согласен на все приглашения. Я всегда отказывался давать интервью? А теперь - кому угодно. Потому что - терять ведь нечего. Хуже, чем они обо мне думают - они уже думать не могут. Не я первый тронул, не я первый сдвинул свой архив из его покойного хранения: ЧКГБ скогтило его. Но и ГБ не дано предвидеть тайного смысла вещей, тайной силы событий. В их раскруте уже стали и ГБ и я только исполнителями. Мо╦ первое публичное выступление сговорено было внезапно: случайно встретились и спросили меня на ходу, не пойду ли я выступить в каком-то "почтовом ящике". А отчего ж? - пойду. Состроилось вс╦ быстро, не успели опознать охранительные инстанции, и у физиков в институте Курчатова состоялась встреча на 600 человек (правда, больше ста из них пришли со стороны, никому не известные персоны, "по приглашению парткома"). Были, конечно, гебисты в немалом числе, кто-нибудь и из райкома-горкома. На первую встречу я ш╦л - ничего не н╦с сказать, а - просто почитать - и три с половиной часа читал, а на вопросы отвечал немногие и скользя. Я проч╦л несколько ударных глав из "Корпуса", акт из "Света, который в тебе" (о целях науки, зацепить научную аудиторию), а потом обнаглел и объявил чтение глав (свидания в Лефортове) из "Круга" - того самого "Круга", арестованного Лубянкой: если они дают его читать номенклатурной шпане - то почему же автор не может читать народу? (Узелок запрета развязывал как будто первый не я, в этом было утешение моему лагерному фатализму.) Нет, время не прежнее и мы не прежние! Меня не заглушили, не прервали, не скрутили руки назад, даже не вызвали в ГБ для объяснения или внушения. А вот что: министр КГБ Семичастный стал мне отвечать! - публично и заочно. На этом посту, зевая одну за другой свои подрывные и шпионские сети в Африке и Европе, все силы он обратил на идеологическую борьбу, особенно против писателей как главной опасности режиму. Он часто выступал на Идеологических совещаниях, на семинарах агитаторов. В том ноябре в своих выступлениях он выразил возмущение моей наглостью: читаю со сцены конфискованный роман. Всего таков был ответ КГБ! Каждый их шаг показывал мне, что мой предыдущий был недостаточен. Теперь я искал случая ответить Семичастному. Прошел слух, что я выступал у курчатовцев, и стали приходить мне многие приглашения - одни предположительные, другие точные и настоятельные, я всем подряд давал согласие, если только даты не сталкивались. И в этих учреждениях вс╦ как будто было устроено, разрешено директорами, повешены объявления, напечатаны и розданы пригласительные билеты, - но не тут-то было! не дремали и там. В последние часы, а где и минуты, раздавался звонок из московского горкома партии и говорили: "Устроите встречу с Солженицыным - положите партийный билет!" И хотя учреждения-устроители были не такие уж захолустные (несмеяновский НИИ, карповский, сем╦новская Черноголовка, мехмат МГУ, Баумановский институт, ЦАГИ, Большая Энциклопедия), протестовать никто не имел сил, а академики-возглавители - мужества. В карповском так поздно отменили, что успели меня туда сами же и привезти, но уже объявление висело: "Отменено по болезни автора". А директор ФБОН отменил сам от испуга: ему позвонили, что прид╦т на встречу инкогнито в штатском генерал КГБ, так место ему приготовить. Поздно понял я, что у курчатовцев был слишком сдержан, искал теперь, где ответить Семичастному - но захлопывались все двери: упущено, голубчик! О_д_н_о, всего одно выступление мне было нужно, чтоб ответить крепенько разок - да поздно! За всю жизнь не ощущал я так остро лишения свободы слова! И вдруг из Лазаревского института Востоковедения, где однажды мо╦ выступление уже запретили (а потом все партийные чины отп╦рлись - не они это запретили) меня пригласили настойчиво: не отменят! Прямо с рязанского поезда и пош╦л я на ту встречу. И действительно - не отменили (30 ноября). Теперь-то я пришел говорить! Теперь я пришел с заготовленной речью, и только повод надо было искать, куда е╦ пристроить. Проч╦л две главы из "Корпуса", набралось несколько десятков записок и, сцепив с какой-то из них, я спешил, пока не согнали меня с этого помоста, выкрикнуть и вылепить вс╦, что мне запретили в девяти местах. Рядом со мной на сцене посадили нескольких мужчин из парткома - не для того ли, чтоб и микрофон и меня выключить, если очень уж косо пойд╦т? Но не пришлось им вступить в действие: сидели в зале развитые гуманитарии, и для них достаточно было на хребте говорить, не обязательно перешагивать. Я волны принимал, что сидит здесь кто-то крупный из ГБ и может быть даже с портативным магнитофоном. В лепке старинных лазаревских стен я представлял выступающий горельеф шефа жандармов, и он ничего не мог мне сейчас возразить, а я ему - мог! И голосом громким, и чувством торжествующим, просто радостным, я объяснял публике - и выдавал ему. Ничтожный зэк в прошлом и может быть в будущем, прежде новых одиночек и прежде нового закрытого суда - вот я получил аудиторию в полтысячи человек и свободу слова! Я должен вам объяснить, почему я отказывался от интервью и от публичных выступлений, - но стал давать интервью, но вот стою перед вами. Как и прежде, я считаю, что дело писателя - писать, а не мельтешить на трибуне, а не давать объяснения газетам. Но мне преподали урок: нет, писатель не должен писать, он должен защищаться. Я принял урок! Я вышел сюда перед вами защищаться! Есть одна организация, которой вовсе бы не дело опекать художественное творчество, которая вовсе не должна руководить художественной литературой, - но она делает это. Эта организация отняла у меня роман и мой архив, никогда не предназначавшийся к печати. И ещ╦ в этом случае я - молчал, я продолжал тихо работать. Однако, используя односторонние выдержки из моего архива, начали кампанию клеветы против меня, нового вида клеветы - клеветы с трибуны на закрытых инструктажах. Что оста╦тся мне? Защищаться! Вот я пришел! Смотрите: я е_щ_╦ ж_и_в! Смотрите: е_щ_╦ э_т_а г_о_л_о_в_а н_а ш_е_е! (кручу), - а уже без моего ведома и против моей воли мой роман закрыто издан и распускается среди избранных - таких, как главный редактор "Октября" Всеволод Кочетов. Так скажите, почему от того же должен отказываться я? Почему же мне, автору, не почитать вам сегодня главы из того же романа? (крики: "Да!"). Нужно прожить долгую жизнь раба, пригибаться перед начальством с детского возраста, со всеми вскакивать для фальшивых аплодисментов, кивать заведомой лжи, никогда не иметь права возразить, - и это ещ╦ рабом-гражданином, а потом рабом-зэком, руки назад, не оглядываться, из строя не выходить, - чтоб оценить этот час свободной речи с помоста пятистам человекам, тоже ошалевшим от свободы. Кажется, первый раз - первый раз в своей жизни я чувствую, я вижу, как делаю историю. Я избрал читать глАвы о разоблачении стукачей ("родина должна знать своих стукачей"), о ничтожестве и дутости таинственных оперуполномоченных. Почти каждая реплика сгорает по залу как порох! Как эти люди истосковались по правде! Боже мой, как им нужна правда! Записка: объясните вашу фразу из прочт╦нной главы, что "Сталин не допустил Красного Креста к советским военнопленным". Современникам и участникам всеохватной несчастной войны - им не дано ведь даже о ней знать как следует. В какой камере какая тупая голова этого не усвоила? - а вот сидит полтысячи развитейших гуманитариев, и им знать не дано. Извольте, товарищи, охотно, эта история к сожалению малоизвестна. По решению Сталина министр иностранных дел Молотов отказался поставить советскую подпись под гаагской конвенцией о военнопленных и делать уплаты в международный Красный Крест. Поэтому наши были единственные в мире военнопленные, покинутые своей родиной, единственные обреч╦нные гибнуть от голода на немецкой баланде*... [* В очередном "ответе" Семичастный заявит, что я клеветал, будто м_ы морили с голоду немецких военнопленных.] О, я кажется уже начинаю любить это сво╦ новое положение, после провала моего архива! это открытое и гордое противостояние, это признанное право на собственную мысль! Мне, пожалуй, было бы уже и тяжело, уже почти невозможно вернуться к прежней тихости. Вот когда мне начинает открываться высший и тайный смысл того горя, которому я не находил оправдания, того швырка от Верховного Разума, которого нельзя предвидеть нам, маленьким: для того была мне послана моя убийственная беда, чтоб отбить у меня возможность таиться и молчать, чтоб от отчаянья я начал говорить и действовать. Ибо - подошли сроки... Я начал эти очерки с воспоминания, как становишься из обывателя подпольщиком - зацепка за зацепочкой, незаметно до какой-то утренней пробудки: э-э, да я уже... И так же, благодаря своему горькому провалу, подведшему меня на грань ареста или самоубийства, и потом стежок за стежком, квант за квантом от недели к неделе, от месяца к месяцу, осознавая, осознавая, осознавая - счастлив, кто умел бы быстрей понять небесный шифр, я - медленно, я - долго, - но однажды утром проснулся и я свободным человеком в свободной стране!!! Так ударил я в гонг своим вторым выступлением, вызывая на бой - будто теперь только и буду, что выступать, - и в тех же днях без следа, хоть и не сбрив бороды в этот раз, нырнул опять в сво╦ дал╦кое Укрывище, в глушь - работать! работать! - потому что сроки подошли, да я не готов к ним, я ещ╦ не выполнил своего долга. Я рассчитывал, что всем переполохом три месяца покоя себе обеспечил, до весны. Так и вышло. За декабрь-февраль я сделал последнюю редакцию "Архипелага" - с переделкой и перепечаткой 70 авторских листов за 73 дня - ещ╦ и болея, и печи топя, и готовя сам. Это - не я сделал, это - ведено было моею рукой! Но и рассчитано у меня было, что на Новый 1967-й год ещ╦ одна гранатка взорвется - мо╦ первое интервью японскому корреспонденту Комото С╦дзе. Он взял его в середине ноября, должен был опубликовать на Новый год - однако шли дни января, а транзистор в моей занес╦нной берлоге ни по одной из станций - ни по самой японской, ни по западным, ни даже по "Свободе" не откликался на это интервью. В ноябре оно совершилось экспромтом и по официальным меркам - нагло. Существовали какие-то разработанные порядки, обязательные и для иностранных корреспондентов, если они не хотят лишиться московского места, и уж тем более для советских граждан. Писатели должны иметь согласие Иностранной комиссии СП (все "иностранные отделы" всех учреждений - филиалы КГБ). Я этих порядков не узнавал в сво╦ время, а теперь и вовсе знать не хотел. Моя новая роль состояла в экстерриториальности и безнаказанности. С. Комото обычным образом послал просьбу об интервью мне, а копию - в Иностранную комиссию. Там и беспокоиться не стали: ведь я же давно от всяких интервью отказался. А я - я того и хотел уже больше года, с самого провала: высказать в интервью, что делается со мной. И вот она была, внезапная помощь: японский корреспондент (вроде и не криминальный западный, а вместе с тем вполне западный) просил меня письменно ответить на пять вопросов, если я не захочу встретиться лично. Он давал свой московский адрес и телефон. Даже только эти пять вопросов меня вполне устраивали: там уже был вопрос о "Раковом корпусе" (значит, слух достаточно разн╦сся) и был вопрос о моих "творческих планах". Я подготовил письменный ответ. [См. Приложение 1] Вс╦ же идти на полный взрыв - объявлять всему миру, что у меня арестованы роман и архив, я не решился. Но перечислил несколько своих вещей и написал, что не могу найти издателя для них. Если этого автора три года назад рвали из рук и издавали на всех языках, а сейчас он у себя на родине "не может найти издателя", то неужели что-нибудь ещ╦ останется неясно? Но как передать ответ корреспонденту? Послать по почте? - наверняка перехватят, и я даже знать не буду, что не дошло. Просить кого-нибудь из друзей пойти бросить письмо в его почтовый ящик на лестнице? - наверняка в их особом доме слежка на лестнице и фотографирование (я ещ╦ не знал: милиция, и вообще не пускают). Значит, надо встретиться, а уж если встретиться, так отчего не дать и устного интервью? Но где же встретиться? В Рязань его не пустят, в Москве я не могу ничью частную квартиру поставить под удар. И я избрал самый наглый вариант: в Центральном доме Литератора! В день обсуждения там "Ракового корпуса", достаточно оглядя помещения, я из автомата позвонил японцу и предложил ему интервью завтра в полдень в ЦДЛ. Такое приглашение очень официально звучало, вероятно он думал, что я вс╦ согласовал, где полагается. Он позвонил своей переводчице (проверенной, конечно, в ГБ), та - заказала в АПН фотографа для съ╦мки интервью в ЦДЛ, это тоже очень официально звучало, не могло и у АПН возникнуть сомнения. Я пришел в ЦДЛ на полчаса раньше назначенного. Был будний день, из писателей - никого, вчерашнего оживления и строгостей - ни следа, рабочие носили стулья через распахнутые внешние двери. Вместо ч╦рного японца вошла беленькая русская девушка и направилась к столику администратора, мне послышалась моя фамилия, я е╦ перехватил и просил звать японцев (их оказалось двое и ждали они в автомобиле) Привратники были те же, которые вчера видели меня в вестибюле в центре внимания, и для них авторитетно прозвучало, когда я сказал "Это - ко мне" (Потом я узнал, что для входа иностранцев в ЦДЛ требуется всякий раз специальное разрешение администрации.) Я пригласил их в покойное фойе с коврами и мягкой мебелью и выразил надежду, что скромность обстановки не стеснит нашей деловой встречи. Тут, запыхавшись, прибежал и фотокорреспондент из АПН, притащил здешние ЦДЛовские огромные лампы вспышки, и пошло наше двадцатиминутное интервью при свете молнии. Администрация дома увидела незапланированное мероприятие, но его респектабельность, важность, а значит и разреш╦нность, не подлежали сомнению. Комото неплохо говорил по-русски, так что переводчица была лишь для штата, она ничего не переводила. В конце встречи разъяснилось и это обстоятельство: Комото сказал, что три года сам пров╦л в наших сибирских лагерях! Ну, так если он - зэк, он может быть, и отлично понял чернуху в нашей встрече! И тем более должен он понять вс╦ недосказанное. Мы сердечно попрощались. Но вот прошла одна и вторая неделя после Нового года, а транзистор не доносил в мо╦ уединение ни четверть отклика, ни фразочки на мо╦ интервью! Вс╦ пропало зря? Что же случилось? Помешали самому Комото, угрозили? Или не захотел редактор тазеты портить общей обстановки смягч╦нности японо- советских отношении? (Их радиостанция на русском языке выражалась приторно-угодливо) только одного я не допускал: чтобы интервью было напечатано в срок и полностью, в пяти миллионах экземпляров, в четыр╦х газетах, на четверть страницы, ну пусть в японских иероглифах - и было бы не замечено на Западе ни единым человеком! В связи с "культурной революцией" в Китае каждый день все радиостанции мира ссылались на японских корреспондентов, значит просматривали же их газеты - а моего интервью не заметил никто! Была ли это краткость земной славы, и Западу давно уже было начхать на какого-то русского, две недели пощекотавшего их дурно перевед╦нным бестселлером о том, как жилось в сталинских концлагерях? И - это конечно. Но если бы промелькнуло где-то, хоть в Полинезии или Гвинее, сообщение, что левый греческий деятель не наш╦л для одного своего абзаца издателя в Греции - да тут бы Бертран Рассел, и Жан- Поль Сартр и все левые лейбористы просто криком благим бы изошли, выразили бы недоверие английскому премьеру, послали бы проклятье американскому президенту, тут бы международный конгресс собрали для анафемы греческим палачам. А что русского писателя, недодушенного при Сталине, продолжают душить при коллективном руководстве, и уже при конце скоро - это не могло оскорбить их левого миросозерцания: если душат в стране коммунизма, значит это необходимо для прогресса! В многомесячном и полном уединении - как же хорошо работается и думается! Истинные размеры, веса и соотношения предметов и проблем так хорошо укладываются. В захвате безостановочной работы в ту зиму я обнаружил, что на сорок девятом году жизни окончу "n-1"-ю свою работу - вс╦, что я собирался в жизни написать, кроме последней и самой главной - "Р-17". Тот роман уже 30 лет - с конца 10-го класса, у меня обдумывался, перетряхивался, отл╦живался и накоплялся, всегда был главной целью жизни, но ещ╦ практически не начат, всегда что-то мешало и отодвигало. Только вот весной 1967-го года предстояло мне наконец дотянуться до заветной работы, от которой сами ладони у меня начинали пылать, едва я перебирал те книги и те записи. И вот теперь, в тишине почти невероятной для нашего века, глядя на ели, по крещенски отяжел╦нные неподвижным снегом, предстояло мне сделать один из самых важных жизненных выборов. Один путь был - поверить во внешнее нейтральное благополучие (не трогают), и сколько неустойчивых лет мне будет таких отпущено - продолжать сидеть как можно тише и писать, писать свою главную историю, которую никому до сих пор написать не дали, и кто ещ╦ когда напишет? А лет мне нужно на эту работу семь или десять. Путь второй: понять, что можно так год протянуть, два, но не семь. Это внешнее обманчивое благополучие самому взрывать и дальше. Страусиную голову вытянуть из-под камешка. Ведь "железный Шурик" тоже не дремлет, он крад╦тся там, по закоулкам, к власти, и из первых его будет движений - оторвать мне голову эту. Так вот, накануне самой любимой работы - отложить перо и рискнуть. Рискнуть потерять и перо, и руку, и голос, и голову. Или - так безнад╦жно и так громогласно испортить отношения с властью, чтоб этим и укрепиться? Не туда ли судьба меня и толкает? Не заставлять е╦ повторять предупреждение. Много десятков лет мы все вот так из-за личных расч╦тов и важнейших собственных дел - все мы берегли свои глотки и не умели крикнуть прежде, чем толкали нас в мешок. Ещ╦ весной 66-го года я с восхищением проч╦л протест двух священников - Эшлимана и Якунина, смелый чистый честный голос в защиту церкви, искони не умевшей, не умеющей и не хотящей саму себя защитить. Проч╦л - и позавидовал, что сам так не сделал, не найдусь. Беззвучно и неосознанно во мне это, наверно, лежало и проворачивалось. А теперь с неожиданной ясностью безошибочных решений проступило: что-то подобное надо и мне! Узнал я по радио, что съезд писателей отсрочили на май. Очень кстати! Уж если не помогло интервью - только письмо съезду и оставалось. Только назвать теперь больше и крикнуть сильней. Бесконечно тяжелы все те начала, когда слово простое должно сдвинуть материальную косную глыбу. Но нет другого пути, если вся материя - уже не твоя, не наша. А вс╦ ж и от крика бывают в горах обвалы. Ну, пусть меня и потряс╦т. Может, только в захвате потрясений я и пойму сотряс╦нные души 17-го года? Не рок головы ищет, сама голова на рок ид╦т. А ближайший расч╦т мой был - ещ╦ утвердиться окончанием и распространением 2-й части "Ракового корпуса". Уезжая на зиму, я оставил е╦ близкой к окончанию. По возврате в шумный мир предстояло е╦ докончить. Но требовал долг чести ещ╦ и эту 2-ю часть перед роспуском по Самиздату вс╦ же показать Твардовскому, хотя заведомо ясно было, что только трата месяца, а их и так не хватает до съезда. Чтобы выиграть время, я попросил моих близких принести Твардовскому промежуточный, не вполне оконченный вариант месяцем раньше с таким письмом, якобы из рязанского леса: "Дорогой Александр Трифонович! Мне кажется справедливым предложить вам быть первым... (где уж там первым) ...читателем 2-й части, если вы этого захотите... Текст ещ╦ подвергнется шлифовке, я пока не предлагаю повесть всей редакции... Пользуюсь случаем заверить вас, что несостоявшееся наше сотрудничество по 1-й части никак не повлияло на мо╦ отношение к "Н. Миру". Я по прежнему с полной симпатией слежу за позицией и деятельностью журнала... (Здесь натяжка, конечно.) ...Но обстановка общелитературная слишком крута для меня, чтобы я мог разрешить себе и дальше ту пассивную позицию, которую занимал четыре года..." То есть, я даже не просил рассмотреть вопроса о печатании. После ссоры и полугодового разрыва я только предлагал Твардовскому почитать. По времени сложилось отлично: пока я в марте 67-го вернулся и доработал 2-ю часть, - в "Н. Мире" е╦ не только А. Т., но все прочли - и оставалось мне лишь получить их отказ, отказ от всяких дальнейших претензий на повесть. За год я получил из пяти советских журналов отказ напечатать даже самую безобидную главу из 1-й части - "Право лечить" (ташкентский журнал не поместил е╦ даже в благотворительном безгонорарном номере); затем от всей 1-й части отказались - "Простор" (трусливым оттягиванием) и "Звезда" ("в Русанова вложено больше ненависти, чем мастерства" - а ведь этого на страницах советских книг никогда не допускали!, "ретроспекции в прошлое создают ощущение, будто культ личности полностью перечеркнул вс╦, что было советским народом сделано хорошего" - ведь домны вполне возмещают и гибель миллионов и всеобщее развращение; и хотелось бы "увидеть более ясно отличие авторских позиций от позиций толстовства" - так уж тем более Льва Толстого строчки бы не напечатали!). Каждый такой отказ был перерубом ещ╦-ещ╦-ещ╦ одной стропы, удерживающей на привязи воздушный шар моей повести. Оставалось последний переруб получить от Твардовского - и никакая постылая стяга больше не удерживала бы мою повесть, рвущуюся двигаться. Наша встреча была 16 марта. Я вош╦л вес╦лый, очень жизнерадостный, он встретил меня подавленный, неуверенный. Естественно было нам говорить о 2-й части, но за полтора часа с глазу на глаз меньше всего разговору было о ней. Мой путь уже был втайне определ╦н, я ш╦л на свой рок, и с поднятым духом. Видя подавленность А. Т., мне хотелось подбодрить и его. За это время он потерпел несколько партийных и служебных поражений: на XXIII съезде его не выбрали больше в ЦК; сейчас не выбирали и в Верх. Совет ("народ отверг", как объяснил Демичев); с потерей этих постов ещ╦ беспомощнее он стал перед наглой цензурой, как хотевшей, так и терзавшей наборные листы его журнала; стягивалась петля и вокруг "Т╦ркина на том свете" в театре Сатиры: вс╦ реже пьесу давали и готовились совсем снять; а недавно ЦК актом внезапным и непостижимым по замыслу, минуя Твардовского, не предупредив его, сняло двух вернейших заместителей - Дементьева и Закса: как когда-то из ГБ не возвращались люди домой, так и эти двое уже не вернулись из ЦК на прежнюю работу*. Административно это было, конечно, плевком в Твардовского и во всю редакцию, но по сути это был такой же переруб строп, высвобождение ко взл╦ту, ибо снятые и были два вернейших внутренних охранителя, ослаблявшие энергию Твардовского. Однако А. Т. так привык доверяться Дементьеву, так верил в деловые и дипломатические качества Закса, так уже привычно был связан с ними, и ещ╦ форма снятия так груба была даже и для всех сотрудников редакции, - что едва ли не коллективная отставка готовилась в виде протеста, сам же А. Т. никогда не был столь близок к отказу от редакторства. (Значит, не глупо рассчитали враги. Ещ╦, может быть, вот было соображение: без удерживающих внутренних защ╦лок сорвется в "Н. Мире" вся стреляющая часть, выпалит через меру - и погубит сама себя.) [* Впрочем, Дементьев ещ╦ долго и жалостно навещал редакцию с голосом на слезе. Он и никогда не работал здесь ради зарплаты, он выполнял общественное поручение, а сейчас, наверно, и совсем бесплатно взялся бы.] Я иначе принял отставку Дементьева и Закса: только очищение журнала. Но бесполезно оказалось убеждать в этом Твардовского, да и сотрудников. Во вс╦м же другом я старался теперь перенастроить А. Т.: что снятие из ЦК и Верхсовета было для него не общественным падением, а высвобождением, что таким образом положение его и журнала вс╦ более приближаются к пушкинским: вы - свободный поэт, ведущий независимый журнал. (Заслужить это сравнение было для А. Т. ещ╦ очень далеко. Но устоявшаяся внутрижурнальная форма бесед была такова, при том градусе. Не избежать было этой формы и мне, если я хотел в ч╦м-то надоумить.) И А. Т. сразу откликнулся: что он ничуть не жалеет о снятии его, даже рад. (Уже это было хорошо, что так говорил, хотя явно неискренно. В тех самых днях в Столешниковом переулке, в пьяном состоянии, он остановил незнакомого полковника и открывался ему, бедняга, как больно задет.) Я: - Тем лучше! Я рад, что вы так понимаете, что у вас уже есть внутренняя свобода. - (О, если бы!) Он (без моей наводки): - ...Или что медальки не дали! - (За месяц перед тем дали золотую звезду Шолохову, Федину, Леонову, Тычине, а ему - первому поэту России - ведь так же было установлено по табели рангов - не дали, нарушили табель из-за смелых общественных шагов.) - Соболев рыдает, а я рад, что не дали. Мне позор бы был. - (Неискренно). Я: - Конечно позор, в такой компании! Итак, хотя 8 месяцев мы не виделись и были как бы в разрыве, и в начале он меня встретил с обиженностью, и была взаимная боязнь новой обиды, боязнь неловко коснуться, - теперь свободно пот╦к разговор, интересный для него и для меня: моя цель всегда была, чтоб они хоть добровольный-то намордник сняли. А. Т. подробно стал рассказывать, почему он не подал в отставку из-за Дементьева и Закса; как те сами отговаривали его; как наверху ему сказали: ваша отставка была бы поступком антипартийным. И ещ╦ рассказывал благодушно, как он хорошо и умно перестроил редакцию журнала, как одним и тем же (?) выражением "сочту за честь" приняли его предложение войти в редакцию Дорош, Айтматов и Хитров. А ещ╦ - как накануне прошло обсуждение журнала в секретариате союза (после ругательной статьи в "Правде"): вопреки ожиданиям благопристойно и благополучно. И после такого огляда не горе изо всего выстроилось, а радость: в который раз журнал проявил свою непотопляемость! А что бы иначе? А иначе сомкнулись бы волны и погас бы светоч. Но на этом светло-розовом небе вот что беспокоило А. Т.: вчера на секретариате Г. Марков сказал, что "Раковый корпус" уже напечатан на Западе. И грозно посмотрел на меня Главный редактор. (Вырастил бороду... Не сам ли и "Крохотки" отдал за границу?.. Вс╦ сходилось против меня остри╦м.) Тут напомнил мне А. Т. по праву старшего, что даже некий (безымянный) буржуазный орган (ближе к моему беспартийному пониманию он давал более понятный авторитет) написал, что конечно Солженицына был бы недостоин образ действий Синявского и Даниэля. Я ответил: - Сам я не собираюсь посылать за границу ничего. Но от соотечественников скрывать своих книг не буду. Давал им читать, даю и буду давать! А. Т. вздохнул. Но признал разумно: - В конце концов, это - право автора. (В начале начал!!) А откуда мог пойти слух? Пытался я ему объяснить. Одна глава из "Корпуса", отвергнутая многими советскими журналами, действительно напечатана за границей - именно, центральным органом словацкой компартии "Правда". Да, кстати! я же дал на днях интервью словацким корреспондентам, вам рассказать? Да! я ведь в ноябре дал интервью японцу, я вам не рассказывал... ("Слышал, - хмуро кивнул Твардовский. - Вы что-то незаконное передали в японское посольство...") Да! ведь мы же восемь месяцев не виделись, а завтра А. Т. едет в Италию, и надо ему быть осведомл╦нным о мо╦м новом образе действий: я ведь совсем иначе себя теперь веду! Дайте-ка расскажу!.. Но - всякий интерес потерял А. Т. к нашему разговору. Он стал звонить секретарю, связываться с Сурковым, с Бажаном, снова с теми, о ком на полчаса раньше остроумно выразился, что "на одном поле не сел бы рядом с ними.....": ведь именно с ними ему нужно было завтра ехать спасать КОМЕСКО. Я помнил, как парижским своим интервью осени 1965 года А. Т. успокаивал о моей судьбе и, значит, помогал меня душить. Теперь я очень выразительно сказал ему, как ненавижу Вигорелли за то, что тот солгал на Западе будто недавно беседовал со мною дружески и узнал от меня, что роман и архив мне возвращены. Он помогал душить. (Сиречь: да вы же там завтра не помогите!..) А делаю я теперь вот что: даю рукописи обсуждать в секцию прозы... А. Т. качает головой: - Не следовало давать. - ...потом - публично выступаю... А. Т. хмурится: - Очень плохо. Зря. Своими резкими выступлениями вы ставите под удар "Новый Мир". Нас упрекают: вот, значит, вы кого воспитали, вот кого вытащили на свет! (Да Боже мой, да не только значит я, но и вся русская литература должна замолкнуть и самопотопиться - чтобы только не упрекали и не потопили "Н. Мир"?..) - Я защищаю и вас! Я объясняю людям громко со сцены, почему на два-три месяца задерживаются ваши номера: цензура! - Не надо объяснять! - вс╦ гуще хмурился он. - Мне говорили, что вы вообще против меня высказываетесь... - Против? И вы могли - поверить? - Я ответил: пусть! А я против него - не буду. (Поверил! сразу поверил бедный Трифоныч! - Но сам поступил благороднее!.. В том и дружба.) И где ж во вс╦м этом разговоре был "Раковый корпус"? Да был вс╦-таки, переслойкой: по две фразы, по два абзаца. 2-й части "Корпуса" он высказал высшие похвалы; что это в три раза (прибор такой есть?) выше 1-й части. Но вот что... (Я знаю: сейчас, как раз сейчас, такие условия, такая ситуация... Дорогой Александр Трифоныч! Я знаю! Я и не прошу печатать! Берегите журнал! Я и давал-то вам повесть только чтоб вы не обижались! Я в редакцию-то - не давал!) - ...Но вот что: даже если бы печатание зависело целиком от одного меня - я бы не напечатал. - Вот это мне уже горько слышать, Александр Трифоныч! Почему же? - Там - неприятие советской власти. Вы ничего не хотите простить советской власти. - А. Т.! Этот термин "советская власть" стал неточно употребляться. Он означает: власть депутатов трудящихся, только их одних, свободно ими избранную и свободно ими контролируемую. Я - руками и ногами за такую власть!.. А то вот и секретариат СП, с которым вы на одном поле не сели бы... - тоже советская власть? - Да, - сказал он с печальным достоинством. - В каком-то смысле и они - советская власть, и поэтому надо с ними ладить и поддерживать их... Вы - ничего не хотите забыть! Вы - слишком памятливы! - Но, А. Т.! Художественная память - основа художественного творчества! Без не╦ книга развалится, будет... - Ложь! У вас нет подлинной заботы о народе! - (Ну да, я же не добр к верхам!) - Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше. - Да А. Т.! Во всей книге ни слова ни о каком колхозе. - (Впрочем, не я их придумывал, почему я должен о них заботиться?..) - А что действительно нависает над повестью - так это система лагерей. Да! Не может быть здоровой та страна, которая носит в себе такую опухоль! Знаете ли вы, что система эта, едва не рассосавшаяся в 1954-55 годах, - снова укреплена Хрущ╦вым и именно в годы XX и XXII съезда? И когда Никита Сергеич плакал над нашим "Иваном Денисовичем" он только что утвердил лагеря не мягче сталинских. Рассказываю. Слушает внимательно. И вс╦ равно: - А что вы можете предложить вместо колхозов? - (Да не об этом ли был и "разбор" "Матр╦ны"?..) - Надо же во что-то верить. У вас нет ничего святого. Надо в ч╦м-то уступить советской власти! В конце концов, это просто неразумно. Плетью обуха не перешибешь. - Ну так обух обухом, А. Т.! - Да нет в стране общественного мнения! - Ошибаетесь, А. Т.! Уже есть! уже раст╦т! - Я боюсь, чтобы ваш "Раковый корпус" не конфисковали, как роман. - Поздно, А. Т.! Уже тю-тю! Уже разлетелся! (Ещ╦ нет. Ещ╦ для 2-й части мне два месяца скромно терпеть. Но до писательского съезда столько и осталось.) - Ваша озлобленность уже вредит вашему мастерству. (Почему ж 2-я часть вышла "в три раза лучше" той, которую он хотел печатать?) - На что вы рассчитываете? Вас не будет никто печатать. (Да, при мо╦м поведении "достойней Синявского и Даниэля". Хороша ловушка!..) - Никуда не денутся, А. Т.! Умру - и каждое словечко примут, как оно есть, никто не поправит! И вот это - обидело его глубоко: - Это уже самоуслаждение. Легче всего представить, что "я один - смелый", а все остальные - подлецы, идут на компромисс. - Зачем же вы так расширяете? Тут и сравнивать нельзя. Я - одиночка, сам себе хозяин, вы - редактор большого журнала... Берегите журнал! Берегите журнал... Литература как- нибудь и без вас... То не последние были слова нашего разговора, и он не вышел ссорой или побранкой. Мы простились сдержанно (он - уже и рассеянно), сожалея о неисправимости взглядов и воспитания друг у друга. Т_а_к_о_е окончание и было достойнее всего, я рад, что кончилось именно так: не характерами, не личностями мы разошлись. Советский редактор и русский прозаик, мы не могли дальше прилегать локтями, потому что круто и необратимо разбежались наши литературы. На другой день он уехал в Италию и вскоре давал там многолюдное интервью (опять надеясь, что я не узнаю?). Его спрашивали обо мне: правда ли, что часть моих вещей ходит по рукам, но не печатается? правда ли, что и такие есть вещи, которые я из стола не смею вынуть? "В стол я к нему не лазил, - ответил популярный редактор (в самом деле, в стол лазить - на это есть ГБ). - Но вообще с ним вс╦ в порядке. Я видел его как раз накануне отъезда в Италию (подтверждение нашей близости и достоверности его слов!). Он окончил 1-ю часть новой большой вещи (когда, А.Т.? когда?..), е╦ очень хорошо приняли московские писатели ("не следовало давать туда"?..), теперь он работает дальше. (А - 2-ю часть потеряли, А. Т.? А как "излишняя памятливость"? а - "ничего нет святого"? Почему бы не сказать этому католическому народу: "у Солженицына ничего нет святого"?) Сам в эти месяцы душимый, - он помогал и меня душить... Не проходит поэту безнаказанно столько лет состоять в партии. Думал, в три раза тесней поместиться. Стыд, расп╦рло. Я потому только писал, что ещ╦ несколько дней - и разлетится мо╦ письмо съезду [2], и не знаю, что будет, даже буду ли жив. Или шея напрочь, или петля пополам. И больно, что это никем потом не распутается, не объяснится. Не я весь этот путь выдумал и выбрал - за меня выдумано, за меня выбрано. Я - обороняюсь. Охотники знают, что подранок бывает опасен. 7 апреля - 7 мая 1967 Рождество-на-Истье ПЕРВОЕ ДОПОЛНЕНИЕ (ноябрь 1967) ^ПЕТЛЯ ПОПОЛАМ Вот, оказывается, какое липучее это тесто - мемуары: пока ножки не съ╦жишь - и не кончишь. Ведь вс╦ время новые события - и нужны дополнения. И сам себя проклиная за скучную обстоятельность, трачу время читателя и сво╦. Ни с чем не могу сравнить этого состояния - облегчения от высказанного. Ведь надо почти полстолетия гнуться, гнуться, гнуться, молчать, молчать, молчать - и вот распрямиться, рявкнуть - да не с крыши, не на площадь, а на целый мир, чтобы почувствовать, как вся успокоенная и стройная вселенная возвращается в твою грудь. И уже ни сомнений, ни метаний, ни раскаяния - чистый свет радости! Так надо было! так давно было надо! И до того осветилось вс╦ восприятие мира, что даже благодушие заливает, хотя ничего не достигнуто. Впрочем, как не достигнуто? Ведь о_к_о_л_о с_т_а писателей поддержало меня - 84 в коллективном письме съезду и человек пятнадцать - в личных телеграммах и письмах (считаю лишь тех, чьи копии имею). Это ли не изумление? Я на это и надеяться не смел! Бунт писателей!! - у нас! после того, как столько раз прокатали вперед и назад, вперед и назад асфальтным сталинским катком! Несчастная гуманитарная интеллигенция! Не тебя ли, главную гидру, уничтожали с самого 1918-го года - рубили, косили, травили, морили, выжигали? Уж кажется начисто! уж какими глазищами шарили, уж какими м╦тлами поспевали! - а ты опять жива? А ты опять тронулась в свой незащищ╦нный, бескорыстный, отчаянный рост! - именно ты, опять ты, а не твои благополучные братья, ракетчики, атомщики, физики, химики, с их верными окладами, модерными квартирами и убаюкивающей жизнью! Это им бы, сохранившимся, перенять твой горький рок, наследовать твой безнадежный жребий - нет! конному пешего не понять! Они будут нам готовить огненную гибель, а за цветущую землю - гибни ты! Среди поддерживающих писем были и формальные, и осторожные, непредрешающие, и внутренне несвободные, и с мелкой аргументацией - но они были! И подписей было сто! А венчало их доблестное безоглядное письмо Георгия Владимова, ещ╦ дальше меня шагнувшего - в гимне Самиздату. И опять моей шаровой коробки на шее не хватило предвидеть самые ближайшие последствия! Я писал и рассылал это письмо - как добровольно поднимался на плаху. Я ш╦л по их идеологию, но навстречу подмышкой н╦с же и свою голову. Я видел в этом конец моей ещ╦ в ч╦м-то неразваленной, нераспластованной жизни, обрыв последнего отрезка того усредн╦нного бытия, без которого все мы сироты. Я ш╦л на жертву - неизбежную, но вовсе не радостную и не благоразумную. А прошло несколько дней - и В. А. Каверин сказал мне: "Ваше письмо - какой блестящий ход!" И с изумлением я увидел: да! вот неожиданность! оказалась не жертва вовсе, а ход, комбинация, после двухлетних гонений утвердившая меня как на скале. Блаженное состояние! Наконец-то я занял своеродную, свою прирожд╦нную позицию! Наконец-то я могу не суетиться, не искать, не кланяться, не лгать, а - пребывать независимо! Уж кажется - боссов нашей литературы и боссов идеологии я ли не понимал? И вс╦-таки недооценил их ничтожества и нерешительности: я боялся разослать письмо слишком р_а_н_о, дать им подготовить контрудар. Я рассылал письма лишь в последние пять дней*, - а можно было хоть и за месяц, вс╦ равно бы по тупости не придумали они, чем ответить, вс╦ равно б не нашлись. Зато многие порядочные люди получили слишком поздно, разминулись с письмом в дороге (треть писем и вообще цензура перехватила**) - и так не собралось подписей, сколько возможно бы, не полыхнуло под потолок зала съезда. [* Список, кому разослать, я долго отрабатывал, каждую фамилию перетирая. Надо было разослать во все национальные республики и по возможности не самым крупным негодяям (ставка на помощь национальных окраин у меня, впрочем, сорвалась - не нашлось там рук и голосов); всем подлинным писателям; всем общественно-значительным членам Союза. И наконец, чтобы список этот не выглядел как донос - припудрить самими же боссами и стукачами.] [** А ведь рассчитано было, бросалось по разным районам Москвы, по разным ящикам, не больше двух писем вместе. Несколько человек помогали мне.] Но по Москве разошлось мо╦ письмо с быстротой огня. И на Западе было напечатано удивительно вовремя - 31 мая в "Монд", тотчас после закрытия съезда, когда ещ╦ не увяла память об этом позорище. И дальше по Западу расколоколило оно во всю силу, опять превосходя мои ожидания (не то, что безудачное интервью японцам. А потому что всякое интервью немногого стоит, как понял я теперь. Письмо же Съезду было событием нашей внутренней жизни). Даже та сторона письма, где оспаривался западный опыт, кое-где была понята, а уж наша сторона была подч╦ркнута и подхвачена. И целую декаду - первую декаду июня, чередуя с накал╦нными передачами о шестидневной арабо-израильской войне - несколько мировых радиостанций цитировали, излагали, читали слово в слово и комментировали (иногда очень близоруко) мо╦ письмо. А боссы - молчали гробово. И так у меня сложилось ощущение неожиданной и даже разгромной победы! И тут мне передали, что Твардовский срочно хочет меня видеть. Это было 8 июня, на Киевском вокзале, за несколько минут до отхода электрички на Наро-Фоминск, с продуктовыми сумками в двух руках, шестью десятками деш╦вых яиц - а по телефону давно неслышанный знакомый голос доброжелательно и многозначительно рокотал, что - очень важно, что немедленно, вс╦ бросив, я должен ехать в редакцию. Досадно мне было и перестраиваться, электричку упускать, тащить продукты в редакцию (нашу земную жизнь - как им понять, кому вс╦ на подносиках?), но быстрее и выше того я смекнул: зачем бы нужно было ему меня искать? только для какого-нибудь покаяния, в пользу "Нового мира", - но это впусте было и обсуждать. Если же, лето упустя, кинулись по насту за грибами, если решили меня печатать после стольких лет - так подождут ещ╦ до понедельника, именно те дни подождут, пока (расписание уже объявлено) будет Би-Би-Си трижды читать мо╦ письмо на голову боссам. Крепче будет желание! И я ответил А. Т., что - совершенно невозможно, приеду 12-го. Он очень расстроился, голос его упал. Потом, говорят, ходил по редакции обиженный и разбитый. Это - всегда в н╦м так, если возгорелось - то вынь да положь, погодить ему нельзя. А. Т. покоряется, когда помеха от начальства, но не может смириться, если помеха от подчиненных. А тут ещ╦: он хорошо придумал, он в пользу мне придумал - и я же сам оттолкнул руку поддержки. Столь уж разны наши орбиты - никак нам не столковаться... Впрочем, я в тот день одним ухом слышал - и изумился: ещ╦ одна полная неожиданность - Твардовский нисколько не возмущ╦н моим письмом съезду, даже доволен им! нет, не разобрался я в этом человеке! Написал о н╦м четыре главы воспоминаний, а не разобрался. Я представлял, что он взрев╦т от гнева, что проклян╦т меня навеки за ослушание. (А подумавши, вс╦ понятно: ведь я не Западу жалуюсь, не у Запада ищу защиты - я тут, у нас, внутри, в морду даю. Это, по понятиям А. Т., можно. И просто, по характеру кулачной драки: нас, "Новый мир", теснят, год поражений, - а мы им с другой стороны - в морду!) 12-го июня в редакции я увидел его впервые после того мартовского разговора, который считал нашим последним вообще. Ничего подобного! А. Т. сдерживался при рукопожатии, но вес╦лые игринки прыгали в его глазах. - Я очень рад, Александр Трифоныч, что вы не отнеслись к моей акции отрицательно. Он (неудачно пытаясь быть строгим): - Кто вам сказал, что неотрицательно? Я не одобряю вашего поступка. Но нет худа без добра. Может быть вы в сорочке родились, если это вам так сойд╦т. А надежда есть. Тут он перешел на внушение заклинательным голосом, и не увидел я надежды вернуться нам к дружбе: - Вы должны вести себя так, чтобы не погасить то место, откуда вы вышли, единственное место, где что-то горит. Самая трудная для меня аргументация, самое сильное, в ч╦м может он меня упрекнуть... Но от вас ли я вышел, друзья?.. И неужто нигде больше не горит?.. И после всех колоколов - неужели я отойду хоть на ступню? Как можно так уж не понимать? - Как получилось, - вс╦ с той же нагнетенной серь╦зностью спрашивал он, - что ваше письмо стало известно на Западе и вызвало такой шум? - А как вы хотите в век всеобщей быстрой информации: функционировала бы демократия - и ничего не становилось бы известным за границу? В Англии же не упрекают Бертрана Рассела, что в СССР печатаются его статьи! А. Т. замахал большими руками, большими пухлыми ладонями: - Вы этой чуши пожалуйста не заводите на секретариате СП! Вы, скажите вот что: обращались вы в самом деле к съезду или у вас был расч╦т на западный шум? - Что вы, А. Т.! Конечно - только к съезду. - Так вот давайте поедем в секретариат - и вы это им подтвердите. Скажите, что западный шум у вас у самого вызывает досаду. (Мой спаситель, от которого я ликую?!) - А. Т.! Ни от одного слова письма я теперь не отрекусь и не изменю. Если захотят, чтоб я что-нибудь писал, извинялся... - Да нет! - опять махал он руками. - Никто от вас не просит ничего писать! Вы только подтвердите им то, что сейчас сказали мне, больше ничего! Да не говорите им, что вы боретесь против советской власти! - Уже смеялся он, уже кончал одной из любимых своих шуток. А оказалось вот что. Верхушкою Союза мо╦ письмо было воспринято как "удар ниже пояса" (правила-то - в их руках, они знают), и призывали витии "ответить ударом на удар". Но быстро слабела решимость и у них и наверху: от поддержки меня ста писателями, главное же - от того, как разливался звон по загранице (ничего подобного они не ожидали!). Твардовский же проявил необыкновенную для себя поворотливость и дипломатический напор. Он и у Шауры (вместо Поликарпова, "отдел культуры") успел высказать ("вы думаете, первый русский писатель - кто? Михаил Александрович? Ошибаетесь!") и вразумить секретариат союза, что так нельзя, невыгодно им самим: топя меня, они потопят и себя. И убедил их составить проект совсем другого коммюнике: подтвердить мою безупречную воинскую службу; признать что-то в мо╦м письме как заслуживающее разбора; и "сурово" осудить меня за "сенсационный" образ действий. И так как никто в секретариате не мог предложить ничего умней, а это выглядело для них довольно спасительно, отмалчиваться же дальше казалось невозможным (в предвидении международных поездок и вопросов) - то и склонялись они представить наверх именно такой вариант решения. И в такой-то момент я не помог Твардовскому своим появлением, не дал ему завершить одну из лучших его операций!.. (Впрочем, не была б она вс╦ равно завершена: верхи были заняты скандальным поражением арабов, а больше одной проблемы сразу не вмещают их головы.) Почему же секретариат союза меня просто не вызвал? Потому что после моего письма они не были уверены, соглашусь ли я прийти. А вдруг - не приду, а сверху не будет указания изгнать меня - и как им тогда выйти из этого тупика?.. Как я постепенно разобрался - для того и должны они были на меня взглянуть, чтоб убедиться, что я вообще с ними разговариваю. Иначе теряло смысл и их коммюнике. Вот на какую скалу я вскочил своим "ловким ходом"! Приехали мы в знаменитый колоннадный особняк на Поварской, и А. Т. повел меня к секретарям. Это были секретари-канцеляристы К. Воронков (челюсть!), Г. Марков (отъевшаяся лиса!), С. Сартаков (мурло, но отчасти комическое), даже и не писатели вовсе, но именно им шесть тысяч членов союза "поручили" вести все высшие и важные дела СП. Я вошел как жердь с головою робота - ни человеческого движения, ни человеческого выражения. Воронков подбросил из кресла с почтением свою фигуру коренастого вышибалы и украсил челюсть улыбкой: кажется начинался день из его счастливейших. Уже то для него было явной радостью, что в две двери он имел возможность пропустить меня вперед себя. В полузале с кариатидами и лепкой Марков с хитреньким мягеньким полубабьим лицом швырнул телефонную трубку, увидав наконец под сводами союза самого дорогого и желанного гостя. Из какой-то потайной, не сразу заметной, двери вышел Сартаков. Но этот нисколько не был мне рад, и вообще все часы просидел с безразличной угрюмостью. А ещ╦ ждали Соболева, тот же метался у себя на Софийской набережной, да не было свободной машины доехать, а другого пути он не знал. Я спросил, нет ли графина с водопроводной водой - и тут же та же потайная дверь раскрылась, и горничная из какого-то заднего тайного кабинета стала таскать на огромный полированный стол фруктовые и минеральные воды, потом крепкий чай с дорогим рассыпчатым печеньем, сигареты и шоколадные трюфели (народные денежки...). Начался гостиный разговор: о том, что это - дом Ростовых и как его берегут; и как графиня Олсуфьева, приехав из заграницы, просила его осмотреть (со смаком выговаривал Воронков "графиню", представляю, как он перед ней вертелся - и как бы ту графиню пош╦л расстреливать в 17-м); и что за тканые портреты Толстого (18 миллионов петель), Пушкина и Горького украшают стены этого полузала. От моей спины до окна, открытого в знойный неподвижный день, было метров шесть. Но сохранение моей драгоценной жизни так волновало Воронкова, что вкрадчиво он осведомился, не дует ли мне, а то у них "коварная комната". За время этой болтовни я выложил перед собою на стол два-три старых моих письма - Брежневу и в "Правду". Белые листы с неизвестным машинописным текстом невинно легли на коричневый стол, но ужасно взволновали Маркова, сидящего по другую сторону. Он так, наверно, понял, что какую-то ещ╦ новую бомбу я положил, сейчас оглашу, и нетерпение не давало ему сил дождаться удара: он должен был прочесть! Нарушая весь приличный тон беседы, он выкручивал шею и выворачивал глаза. Пришел Соболев - и Марков начал так: на съезде нельзя было разобрать моего письма, у съезда была "своя напряж╦нная программа". К сожалению письмо стало фактом не внутреннего, а международного значения и задевает интересы нашего государства. Надо разобраться и найти выход. (Чем дальше, тем больше это станет главной мелодией: как нам выйти из положения? помогите найти выход!) Коротко сказал и беспокойно смотрел на меня. Тем же гостиным тоном, как мы говорили об особняке Ростовых, я осведомился, не будет ли им интересно "узнать историю этого письма". Оказывается - да, очень интересно. Тогда я длинно стал рассказывать историю всех клевет на меня, и как я возражал, и как вот письма посылал (трясу ими, Маркову отлегло). Потом был - нал╦т, стоивший мне романа и архива... Полканистый Соболев: - Какой нал╦т? Я (любезно): - ...госбезопасности. Затем - мои несколько жалоб в ЦК, и все оставлены без ответа. Затем - начало "тайного издания" моих вещей, все условия для плагиата. А клевета вс╦ расширяется. (Патетически): К кому же обращаться? Да к высшему органу нашего Союза - к съезду! Разве это незаконно? (Марков и Воронков вместе: вполне законно. Сартаков и Соболев дуются.) Съезд был назначен на июнь 1966 года, я готовил письмо (вру, ещ╦ идеи не было). Но съезд, как известно присутствующим, был перенесен на декабрь (кивают). Что же делать? Тогда я решил обратиться непосредственно к Леониду Ильичу Брежневу. Там я уже говорил и о положении писателя в нашем обществе и как вовремя можно было остановить культ Сталина. И что ж? На это письмо не было никакого ответа. (Они между собой быстро, как сговорясь, как акт╦ры в хорошо отрепетированной массовке: "Леонид Ильич не получил... не получил Леонид Ильич!.. Леонид Ильич конечно не получил!..") Я стал ждать декабря, чтобы писать съезду. (Вру, уезжал в Укрывище, дописывать "Архипелаг".) Но съезд опять перенесли - на май. (Кивки.) Хорошо! Я стал ждать мая. Если б его ещ╦ перенесли - я ждал бы ещ╦. (Небось пожалели внутренне - отчего ещ╦ дальше не перенесли?) Сартаков: - Но зачем же четыреста экземпляров?! (Цифра от Би-Би- Си.) Я: - Откуда это - четыреста? Двести пятьдесят. Вот именно потому, что письма, посланные по одному, по два экземпляра, легли под сукно, - я был вынужден послать сотни. Они: - Но это - непринятый образ действий! Я: - А тайно издавать роман при жизни автора - это принятый? Соболев (полканисто): - Но где логика? Зачем посылать делегатам, если шл╦тся в президиум? Я: - Мне важно было получить поддержку авторитетных писателей. Я получил от ста и вполне удовлетвор╦н. Марков: - Но зачем в какую-то "Литературную Грузию"? Я: - А почему же органу братской республики не знать о мо╦м письме? Марков: - Со всех мест нам присылают ваши письма. И не думайте, что все - за вас, многие - решительно против. Я: - Так вот я и хочу открытого обсуждения. Марков (жалостливо): - Да, но если б это не стало известно нашим врагам (У них для "сосуществования" нет и термина другого,все кругом - враги!) Я: - Очень досадно. Но это - ваша вина, а не моя. Это почему произошло? Потому что три недели вы на мо╦ письмо не отвечали! Зачем же потеряно столько времени? Я-то ждал, что в первый же день съезда президиум меня вызовет, даст возможность огласить письмо либо во всяком случае устроит обсуждение. Марков (страдательно): - Ну что ж, это - упр╦ки, а главное как теперь быть? (И все дробным эхом: как быть!) Марков: - Вы, находящийся в самой гуще политики, посоветуйте! Я (с изумлением): - Какая политика! Я - художник! Воронков: - Да ведь как передают! - по два раза в одну передачу! (Вр╦т, но я не могу возражать я же западною радио не слушаю.) Израиль - ваше письмо! Израиль - ваше письмо! Да читают как! - мастера художественною чтения! Марков (язвительно): - А вс╦-таки в вашем письме есть маленькая неточность. Одна маленькая неточность? В письме, где я головы рублю им начисто! Где на камни разворачиваю их десятилетия?.. - Какая же? Марков: А вот: что "Новый мир" отказался печатать "Раковый корпус". Он не отказывался. Это Твардовскии им так говорил. Он так помнит! Он честно, он искренно помнит так об этом: мы уже в редакции с ним сегодня толковали: "А. И., когда я вам отказывал?" - "А. Т.! Да вы же взяли 2-ю часть в руки, подняли и говорите: даже если бы вс╦ зависело от одного меня." Нет, не помнит. И что я "ничего не хочу забыть", и что у меня "ничего святого нет" - забыл: "Может быть о какой-нибудь странице шла речь. А всю 2-ю часть я не отказывал." Сейчас Твардовский сидит в стороне, курит и с серь╦зно внимательным видом наблюдает наш спектакль. Подошло, что все на него оглянулись. Твардовский: - Ну, погорячились, чего не сказали оба. Это был, так, разговор, а редакция вам не отказала. "Так, разговор", которым едва не закончились все наши отношения. Твардовский: - Сейчас вся редакция согласна печатать весь "Раковый корпус". Там расхождение с автором у нас на полторы-две страницы, не стоит и говорить. Полторы две! Помнится, целые главы выч╦ркивали, целых персонажей. Но вс╦ изменилось - победители не судимы. Первый раз в жизни я могу применить эту пословицу к себе. A. T. почувствовал заминку и - что же за молодец! откуда в н╦м эта расторопность и это умение! - вдруг тоном отечески-суровым, с торжественностью: - Но в редакции я не задал вам, А. И., одного важного вопроса. Скажите, как по-вашему, могут ли "Раковый корпус" и "Круг первый" достичь Европы и быть опубликованными там? Это нам в цвет. Такие вопросики давайте. Я: - Да, "Раковый корпус" разош╦лся чрезвычайно широко. Не удивлюсь, если он появится за границей. Кто-то (сочувственно): - Да ведь переврут, да вывернут! (Не больше, чем ваша цензура.) Соболев (ужасаясь попасть в такое беззащитное положение): - Да ещ╦ какие порядки объявили: принимают к печати даже рукописи, пришедшие через третьих лиц, а за авторами, видите ли, сохраняют гонорары. Кто-то: - Но как случилось, что "Корпус" так разош╦лся? Я: - Я давал его на обсуждение писателям, потом в несколько редакций, и вообще всем, кто просил. Свои произведения своим соотечественникам отчего ж не давать? И не смеют возразить! Вот времена... Твардовский (как будто только вспомнив): - Да! Мне же Вигорелли прислал отчаянную телеграмму: Европейская Ассоциация грозит развалом. Члены запрашивают у него разъяснений по письму Солженицына. Я послал пока неопредел╦нную телеграмму. Воронков: - Промежуточную. (Смеется цинично.) Твардовский: - Да ведь без нас Европейская Ассоциация существовать не может. Марков: - Да она д_л_я н_а_с и была создана. (Потом я узнал от А. Т.: в июне он должен был ехать в Рим на пленум президиума Ассоциации обсуждать тяж╦лое положение писателей... в Греции и Испании. Вс╦ сорвалось.) Я: - А "Круг первый" я долго не выпускал из рук. Узнав же, что его дают читать и без меня, решил, что автор имеет не меньше прав на свой роман. И не стал отказывать тем, кто просит. Таким образом, уже расходится и он, но значительно меньше, чем "Раковый". Твардовский (встал в волнении, начинает расхаживать): - Вот почему я и говорю: надо немедленно печатать "Раковый корпус"! Это сразу оборв╦т свистопляску на Западе и предупредит печатание его там. И надо в два дня дать в "Литгазете" отрывок со ссылкой, что полностью повесть будет напечатана... (с милой заминкой) ...ну, в том журнале, который автор избер╦т, который ему ближе. И никто не возражал! Обсуждали только: успеет ли "Литгазета" за два дня, ведь уже набрана. Может быть - "ЛитРоссия"? Они были мало сказать растеряны в этот день - они были нокаутированы: не встречей, а до не╦, радиобомб╦жкой. И самое неприятное в их состоянии было то, что кажется в этот раз им с_а_м_и_м предложили выходить из положения (ЦК уклонилось, письмо - не к нему!) - а вот э_т_о_г_о они не умеют, за всю жизнь они ни одного вопроса никогда не решили с_а_м_и. И пользуясь коснением их серости, всегда медлительный Твардовский завладел инициативой. Марков и Воронков наперебой благодарили меня - за что же? За то, что я к ним приш╦л!.. (Теперь и я смягчился, и благодарил их, что они, наконец, занялись моим письмом.) В этот день впервые в жизни я ощутил то, что раньше понимал только со стороны: что значит проявить силу. И как хорошо они понимают этот язык! Только этот язык! Один этот язык - от самого дня своего рождения! Мы возвращались с Твардовским в известинской ч╦рной большой машине. Он был очень доволен ходом дел, предполагал, что секретари уже советовались, иначе откуда такая податливость? где же "ударом на удар"?.. Тут же А. Т. придумал, какую главу брать для отрывка в "Литгазете", и сам надписал: "Отрывок из романа 'Раковый корпус'." Его искренняя, но обрывистая память нисколько не удерживала, что это самое название он год назад объявлял недопустимым и невозможным. Ещ╦ до всякого печатанья все уже запросто приняли: "Раковый корпус". Ход самих вещей. Но слишком это было хорошо, чтоб так ему и быть. Дальше вс╦, конечно, завязло: наверху же и задержали, и прежде всего, Демичев. (На одной из квартир, где я юмористически рассказывал, как дурил его при встрече, стоял гебистский микрофон (очевидно у Теушей). Перед Демичевым положили ленту этой записи. И хотя, если под дверью подслушиваешь и стукнут в нос, то пенять надо как будто на себя, Демичев рассвирепел на меня, стал моим вечным заклятым врагом. На весь большой конфликт наложилась на многие годы ещ╦ его личная мстительность. В его лице единственный раз со мной пыталось знакомиться Коллективное Руководство - и вот...) Ни коммюнике секретариата, ни отрывка в "Литгазете", разумеется, не появилось: прекратилась радиобомб╦жка с Запада, и боссы решили, что можно пережить, ничего не предпринявши. Были сведения у A. T., что 30 июня наверху обсуждался мой вопрос. Но опять ничего не было решено. А Демичев придумал такой план: чтобы секретариату СП иметь суждение, надо всем сорока двум секретарям (Твардовский: "тридцать три богатыря, сорок два секретаря") прочесть мои тома и "Круг", и "Раковый", но прежде и обязательнее всего - "Пир победителей" (жалко было им слезать с этого безотказного конька!) Если учесть, что среди секретарей не только не все владели пером, но и читали-то запинаясь, то задуманный спуск на тормозах был полугодовым и обещал перетянуть телегу в послеюбилейное время, когда можно будет разговаривать покруче. Вс╦ это я узнал от А. Т., зайдя в редакцию в начале июля. Он был кисл и мрачен. Каждый месяц он сталкивался с этой загораживающей тупой силой - но и за полтораста месяцев не мог привыкнуть. Цензура запрещала ему уже самые елейные повести (Е. Герасимова). Воронков, которого я таким подхватистым видел недавно, - и тот не всякий раз подходил к телефону, а отвечал - надменно. Но тут из-за моего прихода А. Т. посилился и позвонил ещ╦. Воронков изволил подойти и сказать, что секретари читают, однако не знают, где взять "Раковый корпус" (ведь его не изымала ЧК, и нет в ЦК). A. T. оживился: я пришлю! Надежда! Он решил послать тот единственный редакционный чистенький незатр╦панный и выправленный экземпляр, который я им дал недавно. Я возмутился: "Не хочу им, собакам, отдавать - затрепят, залохматят!" Вздыбился и A. T.: "О голове ид╦т, а вы - затрепят!" Только стал меня просить "выбросить страничку про метастазы" - очевидно это и были те "полторы -две страницы" спорных. Помнилось ему (внушил кто-то из редакции, ещ╦ наверное Дементьев до ухода), якобы есть там длинное рассуждение, что лагеря проросли страну как метастазы (будто это пришлось бы размазывать на страницу!) Очень трудно высвобождать А. Т. от превоначального ложного убеждения. Я уверял, что нет такой страницы, он не верил. Я показал абзац, где есть примерная фраза, ну могу е╦ вычеркнуть, ладно. Нет, есть где-то страница! Тут вт╦рся в дверь маленький Кондратович и живенько стал носом поковыривать под страницы: у Шулубина должно быть, у Шулубина! Я стал при них пробегать шулубинские страницы и ещ╦ давал Кондратовичу смотреть, как своему же, не опасаясь, что тяпнет за ногу. Но у него разгорелись глаза - это не его были глаза, а вставленные подмен╦нные глаза от цензуры, и ноздри были не его, а снаряж╦нные нюхательными волосочками цензуры - и он уверенно радостно выкусил клок: - Вот! Вот! - Где? - Вот: На всех стихиях человек Тиран, предатель или узник! - Так это - про метастазы? - Вс╦ равно, что про метастазы. Ещ╦ хуже. Я это все не о Кондратовиче рассказываю, - о журнале и о Твардовском. Измученный и напуганный Твардовский приник к предупреждению Кондратовича: - Получается, что сказано было о николаевской России - то относится и к нам. - Да не о николаевской России, а об Англии, которая собиралась выдать декабриста Тургенева. То ли устыдясь, что не знал мотивов пушкинского стихотворения, то ли что вообще зан╦с руку на Пушкина, А. Т. примирился: - Ну, только уберите фразу, что Костоглотов согласен. Это было их обычное сдавленное ожидание кроме того, что скажут обо всей вещи, ещ╦ надо предвидеть - из какой полоски вырежут ремешок, ремешок навяжут на кнут и будут кнутом цитировать по мордасам. Для душевного покоя A. T. убрал я и эту фразу. Он повеселел и решил "утешать" меня что Егорычева* вот сняли, а меня - не сняли; что я хорошо себя в╦л на секретариате: и без задирки, и безо всякого раскаяния. [* Секретарь мосгоркома КПСС, замахнувшийся на Брежнева.] Ему совсем не хотелось, чтобы я теперь раскаивался! Ему определ╦нно нравилась вся моя затея с письмом. Да кажется впервые за годы нашего знакомства он поверил, что я могу самостоятельно передвигать ноги. Стали говорить о "Пире победителей" - как отвести его от обсуждения в секретариате, и что Симонов вслед за Твардовским отказался его читать. - Вы хоть мне бы дали, - попросил он. - Да ведь, А. Т., честно! - единственный экземпляр у меня был, и вот загребли. У самого не осталось. - В конце концов, - рассуждал он покладисто, созерцательно, - у Бунина есть "Окаянные дни". Ваша пьеса не более же антисоветская! А его остального мы печатаем... Нет, менялся Твардовский! Менялся, и совсем не медленно. Давно ли он спрашивал, как я смел какие-то лагерные пьески положить "рядом со святым Иваном Денисовичем"? Давно ли он целыми главами не принимал даже "Раковый корпус"? А сейчас вполне обнад╦живающе написал: Я сам дознаюсь, доищусь До всех моих просч╦тов. И лишь просил: Не стойте только над душой, Над ухом не дышите! Ещ╦ так сказал добродушно: - Я тоже разрешаю себе высказываться против советской власти, но только в самом узком кругу. - (Надо понимать, что у Твардовского значит - "против советской власти" с добродушной усмешкой. Это - не в газетном резком смысле, это - не касаясь основ и партийного замысла, а лишь: не со всем кряду соглашаться, иметь же свою точку, ч╦рт подери!) - А например за границу поеду - там выкуси, там вс╦ наоборот. Уж это - как водится, уж как воспитано. Прошло ещ╦ полтора месяца - вс╦ было так же, ни гласа, ни воздыхания. Да собственно, я не ждал ничего и не нужно мне было ничего - я-то стоял на скале! Но беспокойство, не упускаю ли ещ╦ какую-то возможность, навело меня предложить Твардовскому заключить на "Раковый" теперь договор: ведь мы, как будто, вновь сосватались. А в том болотном неустойчивом равновесии, где не говорят "да", и не говорят "нет", где все уклоняются от решения - один-то маленький толчок, может, всего и нужен? Вот и сделаем его. И пусть хоть на договор кто-нибудь наложит запрет! А не будет - можно и рукопись толкать. Надо же пробовать! Этот планчик застал Твардовского врасплох: и неожиданно ему было, чтобы я о договоре первый зав╦л, и толкал же я его на мятеж, не иначе - самому преступить волю начальства. И мне кажется так: внутренне в н╦м сразу сработало, что он - не может, не смеет, на это не пойд╦т. Но если ж╦сткие люди сво╦ промелькнувшее ощущение тут же перекладывают в слова, люди с мягкотою не решаются так круто отказать. И он в основном обещал, но ещ╦ надо уточнить, и десятидневными уточнениями, двумя моими ненужными заездами в редакцию, а его неприездом (к нему на дачу газ проводили) и с дачи телефонным звонком уяснилось: "Я вс╦ равно не могу заключить с вами договора на "Корпус", пока не получу на то разрешения". С какой это поры даже на договор редакция нуждается в разрешении? Впал Твардовский в малодушие опять. В этих опаданиях и приподыманиях, между его биографией и душой, в этих затемнениях и просветлениях - его истерзанная жизнь. Он - и не с теми, кто всего боится, и не с теми, кто ид╦т напролом. Тяжелее всех ему. Для меня же отказ его имел уже характер освобождающий: потому что к этому дню у меня зародился новый план - толчка большого, а не малого, и договор только связывал бы меня. До меня доходили слухи (потом оказались ложными), будто в Италии уже готовится издание "Ракового корпуса". А у нас медлили! И я придумал предупредительный шаг, отметку: вот я вам сказал, впредь отвечать будете вы! Приходило же время разорвать их судебную хватку с литературной шеи. Разве при нашей цензуре, разве при нашем бесправии, разве при отказе государства от международного авторского права, - за книги, вышедшие на Западе, должны отвечать не наши боссы? Почему - авторы?.. [3] По образцу первого письма я думал снова послать экземпляров 150, сократясь лишь на нацреспубликах. Однако склонили меня не делать огласки разом, не разрывать одежд с треском, - а только угрозить этим треском. Показалось мне - разумно. И я решил сво╦ второе письмо разослать лишь "сорока двум секретарям" и секретариату - и никому не дать на руки, чтоб не пошло в Самиздат и не пошло за границу. Ещ╦ надо было выбрать наилучший срок. Хотя ничто меня теперь не гнало, у меня времени в запасе стояли оз╦ра, - но сходнее было сдерзить до пышного Юбилея Революции. И вместо полугодия от съездовского письма я выбрал три месяца от встречи на Поварской. Однако снова петелька: надо же "советоваться" с А. Т., мы же опять в дружбе. А разве он может такой шаг одобрить?.. А разве я могу от задуманного отказаться?.. Я назначил день, когда буду в редакции. А. Т. обещал быть - и не приехал. Его томило, что я о договоре буду спрашивать! - и он избежал встречи. Так избыточная пустая затейка с этим договором тоже вложилась в общую конструкцию: я рвался с ним советоваться! но его не было! И к вечеру 12 сентября сорок три письма были уже в почтовых ящиках Москвы! Лучше оказалось и для А. Т. и для меня, что мы не встретились. Но как он теперь? От этой новой дерзости - взовь╦тся? Секретари извились как от наступа на хвост, что-то кричал и рычал Михалков по телефону в "Новый мир", уже 15-го собрали предварительный секретариат для первого обгавкиванья, пока без стенограммы. И в тот же день послали мне вызов на 22-е. И в тот же день гнал за мной гонцов Твардовский. Я ехал к нему 18-го, уже сомневаясь: не суета ли моя? Зачем уж я так наседаю на этот осиный рой? Ведь и крепко я стал, ведь и временем располагаю - ну, и работал бы тихо. Разве драка важнее работы? Я и Твардовскому сво╦ сомнение высказал в тот день, но он! - он сказал: н_а_д_о б_ы_л_о!! раз уж начали - доводите до конца! Опять он меня удивил, опять вынырнул непредсказуемый. Куда делись его опущенность, уклончивость, усталость? Он снова был быстр и бодр, мо╦ второе письмо как сигнал трубы подняло его к бою - и он уже выдержал этот бой - предбой, Шевардино - на секретариате 15-го. Говорил, что его поддержали (печатать "Раковый корпус") Салынский и Бажан, а были и поколебл╦нные. "Дела не безнад╦жны!" - подбодрял он себя и меня. Одно единственное заседание казалось мне разрушением и моего рабочего ритма и душевного стиля, уж я тяготился и сомневался. А он на сво╦м поэтическом веку как долгом т╦мном волоку - сколько их перен╦с? триста? четыреста? Чему ж удивляться? - тому ли, что он поддался кривому ввинчиванию мозгов? Или душевному здоровью, с которым перен╦с и уцелел? Я сетовал, что он меня вызвал толковать, только от работы время отрывая. "Да может никакого времени скоро не останется!" - сверкнул он грозно. Он вот чего боялся, умелого сдержанного Лакшина призвал и с ним вместе готовился меня уговорить и настроить, чтоб я был сдержан там, чтоб не выскакивал, не сшибался репликами, не взрывался от гнева - ведь заклюют, ведь тогда я пропал, они же все опытные петухи. Столько времени мы знакомы с А. Т. - и совсем друг друга не знаем!.. - Открою вам тайну, - сказал я им. - Я никогда не выйду из себя, это просто невозможно, в этом же лагерная школа. Я взорвусь - только по плану, если мы договоримся взорваться, на девятнадцатой минуте или - сколько раз в заседание. А нет - пожалуйста, нет. Если б так!.. Но А. Т. мне не верил. Он-то знал, как вытягивают жилы на этих заседаниях, как ставят подножки, колют в задницу, кусают в пятку. Невыгодность расположения состояла для нас в том, что они читали "Пир победителей", обсуждали "Пир", хотели говорить только о "Пире" и бить по "Пиру" и "Пиром" - меня. А надо было заставить их замолчать о "Пире" и говорить о "Корпусе". Вс╦ же мы разработали, как я должен сбивать "Пир", не прерывая ни одного оратора. Два дня я ещ╦ имел время, в тишине, - но уже мысленно в бою. То, что могут мне сказать, спросить, как наброситься - так и выступало со всех сторон из воздуха, изводило меня преждевременно, вызывало на ответы. Я записывал возможные реплики - и из них сама стала складываться речь. Никогда в жизни не готовил я письменной речи дословно, презирал это как шпаргальство - а вот написал. Конечно, я не мог предусмотреть точно всех зад╦вок, которыми меня встретят, но на наших собраниях и не привыкли, чтоб речи точно соответствовали друг другу, ведь чаще говорят мимо, кому что важней, и никто не удивляется. Готовиться к этой первой (но тридцать лет я к ней ш╦л!) схватке мне, собственно, не было трудно: и потому, что очень уж отч╦тливо я представлял свою точку зрения на вс╦, что только могло шевельнуться под их теменами; и потому что на самом деле предстоящий секретариат не был для меня решилищем судьбы моей повести: пропустят ли они "Раковый корпус" или не пропустят - они вс╦ равно проиграли. Равно не нужен мне был этот секретариат и как аудитория: бесполезно было пытаться воистину их переубедить. Всего только и нужно было мне: прийти к врагам лицом к лицу, проявить непреклонность и составить протокол. В конце концов - ещ╦ бы им меня не ненавидеть! Ведь я - отрицание не только их лжи, но и всей их лукавой прошлой, нынешней и будущей жизни. И вс╦-таки, готовясь к этому копьеборству, я к концу уставал и хотелось снять избыточное, нетворческое, совсем не нужное мне напряжение. А чем? Лекарствами? Простая мысль - перед вечером немного водки. И сразу смягчались контуры, и ничто уже не д╦ргало меня к ответу и огрызу, и сон спокойный. И вот ещ╦ в одном я понял Твардовского: а ему тридцать пять лет чем же было снимать это досадливое, жгущее, постыдное и бесплодное напряжение, если не водкой?.. Вот и брось в него камень. (Разговора о своих выпивках он очень не любил. Ему скажешь: "Должны же вы себя поберечь, А. Т.!" - отводит недовольно. И о куреньи его безостановном пытался я ему говорить, пугал Раковым корпусом - отмахивается.) Мой план был такой: единственное, чего я хочу от заседания - записать его поподробней. Это даст мне возможность и головы не поднять, когда будут трясти надо мной десницами и шуями - "скажите прямо - вы за социализм или против?!", "скажите прямо - вы разделяете программу союза писателей?". Это и их не может не напугать: ведь д_л_я ч_е_г_о--т_о я строчу? ведь к_у_д_а--т_о это пойд╦т? Они поосторожней станут выражения выбирать - они не привыкли, чтоб их мутные речи выпл╦скивали под солнце гласности. Я заготовил чистые листы, пронумеровал их, поля очертил - и в назначенные 13.00 22-го сентября вош╦л в тот самый полузал с кариатидами. А у них уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожн╦нные чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола - они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову - скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность. Не было ядовитого Чаковского (может быть, тоже из предусмотрительности) и яростного Грибач╦ва. Но свыше тридцати секретарей набилось, и три стенографистки заняли свой столик. Я сдержанно поздоровался в одну и в другую сторону и стал искать место. Как раз одно и было свободно. И оказалось оно рядом с Твардовским. Терпеливо прослушав обиженное фединское вступление ("Изложение" секретариата, [4]) я уловил те единственные пять секунд заминки, когда он слюну глотал, готовился дать кому-то слово, - и елейным голоском попросил: - Константин Александрович! Вы разрешите мне два слова по предмету нашего обсуждения? Не заявление! не декларация! только два безобидных слова! - и по предмету же обсуждения... Как важно было их вырвать! Я просил так невинно - Федин галантно разрешил. И тогда я торжественно встал, раскрыл папку, достал отпечатанный лист, и с лицом непроницаемым, а голосом, декламирующим в историю, грянул им сво╦ первое заявление, отводящее "Пир победителей" - но не покаянно, а обвинительно - их всех обвиняя в многолетнем предательстве народа!!! Я потом узнал: у них уже было расписано, кто за кем и как начнут меня клевать. Они уже стояли в боевых порядках, но прежде их условного звонка - я дал в них залп из ста сорока четырех орудий, и в клубах дыма скромно сел (копию декларации отдав через плечо стенографисткам). Я сидел, готовый записывать, но они что-то не выступали. Я выбил из их рук вс╦ главное - бить╦ "Пира победителей". Зашевелились, расчухивались - и Корнейчук полез с вопросом. - Я не школьник, вскакивать на каждый вопрос, - ответил корректно я. - У меня будет же выступление. Но вот второй вопрос! третий! Они нашли форму: они сейчас запутают и собьют меня вопросами, превратят в обвиняемого! Это они умеют, жиганы! Я отказываюсь: у меня же будет выступление. Ага, значит верно клюнули! Они сливаются в гомоне - в ропоте - в вое: "Секретариат не может начать обсуждать без ваших ответов!" - "Вы можете вообще отказаться разговаривать, но заявите!". Смяты и наши стройные ряды, они сбивают и мой план боя - где уж тут бесстрастно записывать. Но бездари, но бездари! - отчего ж эти вопросы ваши я знал заранее? Почему на все ваши устные вопросы у меня уже обстоятельно изложены письменные ответы? Только одна жертва: разодрать свою речь в клочья и клочьями от вас отбиваться. Я подымаюсь, вынимаю свои листы и уже не исторически- отреш╦нным, но свободнеющим голосом драматического артиста читаю им готовые ответы. И передаю стенографисткам. Они поражены. Вероятно за 35 лет их гнусного союза - это первый такой случай. Однако прут резервы, второй эшелон, пр╦т нечистая сила! И мне задаются ещ╦ три вопроса. А, будьте вы неладны, когда ж вас записывать! Это хорошо, что у меня все ответы готовы. Я встаю и выхватываю следующие листы. И уже вс╦ более свободно и вс╦ более расширительно, сам определяя границы боя, уже не столько на их вопросы, сколько по своему плану, я гоню и гоню их по всему Бородинскому полю до самых дальних флешей. И - тишина, рассеянность, растерянность, неопредел╦нность наступают в пространстве. И с фланга идут чьи-то ряды, но это - не вполне враги, это - полунаши. Выступают Салынский и Симонов, они хоть не вовсе за нас, но хотя бы за "Раковый". Враг растерян, никто не просит слова, и вопросов уже нет. Что такое? Да не есть ли это победа? Тяж╦лыми драгунами Твардовский начинает реять и рыскать по полю: так принимаем решение! печатаем "Корпус"! и отрывок немедленно в "Литгазете"! да мы же принимали коммюнике, где коммюнике, Воронков? Но подхватистый Воронков не спешит. Верней, он ищет коммюнике, он ищет, но не может сразу найти. (А только что мне мо╦ письмо понадобилось для цитаты - он раньше меня вывернулся и подн╦с: - "Пожалуйста!" - листовку, изданную "Посевом", я догадался отклонить.) Ещ╦ немножко, ещ╦ немножко им продержаться! Да где же имперские резервы?.. Там и здесь поднимаются из-под копыт: "Почему голосовать? Ведь ещ╦ не решили! Ведь есть и против!". И вот она, ч╦рная гвардия! - Корнейчук (разъяр╦нный скорпион на задних ножках)! Кожевников! И на белых конях - перем╦тная конница Суркова! И дальше, и дальше, из глубины - новые и новые твердолобые - Озеров, Рюриков, на хоккеиста смахивающий Баруздин. (Баруздин сидит рядом со мной, о каждом выступающем я у него осведомляюсь - кто это? А вон тот? Называет соседа. Нет, вон тот? Называет другого соседа. Нет, между ними!- лицо подобное хол╦ному пухлому заднему месту, с насаженными светленькими очками. Ах, это товарищ Мелентьев из "отдела культуры" ЦК. Тайный дириж╦р! Сидит и строчит. Строчи! знай бывших зэков!) И потом - все национальные части (Абдумомунов, Кербабаев, Яшен, Шарипов) - у них в республиках осваиваются целинные земли, строятся плотины - какой "Раковый корпус"? какой Солженицын? Зачем он пишет о страданиях, если мы пишем только о радостном? И сколько их! Конца нет их перечню! Только прибалты молчат, головы опустив. Они видят упущенный свой жребий. Стиханья нет затверженному шагу, обрыва нет заученным фразам. Враги заполнили вс╦ поле, всю землю, весь воздух! Поле боя останется за ними. Мы как будто были смелей, мы вс╦ время атаковали. А поле боя - за ними... Бородино. Нужно времени пройти, чтобы разобрались стороны, кто выиграл в этот день. На лице Федина его компромиссы, измены и низости многих лет впечатались одна на другую, одна на другую и без пропуска (и травлю Пастернака начал он, и суд над Синявским - его предложение). У Дориана Грея это вс╦ сгущалось на портрете, Федину досталось принять - своим лицом. И с этим лицом порочного волка он вед╦т наше заседание, он предлагает нелепо, чтоб я поднял лай против Запада, с приятностью перенося притеснения и оскорбления Востока. Сквозь слой пороков, избледнивший его лицо, его череп ещ╦ улыбается и кивает ораторам: да не вправду ли верит он, что я им уступлю?.. Я уже давно вош╦л в ритм - пишу и пишу протокол. Лицо мо╦ смиренно - о, волки, вы ещ╦ не знаете зэков! Вы ещ╦ пожалеете о своих неосторожных речах! В последнем, уже четв╦ртом, выступлении я позволяю себе и погрозить в сторону отдела культуры ЦК ("за Пир Победителей ответит та организация, которая...") и поиграть с Фединым - ну конечно же я приветствую его предложение! (Всеобщие улыбки! я сломлен!..) Ну, конечно, я за публичность! Довольно нам прятать стенограммы и речи!.. Печатайте мо╦ Письмо, а там посмотрим!.. Ропот и вой. Поднимается Рюриков и скорбно морща свой догматический лоб: - Александр Исаевич! Вы просто не представляете, какой ужас пишет о вас западная пресса. У вас волосы встали бы дыбом. Приходите завтра в "Иностранную литературу", мы дадим вам подборки, вырезки. Смотрю на часы: - Я хочу напомнить, что я - не московский житель. Сейчас я иду на поезд, и мне не удастся воспользоваться вашей любезностью. Ропот и вой. Обманутый разгневанный Федин закрывает обсуждение, длившееся пять часов. Я корректно буркаю два досвиданья через два плеча и ухожу. Поле боя - за ними. Они не уступили нигде, нисколько. Но чья победа? В тот день я не успел повидать А. Т. Он послал мне письмо: "Я просто любовался вами и был рад за вас и нас... очевидное превосходство правды над всяческими плутнями и "политикой"... По видимости дело как будто не подвинулось... На самом же деле произошла безусловно подвижка дела в нашу пользу... Практически мой вывод такой, что мы готовы заключить с вами договор, а там видно будет". Но ещ╦ больше Твардовского меня удивило Би-Би-Си. Заседание окончилось в пятницу вечером. Прош╦л week-end - и в понедельник дн╦м англичане уже передавали о вызове меня на секретариат и о смысле заседания - довольно верно. Не иголочка в стогу, теперь не потеряюсь! ЦДЛ гудел слухами. Писатели, поддержавшие меня при съезде, теперь требовали разъяснений от секретариата. Через несколько дней на правлении СП РСФСР огласили письмо Шолохова: он требует не допускать меня к перу! (не к типографиям - к перу! Как Тараса Шевченко когда-то!). Он не может больше состоять в одном творческом союзе с таким "антисоветчиком", как я! Русские братья-писатели заревели на правлении: "И мы - не можем! Резолюцию!". Перепугался Соболев (ведь указаний не было!): товарищи, это неправильно было бы ставить на голосование! Кто не может - пишите индивидуальные заявления. И струсили братья-русаки. Ни один не написал. Среди московских писателей: а может и мы с ними н_е м_о_ж_е_м? Ну, разве доступно ввинтиться в гранит? Разве есть такие св╦рла? Кто бы предсказал, что при нашем режиме можно начать громогласить правду - и выстоять на ногах? А вот - получается?.. Узда лагерной памяти осаживает мои загубья до боли: хвали день по вечеру, а жизнь по смерти. Ноябрь 1967 Рязань ВТОРОЕ ДОПОЛНЕНИЕ (февраль 1971) Странная вырабатывается вещь. Не предвиденная ранними планами и не обязательная: можно писать, можно и не писать. Три года не касался, спрятав глубоко. Не знал, вернусь ли к ней, до того ли будет. Несколько близких друзей, прочитавших: бойко получается, обязательно продолжай! Вот, в передыхе между Узлами главной книги припадаю к этой опять. И первое, что вижу: не продолжать бы надо, а дописать скрытое, основательней объяснить это чудо: что я свободно хожу по болоту, стою на трясине, пересекаю омуты и в воздухе держусь без подпорки. Издали кажется: государством проклятый, госбезопасностью окольцованный - как это я не переломлюсь? как это я выстаиваю в одиночку, да ещ╦ и махинную работу проворачиваю, когда-то ж успеваю и в архивах рыться, и в библиотеках, и справки наводить, и цитаты проверять, и старых людей опрашивать, и писать, и перепечатывать, и считывать, и переплетать - выходят книга за книгою в Самиздат (а через одну и в запас копятся) - какими силами? каким чудом? И миновать этих объяснений нельзя, а назвать - ещ╦ нельзее. Когда-нибудь, даст Бог, безопасность наступит - допишу. А пока даже план того объяснения на бумажке составить для памяти - боюсь: как бы та бумажка не попала в ЧКГБ. Но уже вижу, перечитывая, что за минувшие годы я окреп, осмелел и осмеливаюсь больше и больше рожки высовывать и сегодня решаюсь такое написать, что три года назад казалось смертельно. Вс╦ явней следится мо╦ движение - к победе или к погибели. Тем и странна эта вещь, что для всякой другой созда╦шь архитектурный план, и ненаписанную видишь уже в целом и каждой частью стараешься служить целому. Эта же вещь подобна нагромождению пристроек, ничего не известно о следующей - как велика будет и куда пойд╦т. Во всякую минуту книга столь же кончена, сколь и не кончена, можно кинуть е╦, можно продолжать, пока жизнь ид╦т, или пока тел╦нок шею сверн╦т о дуб, или пока дуб затрещит и свалится. Случай невероятный, но я очень его допускаю. ПРОРВАЛО! Да, сходство с Бородиным подтверждалось: с битвы прошло два месяца, почти ни одного выстрела не было сделано с обеих сторон - ни газетного упоминания, ни особенной трибунной брани, - да ведь Пятидесятилетие проползали, и требовалось им как можно нескандальнее, как можно глаже. Тоже и я, со склонностью к перемирию, своего "Изложения" [4] о бое в ход не пускал, правильно ли, неправильно, бережа для слитного удара когда-нибудь. Не происходило никаких заметных перемещений литературных масс, и поле боя, помнится, оставалось за противником, у него осталась Москва, - но чувствовал я именно в этой затиши: где-то что-то неслышно, невидимо подмывалось, подрывалось - и не звала ли нас обагр╦нная земля воротиться на не╦ безо всякой схватки? С этим ощущением я приехал в Москву, спустя великий юбилей, и чтоб немного действий проявить перед тем, как на всю зиму нырну в безмолвие. Для действий - нужен был Твардовский, но его оказалось нет давно, уже целый месяц он пребывал в своей обычной слабости, в ней незаметно и пров╦л барабанный Юбилей (от которого неизлечимо-наивный Запад ждал амнистии хоть Синявскому-Даниэлю да своему слабонервному Джеральду Бруку, - но не бросили, разумеется, никому ни ломтя с праздничного стола). Так всегда и получалось у нас с A. T., так и должно было разъ╦рзнуться: когда нужен ему я не дозваться, когда нужен мне он - не доступен. День по дню пождал я его в редакции, созванивался с дачей, - наконец решено было 24-го ноября ехать мне в Пахру, и вызвался со мною Лакшин. Выехали мы утром в известинской ч╦рной "волге" ещ╦ в л╦гком пока снегопаде. Было у меня чтение в дорогу срочное, но не вышло, занимал меня спутник разговором. Это многим дико, а у меня инерция уже принятой работы и тянет обязательно доделывать по плану, хотя посылается единственный, может быть, случай - вот поговорить с Лакшиным, с которым никогда, почему-то, не выходило. Да при шоф╦ре-стукаче какой и разговор? Много было пустого, а вс╦-таки на заднем сиденьи негромко рассказал он мне интересное вот что: в 1954 году, когда решался вопрос о снятии A. T. с Главного в "Н. Мире", этого снятия могло бы не быть, если бы Твардовский вырвался из запоя. И его уже приводили в себя, но в самый день заседания он ускользнул от сторожившего его Маршака и напился. Заседание в ЦК складывалось благоприятно для "Н. Мира": Поспелов был посрамл╦н, Хрущ╦в сказал, что интеллигенции просто не разъяснили вопросов, связанных с культом личности - и редакцию в общем не разогнали, но отсутствующего даже на ЦК главного редактора - как же было не снять? Иногда спасительной разрядкой была эта склонность, иногда ж и погибелью. Английский пятнистый дог встретил нас за калиткой. Вошли в дом беспрепятственно и звали хозяев. A. T. медленно спустился с лестницы. В этот момент он был больнее, беспомощнее, ужаснее всего (потом в ходе беседы намного подправился и подтянулся). Сильно обвисли нижние веки. Особенно беззащитными выглядели бледно-голубые глаза. Как-то странно, ни к кому из нас отдельно, он высказал очень грустно: - Ты видишь, друг Мак (?), до чего я дош╦л. И у него выступили сл╦зы. Лакшин ободряюще обнял его за спину. В том самом холле, и сейчас мрачном от сильного снегопада за целостенным окном, недалеко от камина, где разжигался хворост о погибшем романе, мы сели, а Трифоныч расхаживал нервно, крупно. Короткую минуту мы ничего не говорили, чтобы A. T. приш╦л в себя, а для него это очень тягостно оказалось, и он спросил: - Что-нибудь случилось? - и крупно тряслись, даже плясали его руки, уже не только от слабости, но и от страха. - Да нет! - поспешил я вскричать, - абсолютно ничего. То есть, помните, какой мрачный приезд был тогда - так теперь вс╦ наоборот! Он несколько успокоился, руки почти освободились от тряски. Мял сигарету, но не закурил. И, сев на диван, спросил с половинной тревогой: - Ну, что в м_и_р_е? Очень это меня кольнуло. Я вспомнил, как школьником, два-три дня пропустивши в школе, я бывал сильно угнет╦н, как будто провинился: а что там без меня делалось? Как будто за эти дни неминуемо сдвинулся в угрозу тот внешний опасный мир. И то же самое, очевидно, испытывал он, когда вот так, на целый месяц, начисто отключался не только от журнала, но от всего внешнего мира. - В Новом мире или в остальном? - пошутил я. - Во вс╦м, - тихо попросил он. Лакшин дал ему такую версию: после юбилея ничто не улучшилось, но ничто и не ухудшилось. А я даже хотел убедить, что лучше: в Англии была телевизионная инсценировка по процессу Синявского-Даниэля, поднимается новая волна в их защиту, так что дела не плохо... но эта аргументация до обоих не доходила совсем: не было для них Синявского Даниэля. Чтоб не тянуть, я начал излагать сво╦ дело: что ощущаю у противника слабину. Распробовать е╦ лучше бы всего так: никого не спрашивая, пустить в набор несколько глав "Ракового корпуса". Даже если не пройд╦т, то, при появлении "РК" заграницей, я смогу справедливо негодовать на СП. Иначе, предупредил я, смотрите: вот появится "РК" за границей, неизбежно, и на нас же с вами свалят: скажут, что это мы не предпринимали никаких попыток, не могли друг с другом договориться. A. T.: - Это надо подумать, так сразу не скажешь. А т_о_н этот я уже знаю: это отказ. Пытаюсь убеждать: в обоих случаях - откажут или пропустят - мы выигрываем! А. Т.: - Это дерзость будет после всего случившегося - подать как ни в ч╦м не бывало. Надо сперва идти говорить, но я уже не могу, поймите. (Лакшин потом объяснит мне: в последний раз в "отделе культуры" Шаура опять навязывал Твардовскому читать "Пир победителей" - и A. T. в который раз был достойно- непреклонен: ворованную вещь, распространяемую против воли автора, не взял в руки! - но слишком ругательно ответил Шауре, и больше не мог идти туда.) Я: - Да не надо идти просить! Подать обычным образом - и ждать. Почему нельзя? Лакшин (подобранно, вдумчиво): - Я не сказал Александру Исаевичу по дороге... (А почему не сказал? не было времени? Да из-за этого и ехал он, теперь понимаю, но сказать должен был при шефе.) - ...а есть такой вариант. Был Хитров в отделе Шауры, перебирали то да с╦, зашла речь о Солженицыне. Там удивляются: ему же 24 писателя сказали - написать антизападное выступление, как же он смеет не писать? Пусть напишет - и вс╦ будет в порядке. Ну, не обязательно в "Правде" или в "Литгазете"... Пусть хоть в "Н. Мире"... (Да-а-а? Так они на попятную уже идут, на попятную. Не привыкли встречать тв╦рдость!) Итак, предлагает Лакшин: действительно, набрать несколько глав "Корпуса" - и в том же номере, "ну хотя бы в отделе писем... - какое-то заявление А.И., что он удивляется западному шуму...". Благоразумный мальчик (в 35 лет)! он качался со мной на заднем сидении, в╦з капитуляцию - и не показал. Очень благоразумно, да, для этого маленького квадрата, но их - шестьдесят четыре, и надо видеть, что противник смят! Однако я не успел даже ответить Лакшину - отдать справедливость Трифонычу, он тут же нахохлился, забурчал: - А что он может писать? О ч╦м, если вс╦ замяли? письмо- то съезду было, его же не изменишь! И - стих Лакшин, ни довода больше: мнение А. Т. важней для него, чем мнение ЦК. Стих, хотя внутренне не согласился. Ну, и я не настаивал больше. Говорили о разном. Пили чифирно-густой чай. А. Т. ещ╦ вставал, похаживал, садился - и вс╦ больше благообразел, отходил от слабости. Тут Лакшин выложил на стол пачку новых книжечек Твардовского, а я по оплошности протянул А. Т. ручку: - С вас библиотечный сбор. Он даже не брал е╦, не пытался, руки-то тряслись! Извинительно: - Я сейчас не сумею надписать... Я - потом... Чтоб А. Т. не потерял интереса печатать "РК", я не собирался прежде времени рассказывать ему об "Августе Четырнадцатого". Но так показалось тягостно его состояние, что решил подбодрить: вот, Самсоновскую катастрофу пишу, к будущему лету может быть удастся кончить. А. Т., уже возвращаясь и к иронии: - Никакой катастрофы не было и не могло быть. Теперь установлено, что дореволюционная Россия совсем не была отсталой. Я читал одну экономическую статью недавно, так и положение крепостных перед 1861 годом рисуется весьма благоприятно: чуть ли не помещики их кормили, старость и инвалидность их были обеспечены... (Самое смешное, что новая каз╦нная версия гораздо верней предшествующих "революционных"!..) Мы пробыли меньше часа, ждала машина (известинские шофера всегда капризничали и торопили новомирских редакторов), стали собираться. А. Т. надумал идти гулять, надел какой-то полубушлат очень простой, фуражку, взял в руки палку для опоры, правда не толстую, и под тихим снегопадом проводил нас за калитку - очень похожий на мужика, ну, может быть мал-мало грамотного. Он снял фуражку, и снег падал на его маловолосую светлую крупную, тоже мужицкую, голову. Но лицо было бледным, болезненным. Защемило. Я первый поцеловал его на прощанье - этот обряд был надолго у нас перебит ссорами и взрывами. Машина пошла, а он так и стоял под снегом, мужик с палкой. В редакции я сам смягчил разговор Костоглотова-Зои о ленинградской блокаде, чтоб не оставить у них серь╦зных отговорок. И уехал. Но едва до Рязани доехал - пришло письмо от Воронкова [5] - зондирующая нота: когда же, наконец, я отмежуюсь от западной пропаганды? Зашевелились?! Недолго думая, я тут же отпалил ему десятком контрвопросов: когда они исправятся? Жду и я, наконец, ответа!! [6] И, облегч╦нный, поехал дальше, в глубь, под Солотчу, в холодную т╦мную избу Агафьи (второй Матр╦ны), где в оттепельные дни дотапливали до 15С, а в морозные я просыпался чаще при двух-тр╦х градусах. По своему многомесячному плану я должен был теперь прожить здесь зиму. Обложился портретами самсоновских генералов и дерзал начать главную книгу своей жизни. Но робость перед ней сковывала меня, сомневался я - допрыгну ли. Вялые строки повисали, рука опадала. А тут обнаружил, что и в "Архипелаге" упущенного много, надо ещ╦ изучить и написать историю гласных судебных процессов, и это первее всего: неоконченная работа как бы и не начата, она поразима при всяком ударе. А тут достигло меня тревожное письмо, что продают "Раковый корпус" англичанам - да от моего имени, чего быть не могло, от чего я всеми щитами, кажется, оборонился! Так смешалась работа - а через несколько дней и ещ╦ брякнуло - то из Москвы уже выздоровевший Твардовский потянул длинную тягу вызывного колокольца: явись и стань передо мной! срочно нужно! А что срочное - не названо, и конечно же выдуманное. Наработаешься с вами, леший вас раздери! Нехотя, медленно, брюзжа, я собирался. Терпеть не могу, когда внешние обстоятельства ломают мой план. А Твардовский то-то дивился, что я не бросаюсь тотчас: звали его и меня в секретариат СП СССР придти побеседовать запросто; звонил ему Воронков, беспокоился: заплатил ли "Н. Мир" Солженицыну хоть аванс за "Раковый корпус" - надо же человеку что-то кусать!. ("Кусать" - это расхожий термин у них для авторских потребностей.) Ах, паразиты, вот как!! Да я и не удивляюсь: раз я стал неколеблемо - значит вам колебаться! Я другому удивляюсь, что за полвека весь мир не видит этого простейшего: только силы и твердости они боятся, а кто им улыбается да кланяется - тех давят. 18 декабря я застал А. Т. в редакции уже плавающим в мягких облачных подушках на полуторном небе. Тоже не извещ╦нный точно, Твардовский по мелким побочным признакам безошибочно вывел, что кто-то наверху, чуть ли не сам (Брежнев), не то чтобы прямо указал печатать "Раковый корпус", нет, наверняка не так (признаки были бы иные), но обронил фразу в том смысле, что надо ли запрещать? И, где-то в воздухе опущенная, но не до пола, никем не записанная, эта фраза была тут же однако