаре и без документов взял к себе в колхоз. И руки оправдали звание механика, он чинил колхозу все машины. Через несколько месяцев он рассчитался и поехал в Красноводск, приграничной линией. На перегоне после Маров шел патруль, проверяя документы. Тогда наш механик вышел на площадку, открыл дверь, повис на окне уборной (через забеленное стекло изнутри его видеть не могли), и только самый носок одной ноги остался для упора и для возврата на ступеньке. В раме двери в углу один носок ботинка патруль не заметил и прошел в следующий вагон. Так миновал страшный момент. Благополучно переехав Каспий, беглец сел на поезд Баку-Шепетовка, а оттуда подался в Карпаты. Через горную границу глухим крутым лесистым местом он переходил очень осмотрительно -- и всё-таки пограничники перехватили его! Сколько надо было жертвовать, страдать, изобретать и силиться от самого сибирского лагпункта, от этой поваленной первой ёлочки -- и при самом конце в один миг всё рухнуло!.. И как там, в стогу у Тайшета, покинули его силы, он не мог больше ни сопротивляться, ни лгать, и с последней яростью только крикнул: "Берите, палачи! Берите, ваша сила!" -- "Кто такой?" -- "Беглец! Из лагеря! Берите!" Но пограничники вели себя как то странно: они завязали ему глаза, привели в землянку, там развязали, снова допрашивали -- и вдруг выяснилось: свои! бендеровцы! (Фи! фи! -- морщатся образованные читатели и машут на меня руками: "Ну, и персонажи вы выбрали, если бендеровцы ему -- свои! Хорошенький фрукт!" Разведу руками и я: какой есть. Какой бежал. Каким его лагерь сделал. Они ведь, лагерники, я вам скажу, они живут по свинскому принципу: "бытие определяет сознание", а не по газетам. Для лагерника те и свои, с кем он вместе мучился в лагере. Те для него и чужие, кто спускает на него ищеек. Несознательность!) Обнялись! У бендеровцев еще были тогда ходы через границу, и они его мягко перевели. И вот он снова был в Вене! -- но уже в американском секторе. И подчиняясь всё тому же завлекающему материалистическому принципу, никак не забывая свой кровавый смертный лагерь, он уже не искал работы инженера-механика, а пошел к американским властям душу отвести. И стал работать кем-то у них. Но! -- человеческое свойство: минует опасность -- расслабляется и наша настороженность. Он надумал отправить деньги родителям в Одессу, для этого надо было обменять доллары на советские деньги. Какой-то еврей-коммерсант пригласил его менять к себе на квартиру в советскую зону Вены. Туда и сюда непрерывно сновали люди, мало различая зоны. А ему было никак нельзя переходить! Он перешел -- и на квартире менялы был взят. Вполне русская история о том, как сверхчеловеческие усилия нанизываются, нанизываются и пропиваются за стаканом водки. Приговоренный к расстрелу, в камере берлинской советской тюрьмы он всё это рассказал другому офицеру и инженеру -- Аникину. Этот Аникин к тому времени уже побывал и в немецком плену, и умирал в Бухенвальде, и освобожден был американцами, и вывезен в советскую зону Германии, оставлен там временно для демонтирования заводов, и бежал в ФРГ, под Мюнхеном строил гидроэлектростанцию, и оттуда выкраден советской разведкой (ослепили фарами, втолкнули в автомобиль) -- и для чего всё это? Чтобы выслушать рассказ одесского механика и сохранить его нам? Чтобы затем два раза бесплодно бежать в Экибастузе (о нём еще будет в части V)? И потом на штрафном известковом заводе быть убитым? Вот предначертания! вот изломы судьбы! И как же нам разглядеть смысл отдельной человеческой жизни?.. Мы не рассказали еще о групповых побегах, а и таких было много. Говорят, в 1956 г. целый лагерёк бежал, под Мончегорском. История всех побегов с Архипелага была бы перечнем невпрочёт и невперелист. И даже тот, кто писал бы книгу только о побегах, поберег бы читателя и себя, стал бы опускать их сотнями. 1 ЦГАОР, ф. 393, оп. 84, д. 4, л. 68 2 И теперь он наивно добивается (для пенсии), чтоб его заболевание признали п═р═о═ф═е═с═с═и═о═н═а═л═ь═н═ы═м. Уж куда, кажется, профессиональнее и для арестанта и для конвоя! -- а не признают... 3 И всё главней становится она в новейшее, уже хрущевское время. См. "Мои показания" -- Анатолий Марченко. 4 Открылось это так: попался по другому делу его сопобежник. По пальцам установили его подлинную личность. Так выяснилось, что беглецы не погибли, как предполагалось. Стали искать и Кузикова. Для этого на его родине осторожно выспрашивали, выслеживали родных -- и по цепочке родственников добрались до него. И на всё это не жалели сил и времени через 17 лет! 5 Всё было точно так, но его фамилия не сохранилась. 6 Всё-таки и атеисту религия не без пользы! Я утверждал, что ортодоксы не бегут. Чеботарев им и не был. А не вовсе ж без материализма. У казахов же, я думаю, еще горяча была память о буденовском подавлении 1930 года, потому они и миловали. В 1950 году так не будет. 7 Но вскоре была туда корейская ссылка, потом и немецкая, потом и всех наций. Через 17 лет в то место попал и я. 8 А вот и замолк старик. Боюсь бы -- не умер. -------- Глава 15. ШИзо, БУРы, ЗУРы. Среди многих радостных отказов, которые нёс нам с собой новый мир -- отказа от эксплоатации, отказа от колоний, отказа от обязательной воинской повинности, отказа от тайной дипломатии, от тайных назначений и перемещений, отказа от тайной полиции, отказа от "закона божьего" и еще многих других феерических отказов, -- не было, правда, отказа от тюрем (стен не рушили, а вносили в них "новое классовое содержание"), но был безусловный отказ от карцеров -- этого безжалостного мучительства, которое могло родиться только в извращенных злобой умах буржуазных тюремщиков. ИТК-1924 (исправительно-трудовой кодекс 1924 года) допускал, правда, изоляцию особо-провинившихся заключённых в отдельную камеру, но предупреждал: эта отдельная камера ничем не должна напоминать карцера -- она должна быть сухой, светлой и снабженной принадлежностями для спанья. А сейчас не только тюремщикам, но и самим арестантам было бы дико, что карцера почему-то нет, что карцер запрещен. ИТК-1933, который "действовал" (бездействовал) до начала 60-х годов оказался еще гуманнее: он запрещал даже изоляцию в отдельную камеру! Но это не потому, что времена стали покладистей, а потому, что к этой поре были опытным путём уже освоены другие градации внутрилагерных наказаний, когда тошно не от одиночества, а от "коллектива", да еще наказанные должны и горбить: РУРы -- Роты Усиленного Режима, замененные потом на БУРы -- Бараки Усиленного Режима, штрафные бригады, и ЗУРы -- Зоны Усиленного Режима, штрафные командировки. А уж там позже, как-то незаметно, пристроились к ним и -- не карцеры, нет! а -- ШИзо -- Штрафные Изоляторы. Да ведь если заключённого не пугать, если над ним уже нет никакой дальше кары -- как же заставить его подчиняться режиму? А беглецов пойманных -- куда ж тогда сажать? За что даётся ШИзо? Да за что хочешь: не угодил начальнику, не так поздоровался, не во время встал, не во время лег, опоздал на проверку, не по той дорожке прошел, не так был одет, не там курил, лишние вещи держал в бараке -- вот тебе сутки, трое, пятеро. Не выполнил нормы, с бабой застали -- вот тебе пять, семь и десять. А для отказчиков есть и пятнадцать суток. И хоть по закону (по какому?) больше пятнадцати никак нельзя (да ведь по ИТК и этого нельзя!), а растягивается эта гармошка и до году. В 1932-м году в Дмитлаге (это Авербах пишет, это -- чёрным по белому!) за мостырку давали год ШИзо! Если вспомнить еще, что мостырку и не лечили, то, значит, раненного больного человека помещали гнить в карцер -- на год! Что требуется от ШИзо? Он должен быть: а) холодным; б) сырым; в) тёмным; г) голодным. Для этого не топят (Липай: даже когда снаружи 30 градусов мороза), не вставляют стекол на зиму, дают стенам отсыреть (или карцерный подвал ставят в мокром грунте). Окошки ничтожные или никаких (чаще). Кормят сталинской пайкой -- 300 граммов в день, а "горячее", то есть пустую баланду, дают лишь на третий, шестой и девятый дни твоего заключения туда. Но на Воркуте-Вом давали хлеба только двести, а вместо горячего на третий день -- кусок сырой рыбы. Вот в этом промежутке надо и вообразить все карцеры. Наивное представление таково, что карцер должен быть обязательно вроде камеры -- с крышей, дверью и замком. Ничего подобного! На Куранах-Сала карцер в мороз 50 градусов был разомшенный сруб. (Вольный врач Андреев: "Я как ВРАЧ заявляю, что в таком карцере МОЖНО сидеть!") Перескочим весь Архипелаг: на той же Воркуте-Вом в 1937 году карцер для отказчиков был -- сруб без крыши, и еще была простая яма. В такой яме (спасаясь от дождя, натягивали какую-нибудь тряпку), Арнольд Раппопорт жил как Диоген в бочке. Кормили так: надзиратель выходил из вахтенной избушки с пайками хлеба и звал тех, кто сидел в срубе: "Идите, получайте!" Но едва они высовывались из сруба, как часовой с вышки прикладывал винтовку: "Стой, стрелять буду!" Надзиратель удивлялся: "Что, и хлеба не хотите? Ну, уйду." -- А в яму просто швыряли сверху хлеб и рыбу в размокшую от дождей глину. В Мариинском лагере (как и во многих других, разумеется) на стенах карцера был снег -- и в такой-то карцер не пускали в лагерной одежонке, а РАЗДЕВАЛИ ДО БЕЛЬЯ. Через каждые полчаса надзиратель открывал кормушку и советовал И. В. Шведу: "Эй, не выдержишь, погибнешь! Иди лучше на лесоповал!" И верно, -- решил Швед, -- здесь скорей накроешься! Пошел в лес. Всего за 12 с половиной лет в лагерях Швед отсидел 148 суток карцера. За что только он не наказывался! За отказ идти дневальным в Индию (барак шпаны) получил 6 месяцев штрафного лагеря. За отказ перейти с сытой сельхоз-командировки на лесоповал -- судим вторично как за экономическую контрреволюцию, 58-14, и получил новые десять лет. Это блатной, не желая идти на штрафной лагпункт, может ударить начальника конвоя, выбить наган из рук -- и его не отправят. У мирного политического выхода нет -- ему-таки загонят голову между ног! На Колыме в 1938 году для блатных и карцеры были утепленные, не то, что для Пятьдесят Восьмой. БУР -- это содержание подольше. Туда заключают на месяц, три месяца, полгода, год, а часто -- бессрочно, просто потому, что арестант считается опасным. Один раз попавши в чёрный список, ты потом уже закатываешься в БУР на всякий случай: на каждые первомайские и ноябрьские праздники, при каждом побеге или чрезвычайном происшествии в лагере. БУР -- это может быть и самый обычный барак, отдельно огороженный колючей проволокой, с выводом сидящих в нём на самую тяжелую и неприятную в этом лагере работу. А может быть -- каменная тюрьма в лагере, со всеми тюремными порядками: избиениями в надзирательской вызванных поодиночке (чтоб следов не оставалось, хорошо бить валенком, внутрь которого заложен кирпич); с засовами, замками и глазками на каждой двери; с бетонным полом камер и еще с отдельным карцером для сидящих в БУРе. Именно таков был Экибастузский БУР (впрочем, и первого типа там был). Посаженных содержали там в камерах без нар (спали на полу на бушлатах и телогрейках). Намордник из листового железа закрывал маленькое подпотолочное оконце целиком. В нем пробиты были дырочки гвоздём, но зимой заваливало снегом и эти дырочки, и в камере становилось совсем темно. Днем не горела электрическая лампочка, так что день был темнее ночи. Никакого проветривания не бывало никогда. Полгода (в 1950 году) не было и ни одной прогулки. Так что тянул наш БУР на свирепую тюрьму, неизвестно, что' тут оставалось от лагеря. Вся оправка -- в камере, без вывода в уборную. Вынос большой параши был счастьем дневальных по камере: глотнуть воздуха. А уж баня -- общий праздник. В камере было набито тесно, только что лежать, а уж размяться негде. И так -- полгода. Баланда -- вода, хлеба -- шестьсот, табака -- ни крупинки. Если кому-нибудь приходила из дому посылка, а он сидел в БУРе, то скоропортящееся "списывали" актом (брал себе надзор или по дешевке продавали придуркам), остальное сдавалось в каптерку на многомесячное хранение. (Когда такую режимку выводили потом на работу, они уже для того шевелились, чтобы не быть снова запертыми.) В этой духоте и неподвижности арестанты изводились, и приблатнённые -- нервные, напористые -- чаще других. (Попавшие в Экибастуз блатари тоже считались за Пятьдесят Восьмую, и им не было поблажек.) Самое популярное среди арестантов БУРа было -- глотать алюминиевые столовые ложки, когда их давали к обеду. Каждого проглотившего брали на рентген и убедившись, что не врет, что действительно ложка в нём -- клали в больницу и вскрывали желудок. Лешка Карноухий глотал трижды, у него и от желудка ничего не осталось. Колька Салопаев закосил на чокнутого: повесился ночью, но ребята по уговору "увидели", сорвали петлю -- и взят он был в больничку. Еще кто-то: заразил нитку во рту (протянул между зубов), вдел в иголку и пропустил под кожу ноги. Заражение! больница! -- там уж гангрена, не гангрена, лишь бы вырваться. Но удобство получить от штрафников еще и работу заставляло хозяев выделять их в отдельные штрафные зоны (ЗУРы). В ЗУРе прежде всего -- худшее питание, месяцами может не быть второго, уменьшенная пайка. Даже в бане зимой -- выбитое окно, парикмахерши в ватных брюках и телогрейках стригут голых заключённых. Может не быть столовой, но и в бараках баланду не раздают, а получив её около кухни надо нести по морозу в барак и там есть холодную. Мрут массами, стационар забит умирающими. Одно только перечисление штрафных зон когда-нибудь составило бы историческое исследование, тем более, что не легко его будет установить, всё сотрётся. Для штрафных зон назначали работы такие. Дальний сенокос за 35 километров от зоны, где живут в протекающих сенных шалашах и косят по болотам, ногами всегда в воде. (При добродушных стрелках собирают ягоды, бдительные стреляют и убивают, но ягоды всё равно собирают: есть-то хочется!) Заготовка силосной массы по тем же болотистым местам, в тучах мошкары, без всяких защитных средств. (Лицо и шея изъедены, покрыты струпьями, веки глаз распухли, человек почти слепнет). -- Заготовка торфа в пойме реки Вычегды: зимою, долбя тяжелым молотом, вскрыть слои промерзшего ила, снять их, из-под них брать талый торф, потом на санках на себе тащить километр в гору (лошадей лагерь берёг). -- Просто земляные работы ("земляной ОЛП" под Воркутой). Ну и излюбленная штрафная работа -- известковый карьер и обжиг извести. И каменные карьеры. Перечислить всего нельзя. Всё, что есть из тяжелых работ еще потяжелей, из невыносимых -- еще невыносимей, вот это и есть штрафная работа. В каждом лагере своя. А посылать в штрафные зоны излюблено было: верующих, упрямых и блатных (да, блатных, здесь срывалась великая воспитательная система на невыдержанности местных воспитателей). Целыми бараками содержали там "монашек", отказывающихся работать на дьявола. (На штрафной "подконвойке" совхоза Печорского их держали в карцере по колено в воде. Осенью 1941-го дали 58-14 и всех расстреляли.) Послали священника отца Виктора Шиповальникова "за религиозную агитацию" (под Пасху для пяти санитарок отслужил "всенощную"). Посылали дерзких инженеров и других обнаглевших интеллигентов. Посылали пойманных беглецов. И, сокрушаясь сердцем, посылали социально-близких, которые никак не хотели слиться с пролетарской идеологией. (За сложную умственную работу классификации не упрекнём начальство в невольной иногда путанице: вот с Карабаса выслали две телеги -- религиозных женщин на детгородок ухаживать за лагерными детьми, а блатнячек и сифилитичек -- на штрафной участок Долинки -- Конспай. Но перепутали, кому на какую телегу класть вещи, и поехали блатные сифилитички ухаживать за детьми, а "монашки" на штрафной. Уж потом спохватились, да так и оставили.) И часто посылали на штрафные за отказ стать стукачом. Большинство их умерло там, на штрафных, и уж они о себе не расскажут. Тем менее расскажут о них убийцы-оперативники. Так послали и почвоведа Григорьева, а он выжил. Так послан был и редактор эстонского сельскохозяйственного журнала Эльмар Нугис. Бывали тут и истории дамские. О них нельзя судить достаточно обстоятельно и строго, потому что всегда остаётся какой-то неизвестный нам интимный элемент. Однако, вот история Ирины Нагель в её изложении. В совхозе Ухта она работала машинисткой адмчасти, то есть очень благоустроенным придурком. Представительная, плотная, большие косы свои она заплетала вокруг головы и, отчасти для удобства, ходила в шароварах и курточке вроде лыжной. Кто знает лагерь, понимает, что это была за приманка. Оперативник младший лейтенант Сидоренко выразил желание узнать её тесней. Нагель ответила ему: "Да пусть меня лучше последний урка поцелует! Как вам не стыдно, у вас ребенок плачет за стеной!" Отброшенный её толчком, опер вдруг изменил выражение и сказал: "Да неужели вы думаете -- вы мне нравитесь? Я просто хотел вас проверить. Так вот, вы будете с нами сотрудничать." Она отказалась и была послана на штрафной лагпункт. Вот впечатления Нагель от первого вечера: в женском бараке -- блатнячки и "монашки".1 Пятеро девушек ходят, обернутые в простыни: играя в карты накануне, блатняки проиграли с них всё, велели снять и отдать. Вдруг входит с гитарой банда блатных -- в кальсонах и в фетровых шляпах. Они поют свою воровскую как бы серенаду. Вдруг вбегают другие блатные, рассерженные. Они хватают одну свою девку, бросают её на пол, бьют скамейкой и топчут. Она кричит, потом уже и кричать не может. Все сидят, не только не вмешиваясь, но будто даже и не замечают. Позже приходит фельдшер: "Кто тебя бил?" "С нар упала" -- отвечает избитая. -- В этот же вечер проиграли в карты и саму Нагель, но выручил её сука Васька Кривой: он донёс начальнику, и тот забрал Нагель ночевать на вахту. Штрафные командировки (как Парма Ныроблага, в самой глуши тайги) считались часто и для стрелков и для надзора тоже штрафными, туда тоже слали провинившихся, а еще чаще заменяли их самоохранниками. Если нет закона и правды в лагерях, то уж на штрафных и тем более не ищи. Блатные куролесят там как хотят, открыто ходят с ножами (Воркутинский "Земляной" ОЛП, 1946 год), надзиратели прячутся от них за зоной, и это еще когда Пятьдесят Восьмая составляет большинство. На штрафлаге Джантуй близ Печоры блатные из озорства сожгли два барака, отменили варку пищи, разогнали поваров, прирезали двух офицеров. Остальные офицеры даже под угрозой снятия погонов отказались идти в зону. В таких случаях начальство спасается рознью: комендантом Джантуя назначили суку, срочно привезённого со своими помощниками еще откуда-то. Они в первый же вечер закололи трёх воров, и стало немного успокаиваться. Вор вором губится, давно предвидела пословица. Согласно Передовому Учению расплодив этих социально-близких выше всякой меры, так что уже задыхались сами, отцы Архипелага не нашли другого выхода, как разделить их и стравить на поножовщину. (Война блатных и сук, сотрясшая Архипелаг в послевоенные годы.) Конечно, при всей видимой вольнице, блатным на штрафном тоже несладко, этим разгулом они и пытаются как-то вырваться. Как всем паразитам, им выгоднее жить среди тех, кого можно сосать. Иногда блатные даже пальцы себе рубили, чтоб только не идти на штрафной, например на знаменитый воркутинский Известковый Завод. (Некоторым рецидивистам в послевоенные годы уже в приговоре суда писалось: "с содержанием на воркутинском известковом заводе". Болты заворачивались сверху.) Там все ходили с ножами. Суки и блатные каждый день резали друг друга. Повар (сука) наливал по произволу: кому густо, кому жидко, кому просто черпаком по лбу. Нарядчик ходил с арматурным прутом и одним его свистящим взмахом убивал на месте. Суки держали при себе мальчиков для педерастии. Было три барака: барак сук, барак воров, барак фраеров, человек по сто в каждом. Фраера -- работали: внизу, близ лагеря добывалась известь, потом её носилками поднимали на скалу, там ссыпали в конусы, оставляя внутри дымоходы; обжигали; в дыму, саже и известковой пыли раскладывали горящую известь. В Джидинских лагерях известен штрафной участок Баянгол. На штрафной ОЛП КрасЛага Ревучий еще до всяких штрафных прислали "рабочее ядро" -- ни в чём не провинившихся крепких работяг сотни полторы (штрафной-то штрафной, а план с начальства требуют! и вот простые работяги осуждены на штрафной!). Дальше присылали блатных и большесрочников по 58-й -- тяжеляков. Этих тяжеляков урки уже побаивались, потому что имели они по 25 лет и в послевоенной обстановке убив блатного, не утяжеляли своего срока, это уж не считалось (как на Каналах) вылазкой классового врага. Рабочий день на Ревучем был как будто и 11 часов, но на самом деле с ходьбой до леса (5-6 километров) и назад получалось 15 часов. Подъём был в 4.30 утра, в зону возвращались в восьмом часу вечера. Быстро доходили и, значит, появлялись отказчики. После общего развода выстраивали в клубе отказчиков, нарядчик шел и отбирал, кого в дово'д. Таких отказчиков в веревочных лаптях ("обут по сезону", 60 градусов мороза), в худых бушлатах выталкивали за зону -- а там на них напускали пяток овчарок: "Взять!" Псы рвали, когтили и валяли отказчиков. Тогда псов отзывали, подъезжал китаец на бычке, запряженном в ассенизационный возок, отказчиков грузили туда, отвозили и выворачивали тележный ящик с насыпи в лощину. А там, внизу, был бригадир Леша Слобода, который палкой бил этих отказчиков, пока они не подымутся и не начнут на него работать. Их выработку он записывал своей бригаде, а им полагалось по 300 граммов -- карцерный паёк. (Кто эту всю ступенчатую систему придумал -- это ж просто маленький Сталин!) Галина Иосифовна Серебрякова! Отчего вы ОБ ЭТОМ не напишете? Отчего ваши герои, сидя в лагере, ничего не делают, нигде не работают, а только разговаривают о Ленине и Сталине? Простому работяге из Пятьдесят Восьмой выжить на таком штрафном лагпункте почти невозможно. На штрафной подкомандировке СевЖелДорЛага (начальник -- полковник Ключкин) в 1946--47 годах было людоедство: резали людей на мясо, варили и ели. Это было как раз сразу после всемирно-исторической победы нашего народа. Ау, полковник Ключкин! Где ты выстроил себе пенсионный особняк? 1 Кто еще в мировой истории уравнивал их?.. Кем надо быть, чтоб их смешать? -------- Глава 16. Социально-близкие Присоединись и моё слабое перо к воспеванию этого племени! Их воспевали как пиратов, как флибустьеров, как бродяг, как беглых каторжников. Их воспевали как благородных разбойников -- от Робина Гуда и до опереточных, уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными. О, возвышенные сподвижники Карла Моора! О, мятежный романтик Челкаш! О, Беня Крик, одесские босяки и одесские трубадуры! Да не вся ли мировая литература воспевала блатных? Франсуа Вийона корить не станем, но ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези, и Пушкин-то в цыганах похваливал блатное начало. (А как там у Байрона?) Но никогда не воспевали их так широко, так дружно, так последовательно, как в советской литературе! (На то были высокие Теоретические Основания, не одни только Горький с Макаренкой.) Гнусаво завыл Леонид Утёсов с эстрады -- и завыла ему навстречу восторженная публика. И не каким другим, а именно приблатненным языком заговорили балтийские и черноморские братишки у Вишневского и Погодина. Именно в приблатненном языке отливалось выразительнее всего их остроумие. Кто только не захлебнулся от святого волнения, описывая нам блатных -- их живую разнузданную отрицательность в начале, их диалектичную перековку в конце -- тут и Маяковский (за ним и Шостакович -- балет "Барышня и хулиган"), и Леонов, и Сельвинский, и Инбер, и не перечтёшь. Культ блатных оказался заразительным в эпоху, когда литература иссыхала без положительного героя. Даже такой далёкий от официальной линии писатель, как Виктор Некрасов, не нашел для воплощения русского геройства лучшего образца, чем блатного старшину Чумака ("В окопах Сталинграда"). Даже Татьяна Есенина ("Женя -- чудо XX века") поддалась тому же гипнозу и изобразила нам "невинную" фигуру Веньки Бубнового Валета. Может быть только Тендряков с его умением взглядывать на мир непредвзято, впервые выразил нам блатного без восхищенного глотания слюны ("Тройка, семёрка, туз"), показал его душевную мерзость. Алдан-Семенов как будто и сам в лагере сидел, но ("Барельеф на скале") изобретает абсолютную чушь: что вор Сашка Александров под влиянием коммуниста Петракова, которого будто бы все бандиты уважали за то, что он знал Ленина и громил Колчака (совершенно легендарная мотивировка времён Авербаха) собирает бригаду из доходяг и не живёт за их счёт (как ТОЛЬКО И БЫЛО! как хорошо ЗНАЕТ А. Семенов!), а -- заботится об их прокормлении! и для этого выигрывает в карты у вольняшек! Как будто на чифирь ему не нужны эти выигрыши! Какой для 60-х годов занафталиненный вздорный анекдот! Как-то в 46-м году летним вечером в лагерьке на Калужской заставе блатной лег животом на подоконник третьего этажа и сильным голосом стал петь одну блатную песню за другой. Песни его легко переходили через вахту, через колючую проволоку, их слышно было на тротуаре Большой Калужской, на троллейбусной остановке и в ближней части Нескучного сада. В песнях этих воспевалась "легкая жизнь", убийства, кражи, налёты. И не только никто из надзирателей, воспитателей, вахтёров не помешал ему -- но даже окрикнуть его никому не пришло в голову. Пропаганда блатных взглядов, стало быть, вовсе не противоречила строю нашей жизни, не угрожала ему. Я сидел в зоне и думал: а что если бы сейчас на третий этаж поднялся я, да из того же окна с той же силой голоса пропел что-нибудь о судьбе военнопленного, вроде "Где ты, где ты?", слышанное мной во фронтовой контрразведке, или сочинил бы что-нибудь о судьбе униженного растоптанного фронтовика, -- что' бы тут поднялось! Как бы забегали! Да тут бы в суете пожарную лестницу на меня надвинули, не стали бы ждать, пока кругом обегут. Рот бы мне заткнули, руки связали, намотали бы новый срок! А блатной поёт, вольные москвичи слушают -- и как будто так и надо... Всё это сложилось не сразу, исторически, как любят у нас говорить. В старой России существовал (а на Западе и существует) неверный взгляд на воров как на неисправимых, как на постоянных преступников ("костяк преступности"). Оттого на этапах и в тюрьмах от них обороняли политических. Оттого администрация, как свидетельствует П. Якубович, ломала их вольности и верховенство в арестантском мире, запрещала им занимать артельные должности, доходные места, решительно становилась на сторону прочих каторжан. "Тысячи их поглотил Сахалин и не выпустил". В старой России к рецидивистам-уголовникам была одна формула: "Согните им голову под железное ярмо закона!" (Урусов). Так к 1914 году воры не хозяйничали ни в стране, ни в русских тюрьмах. Но оковы пали, воссияла свобода. В миллионном дезертирстве 1917 года, потом за гражданскую войну все человеческие страсти очень распустились, а воровские первее всех, и уж никак не хотели головы гнуться под ярмо, да им объявили, что и не надо. Находили очень полезным и забавным, что они -- враги частной собственности, а значит сила революционная, надо ввести её в русло пролетариата, да это и затруднений не составит. Тут подросла им и небывалая многолюдная смена из сирот гражданской войны -- беспризорники, шпана. Они грелись у асфальтовых котлов НЭПа и в виде первых уроков обрезали дамские сумочки с руки, рвали крючьями чемоданы из вагонных окон. Социально рассуждая: ведь во всём виновата среда? Так перевоспитаем этих здоровых люмпенов и включим в строй сознательной жизни! Тут были и первые коммуны, и колонии, и "Путёвка в жизнь". (Только не заметили: беспризорники -- это еще не были воры в законе, и исправление беспризорников ни о чём не говорило: они еще не все испортиться-то успели.) Теперь же, когда прошло больше сорока лет, можно оглянуться и усумниться: кто ж кого перевоспитал: чекисты ли -- у'рок? или урки -- чекистов? Урка, принявший чекистскую веру -- это уже сука, урки его режут. Чекист же, усвоивший психологию урки, -- это напористый следователь 30-40-х годов или волевой лагерный начальник, они в чести, они продвигаются по службе. А психология урки очень проста, очень доступна к усвоению: 1. Хочу жить и наслаждаться, на остальных на.....! 2. Прав тот, кто сильней. 3. Тебя не <дол>бут -- не подмахивай! (т. е. пока бьют не тебя, не заступайся за тех, кого бьют. Жди своей очереди.) Бить покорных врагов по одиночке! -- что-то очень знакомый закон. Так делал Гитлер. Так делал Сталин. Сколько нам в уши насюсюкал Шейнин о "своеобразном кодексе" блатных, об их "честном" слове. Почитаешь -- и Дон-Кихоты и патриоты! А встретишься с этим мурлом в камере или в воронке... Эй, довольно лгать, продажные перья! Вы, наблюдавшие блатарей через перила парохода да через стол следователя! Вы, никогда не встречавшиеся с блатными в вашей беззащитности! Урки -- не Робин Гуды! Когда нужно воровать у доходяг -- они воруют у доходяг! Когда нужно с замерзающего снять последние портянки -- они не брезгуют и ими. Их великий лозунг -- "умри ты сегодня, а я завтра!" Но, может, правда они патриоты? Почему они не воруют у государства? Почему они не грабят особых дач? Почему не останавливают длинных чёрных автомобилей? Потому что ожидают там встретить победителя Колчака? Нет, потому что автомобили и дачи хорошо защищены. А магазины и склады находятся под сенью закона. Потому что реалист Сталин давно понял, что всё это -- жужжанье одно -- перевоспитание урок. И перекинул их энергию, натравил на граждан собственной страны. Вот каковы были законы тридцать лет (до 1947-го): должностная, государственная, казенная кража? ящик со склада? три картофелины из колхоза? Десять лет! (А с 47-го и двадцать!) Вольная кража? Обчистили квартиру, на грузовике увезли всё, что семья нажила за жизнь? Если при этом не было убийства, то до одного года, иногда -- 6 месяцев... От поблажки воры и плодятся. Своими законами сталинская власть ясно сказала уркам: воруй не у меня! воруй у частных лиц! Ведь частная собственность -- отрыжка прошлого. (А персональная собственность -- надежда будущего...) И урки -- поняли. В своих рассказах и песнях такие бесстрашные, -- пошли они брать там, где трудно, опасно, сносят головы? Нет. Трусливо и алчно попёрли туда, куда их поноравливали -- раздевать одиноких прохожих, воровать из неогражденных квартир. Двадцатые, тридцатые, сороковые, пятидесятые годы! Кто не помнит этой вечно висящей над гражданином угрозы: не иди в темноте! не возвращайся поздно! не носи часов! не имей при себе денег! не оставляй квартиру пустую! Замки! Ставни! Собаки! (Не обчищенные вовремя фельетонисты теперь высмеивают дворовых верных собак...1 Сколько обокраденных граждан знает, что милиция даже не стала искать преступников, даже дела не стали заводить, чтобы не портить себе отчётности: потеть ли его ловить, если ему дадут шесть месяцев, а по зачётам сбросят три? Да и пойманных бандитов еще будут ли судить? Ведь прокуроры2 "снижают преступность" (этого требуют от них на каждом совещании) тем странным способом, что просто заминают дела, особенно если по делу предвидится много обвиняемых. Наконец обязательно будет сокращение сроков и конечно именно для уголовников. Эй, поберегись свидетель на суде! -- они скоро все вернутся, и нож в бок тому, кто свидетельствовал! Оттого, если видишь, что залезают в окно, вырезают карман, вспарывают чемодан твоего соседа -- зажмурься! иди мимо! ты ничего не видел! Так воспитали нас и воры и -- законы! В сентябре 1955 года "Литературная газета" (смело судящая о многом, только не о литературе) проливала крокодиловы слёзы в большой статье: ночью на московской улице под окнами двух семей с шумом убивали и убили человека. Выяснилось позже, что обе семьи (наши! советские!) были разбужены, поглядывали в окна, но не вышли на помощь: жены не пустили мужей. И какой-то их однодомец (может быть и он был тогда разбужен? но об этом не пишется), член партии с 1916 года, полковник в отставке (и, видимо, томясь от безделья) взял на себя обязанность общественного обвинителя. Он ходит по редакциям и судам и требует привлечь эти две семьи за соучастие в убийстве! Гремит и журналист: это не подпадает под кодекс, но это -- позор! позор! Да, позор, но для кого? Как всегда в нашей предвзятой прессе, в статье этой написано всё, кроме главного. Кроме того, что: 1) "Ворошиловская" амнистия 27 марта 1953 года в поисках популярности у народа затопила всю страну волной убийц, бандитов и воров, которых с трудом переловили после войны. (Вора миловать -- доброго погубить.) 2) Существует в уголовном кодексе (УК -- 1926) нелепейшая статья 139-я "о пределе необходимой обороны" -- и ты имеешь право обнажать нож не раньше, чем преступник занесёт над тобой свой нож, и пырнуть его не раньше, чем он тебя пырнёт. В противном случае будут судить тебя! (А статьи о том, что самый большой преступник -- это нападающий на слабого -- в нашем законодательстве нет!..) Эта боязнь превзойти меру необходимой обороны доводят до полного расслабления национального характера. Красноармейца Александра Захарова у клуба стал бить хулиган. Захаров вынул складной перочинный нож и убил хулигана. Получил за это -- 10 лет как за чистое убийство! "А что я должен был делать?" -- удивлялся он. Прокурор Арцишевский ответил ему: "Надо было убежать!" -- Так к═т═о выращивает хулиганов?! 3) Государство по уголовному кодексу запрещает гражданам иметь огнестрельное либо холодное оружие -- но и не берет их защиты на себя! Государство отдаёт своих граждан во власть бандитов -- и через прессу смеет призывать к "общественному сопротивлению" этим бандитам! Сопротивлению -- чем? Зонтиками? Скалками? -- Сперва развели бандитов, потом начали собирать против них народные дружины, которые, действуя вне законодательства, иногда и сами превращаются в тех же. А ведь как можно было просто с самого начала "Согните им голову под ярмо закона!" Так Единственно-Верное Учение поперёк дороги! Что было бы, если б эти жены отпустили мужей, а мужья выбежали бы с палками? Либо бандиты убили бы их, это скорей. Либо они убили бы бандитов -- и сели бы в тюрьму за превышение необходимой обороны. Полковник в отставке на утреннем выводе своей собаки мог бы в обоих случаях посмаковать событие. А подлинная самодеятельность, такая, как во французском фильме "Набережная утренней зари", где рабочие без ведома властей сами вылавливают воров и сами их наказывают, -- такая самодеятельность не была бы у нас обрублена как самовольство? Такой ход мысли и фильм такой -- разве у нас возможны? Но и это не всё! Есть еще одна важная черта нашей общественной жизни, помогающая ворам и бандитам процветать -- боязнь гласности. Наши газеты заполнены никому не интересными сообщениями о производственных победах, но отчётов о судебных процессах, сообщений о преступлениях в них не найдешь. (Ведь по Передовой Теории преступность порождается только наличием классов, классов же у нас нет, значит и преступлений нет и потому нельзя писать о них в печати! не давать же материал америкадским газетам, что мы от них в преступности не отстали!) Если на Западе совершается убийство -- портретами преступника облеплены стены домов, они смотрят со стоек баров, из окон трамваев, преступник чувствует себя загнанной крысой. Совершается наглое убийство у нас -- пресса безмолвствует, портретов нет, убийца отъезжает за сто километров в другую область и живёт там спокойно. И министру внутренних дел не придется оправдываться в парламенте, почему преступник не найден: ведь о деле никто не знает, кроме жителей того городка. Найдут -- хорошо, не найдут -- тоже ладно. Убийца -- не нарушитель госграницы, не такой уж он опасный (для государства), чтоб объявлять всесоюзный розыск. С преступностью -- как с малярией: рапортовали однажды, что нет её больше -- и больше лечить от неё нельзя, и диагноза такого ставить нельзя! Конечно, закрыть дело хочется и милиции и суду, но это ведёт к формальности, которая еще больше на руку истинным убийцам и бандитам: в нераскрытом преступлении обвиняют кого-нибудь, первого попавшегося, а особенно охотно -- довешивают несколько преступлений тому, за кем уже есть одно, -- Стоит вспомнить дело Петра Кизилова3 -- дважды без всяких улик приговоренного к расстрелу (!) за НЕсовершенное им убийство, или дело Алексеенцева4 (сходно). Если бы письмо адвоката Попова (по делу Кизилова) пришло не в "Известия", а в "Таймс", это кончилось бы сменой королевского суда или правительственным кризисом. А у нас через четыре месяца собрался обком (почему -- обком? разве суд ему подвластен?) и, учитывая "молодость, неопытность" следователя (зачем же таким людям доверяют человеческие судьбы?), "участие в Отечественной войне" (что-то нам его не учитывали в своё время!) -- кому записали выговор в учётную карточку, а кому погрозили пальцем. Главному же палачу Яковенко за применение пытки (это уже после XX съезда!) еще через полгода дали будто бы три года, но поскольку он -- свой человек, действовал по инструкции, выполнял приказ -- неужели же его заставят отбывать срок на самом деле? За что такая жестокость?.. А вот за адвоката Попова придется приняться, чтобы выжить его из Белгорода: пусть знает блатной и всесоюзный принцип: тебя не <дол>бут -- не подмахивай! Так всякий, вступившийся за справедливость, -- трижды, осьмижды раскается, что вступился. Так наказательная система оборачивается для блатных поощрительной, и они десятилетиями разростались буйной плесенью на воле, в тюрьме и в лагере. ___ И всегда на всё есть освящающая высокая теория. Отнюдь не сами легковесные литераторы определили, что блатные -- наши союзники по построению коммунизма. Это изложено в учебниках по советской исправительно-трудовой политике (были такие, издавались!), в диссертациях и научных статьях по лагереведению, а деловее всего -- в инструкциях, на которых и были воспитаны лагерные чины. Это всё вытекает из Единственно верного Учения, объясняющего всю переливчатую жизнь человечества -- классовой борьбою и ею одною. Вот как это обосновывается. Профессиональные преступники никак не могут быть приравнены к элементам капиталистическим (то есть, инженерам, студентам, агрономам и монашкам); вторые устойчиво-враждебны диктатуре пролетариата, первые -- лишь (!) политически неустойчивы. (Профессиональный убийца лишь политически неустойчив!) Люмпен -- не собственник, и поэтому не может он сойтись с классово-враждебными элементами, а охотнее сойдётся с пролетариатом (ждите!). Поэтому-то по официальной терминологии ГУЛага и названы они социально-близкими. (С кем породнишься...) Поэтому инструкции повторяли и повторяли: оказывать доверие уголовникам-рецидивистам! Поэтому через КВЧ положено было настоятельно разъяснять уркачам единство их классовых интересов со всеми трудящимися, воспитывать в них "презрительно-враждебное отношение к кулакам и контрреволюционерам" (помните, у Авербаха: это он подучил тебя украсть! ты сам бы не украл!) и "делать ставку на эти настроения"! (помните: разжигать классовую борьбу в лагерях?) Завязавший5 вор Г. Минаев в письме ко мне в "Литературной газете"6: "Я даже гордился, что хоть и вор, но не изменник и предатель. При каждом удобном случае нам, ворам, старались дать понять, что мы для Родины всё-таки еще не потерянные, хоть и блудные, но всё-таки сыновья. А вот "фашистам" нет места на земле." И еще так рассуждалось в теории: надо изучать и использовать лучшие свойства блатных. Они любят романтику? -- так "окружить приказы лагерного начальства ореолом романтики". Они стремятся к героизму? -- дать им героизм работы! (если возьмут...) Они азартны? -- дать им азарт соревнования! (Знающим и лагерь и блатных просто трудно поверить, что это всё писали не слабоумные.) Они самолюбивы? они любят быть заметными? -- удовлетворить же их самолюбие похвалами, отличиями! выдвигать их на руководящую работу! -- а особенно паханов, чтобы использовать для лагеря их уже сложившийся авторитет среди блатных (так и написано в монографии Авербаха: авторитет паханов!) Когда же стройная эта теория опускалась на лагерную землю, выходило вот что: самым заядлым матёрым блатнякам передавалась безотчетная власть на островах Архипелага, на лагучастках и лагпунктах -- власть над населением своей страны, над крестьянами, мещанами и интеллигенцией, власть, которой они не имели никогда в истории, никогда ни в одном государстве, о которой на воле они и помыслить не могли -- и теперь отдавали им всех прочих людей как рабов. Какой же бандит откажется от такой власти? центровые воры! верховые уркачи полностью владели лагучастками, они жили в отдельных "кабинках" или палатках со своими временными женами. (Или по произволу перебирая гладких баб из числа всех своих подданных, интеллигентные женщины из Пятьдесят Восьмой и молоденькие студентки разнообразили их меню. Чавдаров был свидетелем в НорильЛаге как шпаниха предлагала своему блатному муженьку: "Колхозничкой шестнадцатилетней хочешь угощу?" То была крестьянская девочка, попавшая на Север на 10 лет за один килограмм зерна. Девочка вздумала упираться, шпаниха сломила её быстро: "Зарежу! Я -- что, хуже тебя? Я ж под него ложусь!") У них были шестёрки -- лакеи из работяг, выносившие за ними горшки. Им отдельно готовили из того немногого мяса и доброго жира, который отпускался на общий котёл. Уркачи рангом поменьше выполняли руководящую работу нарядчиков, помпобытов, комендантов, утром они становились по двое с дрынами у выхода из двухместной палатки и командовали: "Вы'-ходи без последнего!" Шпана помельче использовалась для битья отказчиков -- то есть тех, кто не имел сил тащиться на работу. (Начальник полуострова Таймыр подъезжал к разводу на легковой и любовался, как урки бьют Пятьдесят Восьмую.) Наконец, урки, умевшие чирикать, мыли шею и назначались воспитателями. Они речи произносили, поучали Пятьдесят Восьмую, как жить, сами жили на ворованном и получали досрочки. На Беломорканале такая морда -- социально-близкий воспитатель, ничего не понимая в строительном деле, мог отменять строительные распоряжения социально-чуждого прораба. И это была не только теория, перешедшая в практику, но и гармония повседневности. Так было лучше для блатных. Так было спокойнее для начальства: не натруживать рук (о битьё) и глотки, не вникать в подробности и даже в зону не являться. И для самого угнетения так было гораздо лучше: блатные осуществляли его более нагло, более зверски и совершенно не боясь никакой ответственности перед законом. Но и там, где воров не ставили властью, им всё по той же классовой теории поблажали довольно. Если блатари выходили за зону -- это была наибольшая жертва, о которой можно было их просить. На производстве они могли сколько угодно лежать, курить, рассказывать свои блатные сказки (о победах, о побегах, о геройстве) и греться летом на солнышке, а зимою у костра. Их костров конвой никогда не трогал, костры Пятьдесят Восьмой разбрасывал и затаптывал. А кубики (леса, земли, угля) потом приписывались им от Пятьдесят же Восьмой.7 И еще даже возят блатных на слёты ударников и вообще слёты рецидивистов (ДмитЛаг, Беломорканал). picture: Береговая Вот одна блатнячка -- Береговая, попавшая в славные летописи Волгоканала. Она была бичом в каждом домзаке, куда её сажали, хулиганила в каждом отделении милиции. Если когда по капризу и работала, то всё сделанное уничтожала. С ожерельем судимостей её прислали в июле 1933 года в ДмитЛаг. Дальше идет глава легенд: она пошла в Индию и с удивлением (только вот это удивление и достоверно) не услышала там мата и не увидела картежной игры. Ей будто бы объяснили, что блатные тут увлекаются трудом. И она сразу же пошла на земляные работы и даже стала "хорошо" работать (читай: записывали ей чужие кубики, посмотрите на это лицо!) Дальше идёт глава истины: в октябре (когда стало холодно) пошла к врачу и без болезни попросила (с ножом в рукаве?) несколько дней отгулять. Врач охотно (! у него ж всегда много мест) согласился. А нарядчицей была старая подружка Береговой -- Полякова, и уже от себя добавила ей две недели пофилонить, ставя ей ложные выходы (то есть, кубики на неё вычитывались опять-таки с работяг). И вот тут-то, заглядевшись на завидную жизнь нарядчицы, Береговая тоже захотела ссучиться. В тот день, когда Полякова разбудила её идти на развод, Береговая заявила, что не пойдёт копать землю, пока не разоблачит махинации Поляковой с выходами, выработкой и пайками (чувство благодарности её не очень тяготило). Добилась вызова к оперу (блатные не боятся оперов, второй срок им не грозит, а попробовала бы вот так не выйти каэрка!) -- и сразу стала бригадиром отстающей мужской бригады (видимо взялась зубы дробить этим доходягам), потом -- нарядчицей вместо Поляковой, потом -- воспитательницей женского барака (! эта матерщинница, картёжница и воровка!), затем и -- начальником строительного отряда (то есть распоряжалась уже и инженерами!) И на всех красных досках ДмитЛага красовалась эта зубастая сука (см. фото) в кожанке и с полевой сумкой (сдрюченных с кого-нибудь). Её руки умеют бить мужчин, глаза у неё ведьмины. Её-то и прославляет Авербах! Так легки пути блатных в лагере: один шумок, одно предательство, дальше бей и топчи! Мне возразят, что только суки идут занимать должности, а "честные воры" хранят воровской закон. А я сколько не смотрел на тех и других, не замечал, чтобы одно отребье было благороднее другого. Воры выламывали у эстонцев золотые зубы кочергой. Воры (в КрасЛаге, 1941 год) топили литовцев в уборной за отказ отдать им посылку. Воры грабили осужденных на смерть. Воры шутя убивают первого попавшегося однокамерника, чтобы только затеять новое следствие и суд, пересидеть зиму в тепле или уйти из тяжелого лагеря, куда уже попали. Что ж говорить о такой мелочи, как раздеть-разуть кого-то на морозе? Что говорить об отнятых пайках? Нет уж, ни от каменя плода, ни от вора добра. Теоретики ГУЛага возмущались: кулаки (в лагере) даже не считают воров настоящими людьми (и тем, мол, выдают свою звериную сущность). А как же принять их за людей, если они сердце твоё вынимают и сосут? Вся их "романтическая вольница" есть вольница вурдалаков.8 ___ Но довольно! Скажем и слово в защиту блатных. У них-то есть "своеобразный кодекс" и своеобразное понятие о чести. Но не в том, что они патриоты, как хотелось бы нашим администраторам и литераторам, а в том, что они совершенно последовательные материалисты и последовательные пираты. И хотя за ними так ухаживала диктатура пролетариата -- не уважали они её ни минуты. Это племя, пришедшее на землю -- ЖИТЬ! А так как времени на тюрьму у них приходится почти столько же, сколько и на волю, то они и в тюрьме хотят срывать цветы жизни, и какое им дело -- для чего эта тюрьма задумана и как страдают другие тут рядом. Они -- непокорны, и вот пользуются плодами этой непокорности -- и почему им заботиться о тех, кто гнет голову и умирает рабом? Им нужно есть -- и они отнимают всё, что видят съедобное и вкусное. Им нужно пить -- и они за водку продают конвою вещи отобранные у соседей. Им нужно мягко спать -- и при их мужественном виде считается у них вполне почётным возить с собой подушку и ватное одеяло или перину (тем более, что там хорошо прячется нож). Они любят лучи благодатного солнца, и если не могут выехать на черноморский курорт, то загорают на крышах строительств, на каменных карьерах, у входов в шахту (под землю пусть спускаются кто дурней). У них великолепно откормленные мускулы, собирающиеся в шары. Бронзовую кожу свою они отдают под татуировку, и так постоянно удовлетворена их художественная, эротическая и даже нравственная потребность: на грудях, на животах, на спинах друг у друга они разглядывают могучих орлов, присевших на скалу или летящих в небе; балдоху (солнце) с лучами во все стороны; женщин и мужчин в слиянии; и отдельные органы их наслаждений; и вдруг около сердца -- Ленина или Сталина, или даже обоих (но это стоит ровно столько, сколько и крестик на шее у блатного). Иногда посмеются забавному кочегару, закидывающему уголь в самую задницу или обезьяне, предавшейся онанизму. И прочтут друг на друге хотя и знакомые, но дорогие в своём повторении надписи: "Всех дешевок в рот...!" (Звучит победно, как "Я -- царь Ассаргодон!") Или на животе у блатной девчонки: "Умру за горячую...!" И даже скромную некрупную мораль на руке, всадившей уже десяток ножей под ребра: "Помни слова матери!" Или: "Я помню ласки, я помню мать." (У блатных -- культ матери, но формальный, без выполнения её заветов.) Для укрупнения чувств в их скоробегущей жизни они любят наркотики. Доступней всех наркотиков -- анаша' (из конопли), она же плантчик, заворачиваемая в закурку. С благодарностью они об этом и поют: Ах, плантчик, ты плантчик, ты божия травка, Отрада для всех ширмачей9 Да, не признают они на земле института собственности и этим действительно чужды буржуа и тем коммунистам, которые имеют дачи и автомобили. Всё, что они встречают на жизненном пути, они берут как своё (если это не слишком опасно). Даже когда у них всего вдоволь, они тянутся взять чужое, потому что приедчив вору некраденный кусок. Отобранное из одежки они носят, пока не надоест, пока внове, а вскоре проигрывают в карты. Карточная игра ночами напролёт приносит им самые сильные ощущения, и тут они далеко превзошли русских дворян прошлых веков. Они могут играть на глаз (и у проигравшего тут же вырывают глаз), играть под себя, то есть проигрывать себя для неестественного употребления. Проигравшись, объявляют на барже или в бараке шмон, еще находят что-нибудь у фраеров, и игра продолжается. Затем блатные не любят трудиться, но почему они должны любить труд, если кормятся, поются и одеваются без него? Конечно, это мешает им сблизиться с рабочим классом (но так ли уж любит трудиться и рабочий класс? не из-за горьких ли денег он напрягается, не имея других путей заработать?) Блатные не только не могут "увлечься азартом труда", но труд им отвратителен и они умеют это театрально выразить. Например, попав на сельхозкомандировку и вынужденные выйти за зону сгребать вику с овсом на сено, они не просто сядут отдыхать, но соберут все грабли и вилы в кучу, подожгут и у этого костра греются. (Социально-чуждый десятник! -- принимай решение...) Тщетно пытались заставить их воевать за Родину, у них родина -- вся земля. Мобилизованные урки ехали в воинских эшелонах и напевали, раскачиваясь: "Наше дело правое! -- Наше дело левое! -- Почему все драпают? -- ды да почему?" Потом воровали что-нибудь, арестовывались и родным этапом возвращались в тыловую тюрьму. Даже когда уцелевшие троцкисты подавали заявления из лагерей на фронт, урки не подавали. Но когда действующая армия стала переваливать в Европу и запахло трофеями, -- они надели обмундирование и поехали грабить вослед за армией (они называли это шутя "Пятый Украинский Фронт" ). Но! -- и в этом они гораздо принципиальнее Пятьдесят Восьмой! -- никакой Женька Жоголь или Васька Кишкеня с завернутыми голенищами, однощекою гримасою уважительно выговаривающий священное слово "вор" -- никогда не поможет укреплять тюрьму: врывать столбы, натягивать колючку, вскапывать предзонник, ремонтировать вахту, чинить освещение зоны. В этом -- честь блатаря. Тюрьма создана против его свободы -- и он не может работать на тюрьму! (Впрочем, он не рискует за этот отказ получить 58-ю, а бедному врагу народа сразу бы припаяли контрреволюционный саботаж. По безнаказанности блатные и смелы, а кого медведь драл, тот и пня боится.) Увидеть блатаря с газетой -- совершенно невозможно, блатными твёрдо установлено, что политика -- щебет, не относящийся к подлинной жизни. Книг блатные тоже не читают, очень редко. Но они любят литературу устную, и тот рассказчик, который после отбоя им бесконечно тискает ро'маны, всегда будет сыт от их добычи и в почёте, как все сказочники и певцы у примитивных народов. Ро'маны эти -- фантастическое и довольно однообразное смешение дешевой бульварщины из великосветской (обязательно великосветской!) жизни, где мелькают титулы виконтов, графов, маркизов, с собственными блатными легендами, самовозвеличением, блатным жаргоном и блатными представлениями о роскошной жизни, которой герой всегда в конце добивается: графиня ложится в его "койку", курит он только "Казбек", имеет "луковицу" (часы), а его "прохоря'" (ботинки) начищены до блеска. Николай Погодин получал командировку на Беломорканал и, вероятно, проел там немало казны, -- а ничего в блатных не разглядел, ничего не понял, обо всём солгал. Так как в нашей литературе 40 лет ничего о лагерях не было, кроме его пьесы (и фильма потом), то приходится тут на неё отозваться. Убогость инженеров-каэров, смотрящих в рот своим воспитателям и так учащихся жить, даже не требует отзыва. Но -- о его аристократах, о блатных. Погодин умудрился не заметить в них даже той простой черты, что они отнимают по праву сильного, а не тайно воруют из кармана. Он их всех поголовно изобразил мелкими карманными ворами и до надоедания, больше дюжины раз, обыгрывает это в пьесе и даже у него урки воруют друг у друга (совершенный вздор! -- воруют только у фраеров, и всё сдается пахану). Так же не понял Погодин (или не захотел понять) подлинных стимулов лагерной работы -- голода, битья, бригадной круговой поруки. Даже не разобрался он, кто в лагере "товарищ", а кто "гражданин". Ухватился же за одно: за "социальную близость" блатных (это подсказали ему в Управлении канала в Медвежке, а то еще раньше в Москве Горький) -- и бросился он показывать перековку блатных. И получился пасквиль на блатных, от которого даже мне хочется их защитить. Они гораздо умней, чем их изображает Погодин (и Шейнин), и на дешевую перековку их не купишь, просто потому, что мировоззрение их ближе к жизни, чем у тюремщиков, цельнее и не содержит никаких элементов идеализма! -- а все заклинания, чтоб голодные люди трудились и умирали в труде -- есть чистый идеализм. И если в разговоре с гражданином начальником или корреспондентом из Москвы или на дурацком митинге у них слеза на глазах и голос дрожит -- то это рассчитанная актёрская игра, чтобы получить льготу или скидку срока -- а внутри урка смеется в этот момент! Урки прекрасно понимают забавную шутку (а приехавшие столичные писатели -- не понимают). -- Это невозможно, чтобы сука Митя вошел безоружный и без надзирателя в камеру РУРа, -- а местный пахан Костя уполз бы от него под нары! Костя конечно приготовил нож, а если его нет -- то бросится Митю душить, и один из них будет мёртв. Вот тут наоборот -- не шутка, а Погодин лепит пошлую шутку. -- Ужасающая фальшь с "перевоспитанием" Сони (почему? что заставило её взять тачку?) -- и через неё Кости?! -- и переход двух воров в стрелки? (это бытовики могут сделать, но не блатные!). И невозможное для трезвых циничных урок соревнование между бригадами (разве только для смеха над вольняшками). И самая раздирающе-фальшивая нота: блатные просят дать им правила создания коммуны! Нельзя оглупить и оболгать блатных больше! Блатные просят правил! Блатные прекрасно знают свои правила -- от первого воровства и до последнего удара ножом в шею. И когда можно бить лежачего. И когда нападать пятерым на одного. И когда на спящего. И для коммуны своей -- у них есть правила еще пораньше "Коммунистического манифеста"! Их коммуна, а точней -- их мир, есть отдельный мир в нашем мире, и суровые законы, которые столетиями там существуют для крепости того мира, никак не зависят от нашего "фраерского" законодательства и даже от съездов Партии. У них свои законы старшинства, по которым их паханы не избираются вовсе, но входя в камеру или в зону, уже несут на себе державную корону и сразу признаны за главного. Эти паханы бывают и с сильным интеллектом, всегда же с ясным пониманием блатняцкого мировоззрения и с довольным количеством убийств и грабежей за спиной. У блатных свои суды ("прави'лки"), основанные на кодексе воровской "чести" и традиции. Приговоры судов беспощадны и проводятся неотклонимо, даже если осужденный недоступен и совсем в другой зоне. (Виды казни необычны: могут по очереди все прыгать с верхних нар на лежащего на полу и так разбить ему грудную клетку.) И что значит само их слово "фраерский"? фраерский значит -- общечеловеческий, такой, как у всех нормальных людей. Именно этот общечеловеческий мир, наш мир, с его моралью, привычками жизни и взаимным обращением, наиболее ненавистен блатным, наиболее высмеивается ими, наиболее противопоставляется своему антисоциальному антиобщественному кублу. Нет, не "перевоспитание" стало ломать хребет блатному миру ("перевоспитание" только помогало им поскорей вернуться к новым грабежам), а когда в 50-х годах, махнув рукой на классовую теорию и социальную близость, Сталин велел совать блатных в изоляторы, в одиночные отсадочные камеры и даже строить для них новые тюрьмы (крытки -- назвали их воры). В этих крытках или закрытках воры быстро никли, хирели и доходили. Потому что паразит не может жить в одиночестве. Он должен жить на ком-нибудь, обвиваясь. 1 В последовательной борьбе против отдельности человека сперва отняли у него одного друга -- лошадь, взамен обещая трактор. (Как будто лошадь -- это только тяга плуга, не живой твой друг в беде и в радости, не член твоей семьи, не часть твоей души!) Вскоре же и неотступно стали преследовать второго друга -- собаку. Их брали на учёт, свозили на живодёрню, а чаще особыми командами от местных советов застреливали каждую встречную. И на то были не санитарные и не скупостные экономические соображения, основание глубже: ведь собака не слушает радио, не читает газет, это как бы не контролируемый государственный гражданин, и физически сильный, но сила идёт не для государства, а для защиты хозяина как л═и═ч═н═о═с═т═и, независимо от того, какое состоится о нём постановление в местном совете и с каким ордером к нему придут ночью. В Болгарии в 1960 году было не шутя предложено гражданам в═м═е═с═т═о собак выкармливать... свиней! Свинья не имеет принципов, она растит своё мясо для каждого, у кого есть нож. * Впрочем гонение против собак никогда не распространялось на государственно-полезных оперативных и охранных овчарок. 2 Как прокурор Голушко, "Известия" 27.2.64. 3 "Известия" 11.12.59 и апреля 60 г. 4 "Известия" 30.1.60. 5 З═а═в═я═з═а═т═ь (воровское) -- с согласия воровского мира порвать с ним, уйти во фраерскую жизнь. 6 29.11.62. 7 Привычку жить за счёт чужого к═у═б═а═ж═а вор сохраняет и после освобождения, хотя на первый взгляд это и противоречит его врастанию в социализм. В 1951 году на Ой-Мяконе (Усть-Нера) освободился вор Крохалёв и поступил забойщиком на ту же шахту. Он и молотка в руки не брал, горный же мастер начислял ему рекордную выработку за счёт заключённых. Крохалёв получал в месяц 8-9 тысяч, на тысячу приносил заключённым п═о═ж═р═а═т═ь, те были и этому очень рады и молчали. Бригадир заключённый Милючихин попробовал в 1953 году этот порядок сломать. Вольные воры его порезали, его же обвинили в грабеже, он был судим и обновил свои 20 лет. * Это примечание да не будет понято в поправку марксистского положения, что люмпен -- не собственник. Конечно, не собственник! На свои 8 тысяч Крохалёв же не строил особняка: он их проигрывал в карты, пропивал и тратил на баб. 8 Люди образованного круга, но кто сам не встречался с блатными на узкой тропке, возражают против такой беспощадной оценки воровского мира: не тайная ли любовь к собственности движет теми, кого воры так раздражают? Я настаиваю на своём выражении: вурдалаки, сосущие твоё сердце. Они оскверняют всё кряду, что для нас -- естественный круг человечности. -- Но неужели это так безнадежно? Ведь не прирожденные же это свойства воров! А где -- добрые стороны их души? -- Не знаю. Вероятно, убиты, угнетены воровским з═а═к═о═н═о═м, по которому мы, все остальные -- не люди. Мы уже писали выше о пороге злодейства. Очевидно, пропитавшись воровским законом, блатной необратимо переходит некий нравственный порог. Еще возражают: да ведь вы видели только ворячью мелкоту. Главные-то подлинные воры, головка воровского мира, все расстреляны в 37 году. Действительно, воров 20-х годов я не видел. Но не хватает у меня воображения представить их нравственными личностями. 9 Ширмач -- карманщик. -------- Глава 17. Малолетки Много оскалов у Архипелага, много харь. Ни с какой стороны, подъезжая к нему, не залюбуешься. Но может быть мерзее всего он с той пасти, с которой заглатывает малолеток. Малолетки -- это совсем не те беспризорники в серых лохмотьях, снующие, ворующие и греющиеся у котлов, без которых представить себе нельзя городскую жизнь 20-х годов. В колонии несовершеннолетних преступников (при Наркомпросе такая была уже в 1920 году; интересно бы узнать, как с несовершеннолетними преступниками обстояло до революции), в труддома для несовершеннолетних (существовали с 1921 по 1930, имели решетки, запоры и надзор, так что в истрепанной буржуазной терминологии их можно было бы назвать и тюрьмами), а еще в "трудкоммуны ОГПУ" с 1924 года -- беспризорников брали с улиц, не от семей. Их осиротила гражданская война, голод её, неустройство, расстрелы родителей, гибель их на фронтах, и тогда юстиция действительно пыталась вернуть этих детей в общую жизнь, оторвав от воровского уличного обучения. В трудкоммунах начато было обучение фабрично-заводское, по условиям тех безработных лет это было льготное устройство, и многие парни учились охотно. С 1930 года в системе Наркомюста были созданы школы ФЗУ особого типа -- для несовершеннолетних, отбывающих срок. Юные преступники должны были работать от 4 до 6 часов в день, получать за это зарплату по всесоюзному КЗОТу, а остальное время дня учиться и веселиться. Может быть на этом пути дело бы и наладилось. А откуда взялись юные преступники? От статьи 12 Уголовного Кодекса 1926 года, разрешавшей за кражу, насилие, увечья и убийства судить детей с ДВЕНАДЦАТИЛЕТНЕГО возраста (58-я статья при этом тоже подразумевалась), но судить умеренно, не "на всю катушку", как взрослых. Это уже была первая лазейка на Архипелаг для будущих малолеток -- но еще не ворота. Не пропустим такой интересной цифры: в 1927 г. заключённых в возрасте от 16 (а уж более молодых и не считают) до 24 лет было 48% от всех заключённых.1 Это так можно понять: что почти половину всего Архипелага в 1927 году составляла молодежь, которую Октябрьская революция застала в возрасте от шести до четырнадцати лет. Эти-то мальчики и девочки через десять лет победившей революции оказались в тюрьме, да еще составив половину её населения! Это плохо согласуется с борьбой против пережитков буржуазного сознания, доставшихся нам от старого общества, но цифры есть цифры. Они показывают, что Архипелаг никогда не был беден юностью. Но насколько быть ему юным -- решилось в 1935-м году. В том году на податливой глине Истории еще раз вмял и отпечатал свой палец Великий Злодей. Среди таких своих деяний, как разгром Ленинграда и разгром собственной партии, он не упустил вспомнить о детях -- о детях, которых он так любил, Лучшим Другом которых был и потому с ними фотографировался. Не видя как иначе обуздать этих злокозненных озорников, этих кухаркиных детей, всё гуще роящихся в стране, всё наглей нарушающих социалистическую законность, испомыслил он за благо: этих детей с двенадцатилетнего возраста (уже и его любимая дочь подходила к тому рубежу, и он осязаемо мог видеть этот возраст) судить НА ВСЮ КАТУШКУ кодекса! То есть, "с применением всех мер наказания" пояснил Указ ЦИК и СНК от 7.4.35. (То есть, и расстрела тоже.) Неграмотные, мы мало вникали тогда в Указы. Мы всё больше смотрели на портреты Сталина с черноволосой девочкой на руках... Тем меньше читали их сами двенадцатилетние ребятишки. А Указы шли своей чередой. 10.12.40 -- судить с 12-летнего возраста так же и за "подкладывание на рельсы разных предметов" (ну, тренировка молодых диверсантов). Указ 31.5.41 -- за все остальные виды преступлений, не вошедшие в статью 12 -- судить с 14 лет! А тут небольшая помеха: началась Отечественная война. Но Закон есть Закон! И 7 июля 1941 года -- через четыре дня после панической речи Сталина, в дни, когда немецкие танки рвались к Ленинграду, Смоленску и Киеву -- состоялся еще один Указ Президиума Верховного Совета, трудно сказать чем для нас сейчас более интересный: бестрепетным ли своим академизмом, показывающим, какие важные вопросы решала власть в те пылающие дни, или самим содержанием. Дело в том, что прокурор СССР (Вышинский?) пожаловался Верховному Совету на Верховный суд (а значит, и Милостивец с этим делом знакомился): что неправильно применяется судами Указ 35-го года: детишек-то судят только тогда, когда они совершили преступление умышленно. Но ведь это же недопустимая мягкотелость! И вот в огне войны разъясняет Президиум: такое истолкование не соответствует тексту закона, оно вводит непредусмотренные законом ограничения!.. И в согласии с прокурором поясняется ВерхСуду: судить детей с применением всех мер наказания (то есть, "на всю катушку") так же и в тех случаях, когда они совершат преступления не умышленно, а по неосторожности! Вот это так! Может быть и во всей мировой истории никто еще не приблизился к такому коренному решению детского вопроса! С 12 лет за неосторожность -- и вплоть до расстрела!2 Вот только когда были закрыты все норы для жадных мышей! Вот только когда были обережены колхозные колоски! Теперь-то должна была пополняться и пополняться житница, расцветать жизнь, а порочные от рождения дети становиться на долгую стезю исправления. И не дрогнул никто из партийных прокуроров, имевших таких же детей своих! -- они незатрудненно ставили визы на арест. И не дрогнул никто из партийных судей! -- они со светлыми очами приговаривали детишек к трем, пяти, восьми и десяти годам общих лагерей! И за стрижку колосьев этим крохам не давали меньше 8 лет! И за карман картошки -- один карман картошки в детских брючках! -- тоже восемь! Огурцы не так ценились. За десяток огурцов с колхозного огорода Саша Блохин получил 5 лет. А голодная 14-летняя девочка Лида в Чингирлаусском райцентре Кустанайской области пошла вдоль улицы собирать вместе с пылью узкую струйку зерна, просыпавшегося с грузовика (и всё равно обречённую пропасть). Так её осудили только