Оцените этот текст:


   -----------------------------------------------------------------------
   Рига, "Лиесма", 1985.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 30 January 2001
   -----------------------------------------------------------------------







   Жан видел сладкий сон.
   Как будто он идет по степи и поет.  А  навстречу  движется  крепость  -
огромная,  красивая,  с  золотыми  и  лазуритовыми  купонами  минаретов  и
фиолетово-мрачными дырами бойниц. Вначале Жан думал, что это  мираж;  вот,
думал он, я буду идти, идти, петь, петь, а  крепость  все  будет  и  будет
маячить впереди, и никогда я до нее не дойду. Но когда оказалось, что  она
сама движется навстречу, Жан понял,  что  на  сей  раз  произойдет  что-то
особенное - может быть, даже чудо. И оттого сон был сладок. Он часто видел
во сне миражи, уже, можно сказать, привык их видеть, знал, был уверен, что
это там - мираж, хотя все-таки продолжал идти, как будто  была  игра  "кто
дольше вытерпит" - мираж или он. И всегда Жан выигрывал:  мираж,  в  конце
концов, исчезал, сон заканчивался. Но теперь  все  было  иначе:  мираж  не
только не отдаляется, а наоборот - сам идет навстречу, и  значит,  это  не
мираж, а что-то иное. Жан  увидел,  как  за  движущейся  крепостью  встает
облако пыли, встает и растекается, и оседает на желтые горбы барханов.
   Стена словно  выросла  перед  ним,  выросла  и  остановилась.  Он  тоже
остановился и потрогал стену рукой, отчего вдруг  образовались  ворота,  и
Жан вошел  в  них.  За  воротами  была  площадь,  по  которой  разбегались
маленькие узкие улочки. На одной из них Жан увидел древнего  старика:  тот
сидел на земле, прислонившись к дувалу, и -  похоже  было  -  дремал.  Жан
хотел пройти мимо, но вдруг отчетливо вспомнил, что именно этот старик ему
нужен,  именно  его  он  искал,  и  тогда  он  приблизился  и  почтительно
поздоровался с сидящим. И тут сон перестал быть сладким.
   Старик поднял голову, белая борода его воинственно выставилась  вперед,
а в поблекших глазах засветилась боль. Челюсти его разжались и задвигались
- он что-то говорил, но голоса не было.
   - Я ничего не слышу, ата, - сказал Жан, и сердце его сковало  жалостью.
- Или я глухой, или вы безголосый. Но еще несколько минут назад я  слышал,
как свистит ветер, а в песке шевелятся ящерицы. И еще я слышал собственный
голос: я пел. И теперь я слышу себя.  Значит,  я  не  глухой.  Значит,  вы
безголосый. Что я могу для вас сделать?
   Старик достал из-за пазухи калам и принялся что-то  чертить  на  песке.
Жан разобрал слова: "Верни мне мой голос".
   - Но я не брал вашего голоса! У меня всегда был свой! - воскликнул Жан.
И тут ему показалось, что  он  сказал  неправду,  что  голос,  которым  он
обладает, он действительно у кого-то взял или занял и  позабыл  отдать,  и
вот наступила расплата.
   Жан гнал от себя эту жестокую правду, продолжая  уверять  старика,  что
всегда имел собственный голос, что как раз благодаря голосу так  счастливо
повернулась  его  судьба  и  исполнилась  заветная  мечта:  он  принят   в
консерваторию. Да, ему очень жаль почтенного ату, но свой голос отдать ему
он никак не может: голос для него - все, если он утратит голос, он утратит
смысл жизни.
   "Ты будешь пользоваться чужим, - написал старик, - а все будут  думать,
что это - твое, и ты сможешь быть счастливым?"
   И Жан понял, - да! - он никогда не сможет быть счастливым,  потому  что
голос не его -  это  святая  правда.  И  тогда  он  опустился  на  колени,
приблизил свои губы к морщинистым губам  старика  и  крикнул.  Глаза  того
закрылись, морщины стали разглаживаться, лицо озарилось блаженством.
   - Спасибо, бала, спасибо, сынок, - прошептал он,  словно  пробуя  вновь
обретенный голос. - Я был муэдзином, хвала аллаху, нормой голос похитили и
меня прогнали из мечети. И долгие годы я сидел здесь, поджидая  похитителя
- так повелел мне аллах, да не померкнет вовеки справедливость его. И  вот
ты пришел и был честен. Оставайся здесь же  и  жди  того,  кто  пользуется
твоим  голосом,  -  аллах,  неизмерима  милость  его,  пришлет  и   твоего
похитителя, как прислал мне моего.
   - Я останусь и буду ждать, - ответил Жан а не услышал  себя.  Душа  его
заныла.
   Старик исчез, и Жан занял его место.  Отныне,  понял  он,  ему  суждены
неисчислимые страдания, никто никогда не услышит ни песни его, ни  жалобы;
с мечтой  надо  распрощаться;  друзья  его  забудут,  забудет  и  учитель,
прочивший ему славное будущее, потому что теперь у него нет будущего...
   И в этот момент Жан увидел иной свет и проснулся. Над ним  стояла  мать
и, дотрагиваясь до его лба, тихо говорила:
   - Проснись, Жанша! Что тебе такое снится, сынок, что ты так  беспокоен?
И опять ты плакал?..  -  Она  села  рядом.  -  Ну  кто  виноват,  что  так
случилось? Надо успокоиться. - Она  стала  осушать  платком  его  лицо.  -
Мальчик мой, все еще может поправиться.
   - Нет, - сказал он. - Нет, мама. Ты  же  слышала,  что  они  сказали...
Такие болезни неизлечимы.
   - Твой дедушка говорил, что  неизлечимых  болезней  не  бывает.  Как  и
неисправимых недостатков. Все зависит от того, кто лечит  или  исправляет.
Понимаешь, Жанша?
   - Дедушка не знал про современные болезни.
   - Он много знал...  Пусть  даже  кому-то  кажется  современная  болезнь
неизлечимой сейчас, зато потом...
   - Потом будет уже поздно, - перебил он и отвернулся.
   - На следующий год ты можешь поступить в какой-нибудь институт,  Жанша.
Я была бы рада, если бы ты стал учителем. Учителем  литературы,  например.
Ты любишь и знаешь литературу.
   - Конечно, - с горечью произнес он. - Родителям всегда  хочется,  чтобы
дети пошли по их стопам.
   - Не всегда. Но если они и хотят, то я в этом не  вижу  ничего  дурного
или обидного  для  детей.  Когда,  конечно,  не  откровенно  эгоистическое
хотение. Я думаю, ты был бы неплохим учителем. Ты хорошо успевал в  школе.
Мне всегда казалось, что  у  тебя  педагогические  наклонности...  Ты  так
красиво   читал   Хафиза,   "Меджнуна",   наизусть   знал   всего   нашего
"Кубланды-батыра" - помнишь, как ты  не  мог  удержаться  от  слез,  когда
доходил до прощальных слов сестры батыра?
   - Ты преувеличиваешь...
   - Нет. Я давно и много думала о твоем возможном учительстве. Когда  еще
о консерватории и речи не было. Хорошо, выбери себе другой институт, какой
по душе.
   - Ты знаешь, что мне по душе.
   - Станешь учиться, сынок, и забудутся твои печали.
   - Это не забудется, мама.
   - Ты молод, у тебя впереди вся жизнь. А пока идет жизнь, Жанша,  поверь
мне, многое забывается. И даже очень горькое. О том, что  тяжело  сегодня,
люди, спустя годы, вспоминают спокойно, нередко и с улыбкой. Или совсем не
вспоминают - так прочно забывается.
   - Это не забудется, - повторил Жан.
   - Ты должен постараться, сынок, - тихо проговорила она и стала  ласково
поглаживать его по голове, и он услышал речитатив:

   Вода в Ак-Жайыке мутна.
   Лицом я бледней полотна.
   Совсем я ослепла от слез,
   Так скорбью вся угнетена.
   Зачем ты меня разлучил
   С моим Тулегеном, аллах!
   А если лишь снился мне он,
   Зачем, всемогущий, явил
   Ты мне столь несбыточный сон?
   Уж лучше бы даже во сне
   Ты не обещал его мне!..
   [фрагмент из казахской народной
   лирико-эпической поэмы "Кыз-Жибек"]

   Это был плач Жибек; так мать убаюкивала его когда-то в детстве.





   В девятом часу вечера он осмелился  высунуться  из  подвала;  строители
давно ушли, дом убого зиял пустыми мертвыми окнами, Мимо ног его  шмыгнула
крыса, и он, сморщившись, проговорил:
   - Добро пожаловать, новоселы...
   Он внимательно огляделся - было пусто,  серые  беззвучные  первосумерки
заполняли окрестность; он достал мятую "приму" и закурил. Напротив, по  ту
сторону автострады, в таком же мрачном, но уже  заселенном  доме  зажглось
несколько квартир; на один из балконов вышла женщина и  стала  развешивать
на перилах белье, смеясь и что-то  крича  в  комнату;  откуда-то  грохнула
музыка.
   Выйти из подвала мешала бадья с краской; он  отодвинул  ее,  посмотрел,
подумал, обмакнул пальцы и вытер их о рукава и полы пиджака; затем еще раз
обмакнул и запачкал лицо и кепку;  краска  была  зеленой  и  вонючей.  Под
ногами валялась лопата; он поднял ее,  кинул  на  плечо,  прихватил  также
заляпанное мелом ведро и согбенно и  устало  двинулся  с  полузастроенного
пустыря к многоэтажной, сверкающей окраине, откуда до центра  города  было
около трех километров.
   Он не пошел прямо, а стал петлять по улицам, стараясь по одной и той же
не пройти дважды. Несколько раз  он  отдыхал  в  тени  подворотен  или  на
скамейках  остановок  городского  транспорта,  посасывая  "приму".  Кто-то
сказал, что в грязной рабочей одежде пользоваться общественным транспортом
запрещается; он огрызнулся:
   - Знаем! Не хуже вашего. -  И  бормотливо  добавил:  -  Скоро  рабочему
человеку и дышать общественным воздухом запретят.
   Ни в какой транспорт он так и не сел, а по-прежнему зигзагами продолжал
двигаться в  глубь  города,  который  вовсю  уже  расцвел  своей  неоновой
ослепительностью - чем ближе к центру, тем ослепительнее и роскошнее.
   Около полуночи он остановился неподалеку  от  кинотеатра  и  огляделся;
улица исходила электричеством; кончился последний  сеанс,  и  публика  шла
лавиной.
   Он посторонился, затем отступил в какой-то подъезд и там поставил ведро
и  прислонил  лопату.  Он  подождал,  пока  на  улице  поредело,  и   стал
присматриваться к проходящим. Наконец его внимание привлек сутулый человек
в шляпе и плаще-болонье, двигавшийся неторопливо и как бы с трудом.  И  он
вышел из подъезда и пошел за этим человеком.
   Путь сутулого проходил вначале по главной улице, потом  -  минут  через
десять - он свернул в переулок, и скоро еще раз свернул -  здесь  уже  был
полумрак, лампочки горели на довольно большом расстоянии друг от друга.  И
было глухо.
   Он побежал за сутулым, вделал вид, что запыхался, сдернул кепку,  начал
лихорадочно вытирать сухое лицо.
   - Гражданин! Товарищ!
   Сутулый остановился, обернулся, еще больше ссутулился.
   - У вас не будет двух копеек? Тут,  в  кочегарке,  напарника  балкой...
Надо срочно "скорую"... - Голос его прерывался,  дыхание  было  шумным.  -
Может, позвоните, а?
   - Что там? - неуверенно спросил сутулый.  -  "Скорую"  ведь  можно  без
монеты...
   - Правда... Позабыл совсем... Вы позвоните, а я пока, может... А может,
мы вдвоем, а?.. Балку поднимем, а?.. Одному никак... Помогите, товарищ,  а
потом уж "скорую"... - И не дожидаясь ответа, побежал обратно, повторяя: -
Вот тут... Близко... Скорей, товарищ...
   Сутулый семенил за ним.
   Они оказались в темном дворе-колодце. Сутулый вдруг увидел перед  лицом
блестящий ствол пистолета, привалился к стене и обмер.
   - Стоп! Приканали, мастер. Распрягайся. В темпе, в темпе! И не  вздумай
хипешить!
   Он  спокойно  смотрел,  как  перепуганный  человек  дрожащими  пальцами
расстегивал пуговицы, и вполголоса,  почти  дружелюбно  поторапливал  его.
Потом пошло все без слов. Оставшись в трусах и  майке,  сутулый  бессильно
уронил руки и шепотом спросил:
   - И часы?
   - Ты юморист, мастер. Еще будут вопросы?
   Он надел часы, сгреб одежду, обшарил карманы, нашел какие-то  книжечки,
пустой кошелек, бросил их под ноги владельцу.
   - Отнятое дешевле купленного - так  говорят  умные  люди.  Вот  тебе  и
философия, если потом решишь осмысливать. А теперь  засеки  в  уме  десять
минут, считай до шестисот. Петришь? И - ни с места. Потом можешь двигать в
хитрый домик, ну, к ментам, значит, и подымать хай. Врубился?
   - Да, - все так же шепотом ответил сутулый и закивал.
   - Молоток, мастер, - сказал он. - Аут. Привет красноперым. - И выскочил
со двора...
   Через полчаса он был у реки, под мостом. Сорвав свою одежду,  он  долго
плескался, старался стереть песком краску с  лица.  Затем  натянул  одежду
сутулого - она была узковата в  плечах,  но  рост  подходил  вполне.  Свои
запачканные краской пиджак, рубашку и брюки он скатал в  узел,  впихнул  в
середину камень, стянул все ремнем и швырнул в воду.
   Потом он перешел мост и сел в такси. Шофер,  видно,  любил  поговорить,
был добродушен.
   - У вас, извините, лицо запачкано.
   - А... - Он досадливо махнул рукой. - Домашняя оперетта. Сильно?
   - Не очень. Краска?
   - Ну да! Кистью прошлась  благоверная,  Не  курите?  Позабыл  впопыхах.
"Беломор"? Годится. Спасибо. Вот тут тормозните, я сейчас. В восемнадцатую
квартиру. На минутку.
   Он вышел, юркнул в подъезд, пробрался,  лавируя  между  мусорниками,  в
соседний двор, перемахнул через каменную стену и через  десять  минут  шел
уже назад к центру города по другому мосту,  оставив  добродушного  шофера
сигналить до тех пор, пока кто-то из разбуженных  жильцов  не  растолковал
ему, что в этом подъезде восемнадцатой квартиры нет,  что  надо  протереть
глаза и так далее.
   В два часа ночи он постучался в полуподвальное окно  в  старом  городе.
Прошло время, и занавеска колыхнулась; мрачный, сонный голос спросил:
   - Чего?
   - Привет, мастер, - весело отозвался постучавший. - Запалился  малость.
Ну, срисовал?..
   Потом они сидели вдвоем в грязной, захламленной каморке, и их  освещала
пятнадцативаттная лампочка.
   - Что, брызнул? - спросил хозяин.
   - В командировку отпустили!
   - Кому заливаешь?
   - Короче - так! - сказал гость. - Ксиву и восемь  бумаг.  И  мы  квиты,
мастер. Наших больше нет. Ты и так фазана потянул.
   Бородатая физиономия изобразила страдание.
   - Или гони все - две косых. Договор помнишь?
   - Помню...
   - Вот и порядок. Договор помнишь, меня знаешь. - Он налил  себе  водки,
захрустел маринованным огурцом. - Одно из двух.
   Хозяин подумал, затем тяжело поднялся с табуретки.
   - Лады. - Присмотревшись, он добавил: - Тебе бы к цирюльнику сперва,  а
не ко мне. - И показал на подоконник: там лежала электробритва.
   Гость побрился, умылся. Хозяин принес фотоаппарат, кинул на стол  ворох
волос. Гость выбрал темно-русый парик, натянул - получилась челка.
   - Путем?
   - Ажур.
   Вспышка ослепила; хозяин приказал не дергаться и ослепил еще два раза.
   - Имя оставить?
   - Оставь.
   Хозяин покинул его; он выпил еще водки и вытянулся на грязной  кушетке.
Голове было неудобно и жарко, парик давил, из-под него сочился пот.  "Надо
привыкать", - сказал он себе и закрыл глаза.
   Перед рассветом его толкнули в плечо  -  он  вскочил.  На  столе  лежал
поношенный паспорт; он был раскрыт, с фотографии глядело плоское скуластое
лицо с темной челкой по самые брови.
   - Законно.
   - Родная матуха не узнает.
   - Родной матухи нет.
   Он перевернул страницу: Боков Александр Павлович, 1946 года рождения  и
т.д. Из-под обложки торчали сотенные купюры.
   - Так, - сказал Боков задумчиво. - Тики-так.
   - Советую смотаться. А то ноги замочишь.
   - Тики-так, - не ооращая внимания, повторил  Боков.  -  А  я  дрыхал  и
одного институтского преподавателя, профессора видел. Химию у  нас  читал.
Будто я на деле прижал его в подворотне, а он меня узнал  и  говорит:  ты,
говорит, Саня, прирожденный химик. Чудеса! Ведь он, бывало,  и  наяву  так
говорил. За фраера меня держал. Но мужик  был  ничего...  Это  ж  подумать
только - в институте успел поучиться...
   - Мы квиты? - спросил хозяин.
   - Квиты.
   - Ну и хана. Теперь двигай. Пока трамваи не ходят. И этот адрес забудь.
И поимей в виду: треплешься ты во сне много - вся анкета наружу.
   Боков нахмурился.
   - Ладно... - Потом встряхнулся, посмотрел на часы,  засмеялся.  -  Все!
Договор дороже денег. Плесни-ка на дорожку, мастер. И подари мне  вон  тот
твой кемель. А я тебе свою шляпу подарю. Заметано? Ха-ха-ха...





   Вера была глуха и слепа. Продавщица три раза спросила, есть ли сумка, а
Вера тупо смотрела ей в рот и не могла сообразить, чего от нее хотят.
   - Вам завернуть?
   Вера кивнула. Продавщица  подала  сверток,  назвала  сумму,  машинально
взяла трешку, отсчитала сдачу, и все это  -  подозрительно  поглядывая  на
Веру.
   - Вам плохо, что ли?
   - Да, - проговорила Вера и  пошла  от  лотка.  "Чокнутая,  наверно",  -
донеслось ей в спину; кто-то льстиво хихикнул.
   "Зачем мне была нужна редиска?" -  попыталась  вспомнить  Вера,  но  не
вспомнила. Возле трамвайной остановки кто-то  поздоровался  с  ней  -  она
сообразила это не сразу, и отвечать уже было поздно.
   В трамвае оказалось свободное  место,  и  она  села.  Скоро  возле  нее
пристроилась пожилая женщина с девочкой.
   - Я хочу сесть! - заканючила девочка.
   - Не видишь, некуда? - громко ответила женщина. - Поважнее нас с  тобой
стоят.
   - Я хочу се-е-есть!
   - Все инвалидами да престарелыми занято, потерпи.
   - Се-е-есть...
   - Вот когда тебе будет восемнадцать - двадцать,  тогда  и  будешь  сидя
ездить.
   - А тебе больше?
   - Больше. Только когда и тебе станет больше, опять будешь стоять.
   - Молодым везде у  нас  почет,  -  поддержал  ее  сухонький  начинающий
старичок.
   - Когда вы, почтенные, прете без очереди, расталкивая всех локтями,  вы
забываете о приличиях и возрастах, - заметил откуда-то  сзади  язвительный
баритон.
   Обычный трамвайный треп...
   Вера развернула кулек, достала редиску, откусила не глядя.
   - Хочу редиски! - требовательно зашептала девочка.
   Вера протянула кулек; девочка проворно схватила самую крупную, зажала в
кулачке. Женщина взорвалась.
   - Не тронь всякую немытую гадость!
   Кулачок  разжался,  редиска  покатилась  по  вагону.  Вера  невозмутимо
жевала. "Зачем мне редиска... Зачем мне редиска..."
   И тут она вспомнила: это мать просила  купить  редиски  -  "чего-нибудь
свеженького, сочненького, редисочки бы хоть какой-нибудь", -  предупредив,
что станет есть только "тщательно сто раз помытое"... Вера прикрыла  кулек
рукой.
   ...Он сказал что было то прошло и не хрен разыгрывать  трагедию  потеря
невинности не причина для мировой скорби подумаешь ценность в конце концов
рано или поздно все ее лишаются это не потеря  суверенитета  независимости
черт побери не могу терпеть когда с ней носятся как со знаменем  и  оставь
пожалуйста при  чем  тут  достоинство  честь  какое  перечеркивание  какое
растаптывание никто тебя не перечеркивал и не растаптывал театр это все да
и театр-то давно минувших дней и я ее потерял в свое время почти мальчиком
и проделала сие со мной опытная бабенка раза в два старше ей было  здорово
интересно как это получится какое произведет впечатление и никогда  ей  не
пришло в голову что она какой-то там грех на  душу  взяла  а  я  ревел  от
чего-то сам не знаю от чего а она хохотала и как видишь все обошлось цел и
невредим так что можешь успокоиться в конце концов все произошло по  любви
ты мне понравилась я мужчина ты женщина и  я  хотел  тебя  потому  что  ты
женщина а я мужчина и ты мне понравилась а я тебе тебя никто не  насиловал
никакого скотства это естественно черт побери так сделала природа так было
всегда и так будет и встряхнись подумай здраво трагедия  это  когда  жрать
нечего и дети голодные ноют ну напейся что ли черт побери ты думаешь такую
тебя можно любить... Ты что руки распускаешь идиотка ну и катись...

   И он ответил - "до свиданья",
   А сердцу слышится - "прощай"...

   И на самом  деле  трамвай  запел  -  большой,  железный,  тарахтящий  -
загнусавил, заныл - над полным стаканом стеклянно-прозрачной жидкости -  с
сопутствующим хвостом чего-то  сельдеобразного  вперемежку  с  редиской...
запела на самом деле пожилая немытая баба и  ее  дочка-внучка-штучка...  и
баритон... и юный старик...
   - Сле-ду-ю-ща-я ос-та-нов-ка - вагон-ный парк!
   Хочу редиски, хочу редиски, господи, оказывается, до  чего  же  я  хочу
редиски, а сердцу слышится прощай... Хором пели  кресла,  пели  пассажиры,
пели двери - хлоп: настежь. Вера - вон, обхватила столб, у всех  на  виду,
улица поет, окна, уродливо подстриженные пыльные липы, каблуки по тротуару
- "а сердцу слышится "прощай"... А может быть, привет. В смысле "привет из
Крыма..."
   На самом деле - ничего такого.  На  самом  деле  -  чинная,  спокойная,
гибкая, черно-длинноволосая красивая девушка с аккуратным кульком  в  руке
вышла из трамвая на остановке, а через плечо у нее, на длинном  ремешке  -
транзистор: Вера вышла на своей остановке. А что касается столба, так ведь
она просто оперлась на него, легко и изящно,  чтобы  вытряхнуть  из  туфли
камешек - ребристый, острый, неугомонный - все катался от носка к пятке  и
наоборот, и никакого от него не было спасения, слава богу  -  приехали.  И
откуда они только берутся, эти камешки, - уму  непостижимо.  Казалось  бы,
совершенно чистый, гладкий тротуар - асфальт, - ну, пыль,  конечно,  пыль,
как  положено,  само  собой.  Но   вот   камешки?..   Надо   впредь   быть
внимательнее...
   Мать лежала - в головах три подушки, так что и не лежала фактически,  а
полулежала. Или полусидела. Как угодно. Врач, значит, уже был. На стуле  -
новые рецепты. Надо будет, значит, идти в аптеку.
   - Тебя только за смертью посылать...
   - Я камешек вытряхивала.
   - Что?!
   Вера пошла на кухню, закурила и  стала  тщательно  -  щеточкой  -  мыть
редиску: мать страдала манией чистоты. Надо купить лупу, чтобы  она  могла
как следует рассмотреть, насколько тщательно помыт овощ  -  "интересно,  в
аптеке продаются лупы или нет, а если не в аптеке,  то  где,  а  может,  в
канцелярских принадлежностях..." Заболев, мать  запретила  целовать  себя,
даже в щеку,  что  издавна  было  заведено  и  исполнялось  автоматически.
Поэтому  Вера  по-прежнему  целовала,  а  потом  лишь   спохватывалась   и
вспоминала запрет, а мать закатывала длинный, истерический  выговор.  "Как
бы отучиться целовать ее..."
   - Мой тщательно! Врач сказал, что в моем положении... И что ты хорошего
нашла в этих треклятых "ТУ"... Даже "стюардесса" лучше...
   - Они легкие...
   - В твоем возрасте бы... В мое время  курящая  женщина,  уж  не  говорю
девушка, означала вполне определенный тип...
   - Я и есть определенный тип...
   А сердцу слышится "прощай"...
   - Что ты мелешь все время! Как ненормальная... Из-за  него,  что  ли?..
Таких шалопаев...
   Мать придирчиво оглядывала  каждую  корнеплодину,  осторожно  макала  в
соль,  сосредоточенно  и  сладострастно  жевала.   Утолив   желание,   она
откинулась на подушки и закрыла глаза.
   - Верочка, доченька, милая моя, я знаю, что стала  несносной...  Потому
что уже вся изболелась... И это сейчас, именно сейчас, когда я должна быть
здоровой - предельно здоровой! - ведь ты... у тебя... так все... И  вот  -
пожалуйста...  Но  теперь  уже  скоро,  скоро.  Врач  сказал  -   заметное
улучшение,  анализы  улучшились.  Так   что   еще   немного   потерпи,   я
исправлюсь... Только не разлюби меня, не разлюби! Я знаю - больные ужасны,
их очень просто разлюбить, их трудно  не  разлюбить...  Но  я  исправлюсь,
поправлюсь...
   Вера заплакала -  не  морщась,  беззвучно,  некрасиво,  с  моментальным
покраснением век и носа, со сморканием, с  попискиванием  в  горле...  Так
было уже много дней подряд.
   - Забудь ты его, господи, забудь, забудь, выброси из головы... Ну  что,
свет на нем клином сошелся, что ли?.. Философ, видите ли... Сморчок!  Ноги
ленится помыть...
   - Мама...
   - Да будет у тебя еще все, будет, будет! Ты достойна...
   На столе лежала газета - та самая, из которой продавщица сделала кулек.
Сквозь слезы Вера прочитала несколько строк: "...не только работать, но  и
хорошо,  полнокровно  отдыхать.  Творческий  коллектив   колхозного   дома
культуры регулярно организует рейды агитбригад... все-таки  не  достаточно
охватываются глубинки, в которых, не исключено,  в  наиболее  первозданном
виде сохраняются поэтические традиции, фольклор, предания и легенды...  об
одном интересном явлении природы, в повествовании о котором смешались, что
закономерно, правда, поэтический вымысел и нравоучительная сказка..." Вера
стала  читать  дальше  внимательнее;  статья  называлась  "Опять   зеленая
страда", и посвящена она была заготовке кормов... "Откуда эта газета,  эта
"Заря"? Ведь она в нашем городе не выходит"... Вера вытерла слезы и  стала
перечитывать...
   - Скоро тетя Сабина придет. И ты тогда можешь быть свободной. Только до
аптеки добеги... Вообще сегодня надо  будет  поговорить  с  Сабиной,  чтоб
перебралась на время сюда, чтоб ты могла отдохнуть, развеяться. Да-да, это
идея! Знаешь, поезжай куда-нибудь. Ну, например, к  той  твоей  подруге  -
Лиля, кажется? - с которой ты на курсах училась. Она ведь живет в деревне,
да? Это самое лучшее, что можно придумать. И ничего, что далеко - в  таких
случаях, чем дальше, тем лучше. Я думаю, Сабина поймет. Что ты молчишь?
   - Я слушаю.
   - Ты сама больна. Да, не спорь! Тебе надо нервы  лечить.  И  деревня  в
этом случае - то, что надо. Тебе необходим покой, свежий воздух. Нигде нет
такого покоя, тишины, такого воздуха, как в деревне.  А  как  по  утрам  и
поздно вечером соловьи поют!.. И  все  забудешь,  затихнет  память...  Эта
проклятая, треклятая, душегубская память... Поверь, память - самый главный
палач покоя. Не телевизор за стеной, не пылесос вверху, не пыль и  вонь  с
улицы, а она, память. Ох, Верочка, знаю я, знаю... Но в деревне она станет
усмиряться. Огороды, избы, лес, рассветы...  Вот  увидишь!  Только,  надо,
конечно, и самой настраиваться, не  распускаться,  не  поддаваться  разным
мыслям. Если не сумеешь -  тогда  уже  ничто  не  поможет...  -  Мать  уже
говорила о своем, потом опомнилась вдруг, спросила: -  А  что,  интересно,
твоя  Лиля  там  делает,  в  деревне  своей?   Неужели   там   нужны   уже
машинистки-стенографистки... Она тоже  курит?..  Ну,  да  это  и  неважно,
теперь  ведь...  Да  и   долго   ли   приобрести   какую-нибудь   сельскую
специальность... Покой все окупит...
   Голос  матери  утонул  в  солнечных  бликах,  в   белых   подушках,   в
расплывающихся газетных строчках... А сердцу слышится "прощай"...





   Господи, куда он опять ушел... И  опять  этот  скрип  под  окнами,  эти
визжащие тормоза, какой ужас... И никогда, никогда не знаешь, куда он ушел
и когда вернется...
   И никогда ты не узнаешь - будешь знать с точностью до одной миллионной,
но ведь бывают и более высокие точности, и - значит - ты никогда ничего не
узнаешь. И вечно тебе сидеть и распяливать сердце на пяльцах,  распяливать
так, чтобы звенело, и вышивать на нем свои сумасшедшие узоры...
   Займись делом, дура. Уже сорок  один  год  дура,  и  девять  из  них  -
распяливание. А что было до того? А ничего не было - первый, так  сказать,
брак был. Молодежно-показательный по всем статьям. Ну, словом, нечто такое
было  и  сплыло,  такое-никакое,  дочь  осталась.  А  потом  -   несколько
прекрасных лет, всего несколько - тихих,  покойных,  светлых,  просторных,
прекрасная работа, прекрасные модели, признание, призы  на  конкурсах.  Ну
что тебе еще надо было-то? При соответствующей голове на плечах... И вдруг
- он! И - конец: эра распяливания.
   Дочь. Вот ее нет, красавицы. Ее нет, а тебе -  ничего.  Нет  -  и  нет.
Одиннадцать часов, семнадцать лет, и -  ничего.  Не  тяготит,  воображение
спокойно, никакого распяливания. Дочь. А вот то, что его нет...
   Да не может быть, господи! Да я с ума сошла! Откуда может взяться,  кто
такая! Он же не... Он  ведь  у  Валентина  -  сними  телефонную  трубку  и
убедишься... Но ты ведь не снимешь, не  позволишь  себе,  не  станешь  его
подозревать...
   Займись делом. Та-то твоя модель, вершина, хрустальная мечта... Дело  -
от всех недугов исцеление, как сказал мудрец. О,  что  они  понимали,  эти
умные, холодные, трезвые,  правильные  и  благоразумные  мудрецы!  Природа
придумала больше недугов, чем средств от них...
   Ну  что  "модель",  что  "модель"?  Куда  в  этом  платье?  Разве   что
продемонстрировать на показе. Или в  фантастическом  кинофильме  -  костюм
инопланетянки.  А  дальше?..  Бальное,  видите  ли,  симфония,  полифония,
шедевр... Ведь засмеют. Кто его примет?  Разве  что  самой  смастерить.  И
покрасоваться дома перед зеркалом. Разок-другой. В одиночестве. Когда  его
нет... Нам требуются - да! - красивые,  изящные  -  да!  -  современные  в
полном смысле слова... Но - практичные - раз! Доступные - два!  Простые  в
изготовлении - три! И  главное  -  применимые,  приложимые,  приноровимые,
приспособимые... Ты понимаешь, Марго? Ты - упрямая овца... Бальное! Где ты
балы-то видела? В кино? А нынче, когда дискотеки, когда толкучка,  пятачок
- пятнадцать на десять и двести оболтусов, когда на  половине  квадратного
метра  необходимо,  по-возможности,  полно  и   свободно   самовыразиться,
раскрыться,  размагнититься,  расстресситься  и  предоставить   такое   же
удовольствие партнеру... Бальное... Мечтанья, Марго, они  вообще-то  тоже,
знаешь ли... Бывает и маниловщина... А тут - космический ансамбль,  фу-ты,
ну-ты. Уймись.
   Но его все-таки нет.
   Слушай, а зачем ты ему нужна,  а?  Зачем  -  с  этой  своей  чудовищной
любовью, с безумием этим, с напряжением в сто тысяч вольт, ты -  неспящая,
дуреющая от каждого пустякового слова, теряющая сознание от любого звонка,
оказывающаяся без воздуха в его отсутствие, - зачем? Да и ты - долго ли ты
еще протянешь так? Ведь скоро ты... Ах,  да  что  там  скоро  -  уже,  уже
старуха, седины с каждым днем, не успеваешь краситься. Что ты  даешь  ему?
Дрожь эту, клацанье зубами, нездоровье? Какую перспективу готовишь ему?..
   О, дай боже  полюбить  его  спокойной  любовью!  Покой,  размеренность,
обстоятельность, плавное течение... Видела реки, ручьи? Один несется,  как
угорелый, мечется от берега к берегу, пенится,  бурлит,  шумит,  шипит,  а
потом - трах об камень -  и  брызги  в  разные  стороны,  и  -  на  мелкие
ручеечки-струечки... "Река Ил теряется в песках..."  А  какая-нибудь  Обь,
скажем... Или Лена...
   Он все время говорит о спокойной любви. "Спокойная любовь". Да что  это
значит-то?  Какая  такая  Обь,  господи?  "Я  люблю  спокойной   любовью".
Послушай! Да не любит  он,  не  любит,  милочка  моя,  не  любит,  привык,
притерся, взял себя в руки,  чтобы  удобно  было,  чтобы  спокойно...  Сил
нет-нет-нет, нет их больше, нисколечко...
   Успокойся, дурочка. Вытри сопли. Сорокалетние сопли.  Подумать  только,
пятый десяток разменяла! А  ума-то...  Почему  же  твой  вариант  любви  -
выразимся так! - надо принимать за эталон? А его -  нет.  С  какой  стати?
Может, его вариант - спокойный-то - как раз и  есть  эталон?..  С  ума  ты
съехала и  больше  ничего.  От  счастья  съехала,  от  любви.  Вот  вам  и
сентиментальные романы...
   Трррр... Трррр...
   - Да... Минуточку...
   Где там платок-то...
   - Да! Алло!
   - Маргарита Андреевна! Добрый  вечер!  Извините,  что  так  поздно.  Мы
только что отзаседали, я и рискнул побеспокоить, чтобы сообщить  приятное:
вашу космическую утвердили на показ!
   - Ах,  как  прекрасно!  Спасибо!  Я  так  волновалась,  так...  С  меня
причитается. За добрую весть, как положено...  Минуточку,  я  сяду,  а  то
упаду. Утвердили, значит. Чудно! Еще раз спасибо!
   - Пожалуйста.  Там,  правда,  высказывались  замечания.  Но  -  мелочи.
Пустяки. Главное, что - утвердили.
   - Какие замечания?
   - Да, правда, совсем не  существенные.  Ну...  кое-какие  излишества...
Сама идея жива - вот что главное, Маргарита Андреевна! Так что... В общем,
завтра увидите и, думаю, согласитесь. Главное - идея!
   - Да. Конечно.
   - Ну вот. Это я хотел вам сообщить.
   - Спасибо.
   - Пожалуйста. Всего доброго.
   - До свиданья...
   Утвердили, видите ли, на показ. Ах, как обязали... Знаем  мы  эти  ваши
несущественные замечания, знаем. И если идея еще и жива, то еле дышит.  Да
и жива ли...
   Белый  зал.  Ввивающиеся  в  небо  белые,  легкие,  мерцающие  колонны.
Струящийся, поющий свет. И это ощущение -  ощущение  крыльев,  легкости  и
крыльев, ощущение радостного полета, счастливого света... Нет-нет,  солнце
не могло растопить воска на крыльях Икара. Бред. Да и воском ли их скрепил
великий умелец Дедал?.. А если и воском - ведь чем дальше от.  Земли,  тем
прохладнее, школьнику известно. Икар поднялся и полетел; он  увидел  такой
простор и свет, почувствовал такое счастье, такую полноту свободы, что  не
захотел и не смог вернуться; он улетел.  А  Дедал,  гениальный  чудодей  и
выдумщик, сочинил историю про воск и солнце, чтобы другие не  попробовали.
Отцовская зависть и опаска.  Сам  Дедал  был  тяжелее  -  его  не  пускала
Земля...
   Белый зал, поющий свет. И - она. Белое,  поющее  платье  -  порывистое,
стремительное, крылатое...
   "Кое-какие излишества", видите ли. А как раз  лишнее  и  бывает  дороже
достаточного...
   Да, он сказал, что пойдет к Валентину. Они, наверно, играют в  карты  и
пьют пиво со снетками. Вот-вот. То к Валентину в карты, то с Валентином  и
Кь - на охоту. "Хочешь с нами?" - "Хочу". - "Превосходно! Ты будешь у меня
ворошиловским стрелком..."  А  вот  в  карты  к  Валентину...  Эти  вечные
юридические разговоры... И все же - надо, надо освоить этот их преф,  этот
покер или джокер... Господи, как хочется пива... Но разве  мыслимо,  разве
можно  так  долго,  так  невероятно...  Какие-то   карты,   охота,   пиво,
юриспруденция... А Икар не захотел прилететь... Когда я -  тут,  и  должна
умирать от одиночества и унижения... "Займись  делом..."  Да  разве  может
быть какое-нибудь дело, когда умираешь? А мудрец  говорит,  что  любовь  -
стремление к бессмертию...  Может  быть,  он  имел  в  виду  детей?..  Ах,
сплошные слова...
   Нет, так нельзя, Так решительно невозможно. Еще год, еще полгода - и ты
полная развалина. Вот тогда-то ему и в самом деле ничего не останется, как
приискать...
   Я пойду к невропатологу. К психиатру. Мне требуется лечение, подавление
этих, как их, центров, чтобы... И все забудется. Да-да!  Полное  забвение.
Покой. Тихое плавное течение. Спокойная любовь...
   Выть хочется, вот что, милочка  моя.  Выть  и  выть.  Белугой.  Кстати,
почему, собственно, белугой? Белуги воют? Что это за такие белуги? Рыба?..
Дурацкая поговорка... Ну где это  видано-то,  чтобы  любовь  таким  грузом
была, такой болью... Это любовь-то?! Любовь!!!  Святее  и  прекраснее  нет
ничего на белом свете. Не любовь и голод правят миром - нет! - одна только
любовь, одна-единственная. Правит миром и вселенной.  Но  вот  -  тяжесть,
безумие, ужас...
   Говорят, женщина умнеет, когда любит. Кому такое в  голову-то  взбрело?
Явно не тому, кто любил. Мужчине какому-нибудь, наверняка, все они мастера
высказывать истины, афоризмы изобретать. Умнеет, видите ли... Да я  глупею
на глазах... Да и  была  ли  умна-то...  "Умный  может  быть  влюблен  как
безумный, но не как дурак", - так они говорили тогда на охоте, когда зашла
речь о страстях...
   Он придет, и я умру,  когда  прикоснусь  к  нему...  Я  умру,  если  не
прикоснусь к нему... Я так или иначе  умру,  мне  не  вынести,  сердце  не
вынесет, мозг не вынесет... Я не знаю, что мне делать, господи, помоги...





   Ночью, когда гроза уже давно прошла и все утихомирилось, Филипп  Торба,
по обыкновению своему, лежал с открытыми глазами и  видел  войну;  а  жена
его, тоже по обыкновению, говорила:
   - Вси люди добрый спять давно, скоты и тыя  спять,  один  ты,  как  сыч
болотный, у потолок пялисси,  и  кады  ета  кончится,  матушка-заступница,
царица небесная, совсим скоро ополоумеешь...
   И продолжалось это уже тридцать три года, начавшись с лета 1944-го.
   - Люди добрыи вси давно позабылши, а он помня. И век ба яну ня помнить,
ня то что душу сабе мотать...
   - Спи, - отвечал Филипп Торба, зажигая  трубку,  и  видел,  как  горели
родные Савенки, а Галя Тимофеева пасла гусей  за  боровиной;  одна  она  и
осталась жива...
   Сват рассказывал, что в Югославии, значит, живет один мужик, и ему  уже
за сорок, и он ни разу  не  спал.  Стало  быть,  есть  такие  люди,  могут
существовать, и ничего им не делается - люди как люди. Вот живет  же  этот
югослав, ходит на работу, семья, конечно, есть, дети - все как у людей.  А
что не спит, так кому какое дело? Такой, значит, у него организм, что  без
сна обходится, Неизвестно, конечно, что он думает, когда  не  спит,  когда
ночью просто так лежит, что он видит  и  представляет;  неизвестно  также,
хочется ему спать или нет. А что до Филиппа  -  то  ему,  например,  очень
хочется.
   Ему всегда хотелось спать: и в детстве, когда рано поднимали на работу;
и в молодости, когда сам у себя часы уворовывал, потому что  -  молодость:
вот она - супругой верной обернулась, старой ворчуньей, которая чуть набок
- и уже в храп; и потом, когда семьей обзавелся и детишки по  ночам  орать
стали - беспокойное племя росло, потому-то, наверно, и не  стало  обоих  -
война беспокойных не любит, хотя бы и детей; а уж когда партизанил, то про
сон и думать не моги: каждая секундочка забытья могла оказаться  последней
в твоей бренной жизни. И все-таки, худо-бедно, а  спал  маленько,  хоть  и
недосыпал - а спал, умудрялся, удавалось. Но вот, когда  все  закончилось,
когда вышли из леса да обняли своих и дым над древней Великолукщиной  стал
развеиваться, когда уже ложись и выспись хоть раз, вот тогда-то  и  пропал
сон. И хочется  -  до  изнеможения,  смертельно  хочется,  -  а  никак.  И
постепенно Филипп  Торба  из  видного,  плечистого  мужика  превратился  в
старую, высохшую жердину с седыми отвислыми усами, и в  шестьдесят  четыре
года ему давали за семьдесят.
   Извелся он страшно; и к врачам ходил, и  снотворное-успокоительное  ему
прописывали, и в санаторий направляли - только ничего из  их  стараний  не
вышло. Любое снотворное  -  пять  минут  полудремы,  а  потом  -  обычное,
привычное: лязг и дым, и пламя адово, и лица зверские, и кишки на траве, и
воя катается в пыли Алена Мишукова, а ее пятнадцатилетнего Саньку  и  трех
его  дружков  ставят  к  стенке  конюшни...  А  свои  -  Мишка  да  Гришка
неразлучная пара, - на мине подорвались, хоронить нечего  было.  И  больше
бог потомства не дал...
   Рассказ про югослава как бы чуть облегчил положение. Филипп  теперь  по
ночам думал о своем далеком собрате и, случалось, разговаривал  с  ним,  и
чем дальше, тем чаще и продолжительнее были эти  разговоры.  Войну-то  он,
конечно, все равно видел, - она стояла перед глазами неотступно, - но  это
не мешало  иным  думам;  так  бывает,  например,  когда  смотришь  кино  и
одновременно говоришь с кем-то или слушаешь кого-то - кино себе  идет,  не
останавливается, и все время краем глаза видишь,  что  там  происходит  на
экране, это - как постоянный, закономерный фон, и в то же  время,  попутно
ты уделяешь внимание другому.
   Одно, стало быть, другому не мешает.
   - Ну, что, братка югослав,  ня  спится  табе?  -  спрашивал  Филипп,  и
югослав отвечал:
   - Ня спится.
   - Дело понятное... У вас тожа было, дай бог...
   - Было.
   - Ты, верно, мальчонкой яще былши, всяво ня помнишь.
   - Не, я помню, все как есть помню, батя.
   - У вас тамака, говорила, Тит былши главный.
   - Правильно. Тит был главный и великий командир.
   - Да, человек вумнай, герой.
   - Герой.
   - А ня сладко приходилося?
   - Где тамака!
   - Слыхал, прижали гораз - ни туды, ни сюды.
   - Было дело.
   - Выкрутилися?
   - А то как! Двинули потомака,  мать  его,  гада,  в  одных  подштаниках
побег.
   - Ета правильно... Куришь?
   - Курю.
   - Трубку или так?
   - Трубку.
   - Правильно...
   Старуха просыпалась, ворчала, спрашивала, с кем он  там  разговаривает;
он отвечал, что с одним югославским мужиком, и она привычно повторяла, что
он уже совсем свихнулся, и опять  засыпала,  а  он,  хихикнув  над  женой,
прощался с югославом,  и  бдение  продолжалось  в  одиночестве,  как  оно,
например, продолжается и сейчас, когда прошла гроза, и будет  продолжаться
до рассвета...
   А утром пришел сват, - тот самый, что когда-то рассказал  про  далекого
однострадальца, - и принес  новую  весть:  есть,  дескать,  где-то  там  в
академии такой специалист, который учит, как самовнушением  и  тренировкой
избавиться от разных навязчивых напастей.
   -  Сын,  Тошка,  журнал  прислалши,  покажь,   пиша   крестному,   можа
пригодится.
   - Гыпнос? - спросил Филипп.
   - Не, ня сказано, что гыпнос. А ета, как яво,  бесово  семя...  -  Сват
достал очки и с трудом прочитал мудреное слово "аутотренинг".
   - Выходя, я потряняруюся и потомака засну?
   - Выходя так. Врать жа ня стануть.
   Филипп  задумался  и  решил,  что  терять  ему  нечего:  надо  написать
специалисту письмо.
   И через неделю полетело филиппово письмо в далекую академию, а  старуха
его притихла, стала ласковой - у нее появилась надежда.









   Сразу после майских праздников, вечером,  во  время  опыта,  совершенно
случайно - потрясающая, неимоверная случайность! - Герман  Петрович  Визин
получил некий продукт. И когда он начал догадываться, что  он  получил,  и
когда понял, что из  этого  может  произойти,  его  поразили  не  столбняк
счастья или шквал радости, вполне закономерные в такой ситуации, нет - его
охватил  ужас,  натуральный  животный  ужас,  какой  бывает  разве  что  в
кошмарнейшем из кошмарных снов, когда остаются  одни  первичные  ощущения,
когда застревает в горле крик, останавливается дыхание  и  грозит  вот-вот
разорваться сердце. Сколько  продолжалось  это  состояние  -  секунды  или
минуты, - Визин потом вспомнить не  мог  -  похоже,  он  побывал  в  шоке;
ощущать себя и окружающее он стал, когда им уже владело бессилие:  одрябло
тело, перед глазами плавали радуги, он весь покрылся испариной.  И  первой
реальной мыслью было - "что я натворил..."
   В лаборатории находилась только Алевтина  Викторовна,  давно  и  стойко
неравнодушная  к  нему,  исполнявшая  работу  лаборантки  и  -  заодно   -
секретарши, но она была далеко и не могла видеть ни того, что он делал, ни
того, что делалось с ним. Визин обрадовался;  он  был  человеком  довольно
впечатлительным, и ему, естественно, доводилось за свой, пусть и небольшой
пока, век испытывать разного рода  потрясения  и  удивления,  но  то,  что
произошло сейчас, ни  с  чем  испытанным  ранее  не  шло  в  сравнение,  -
определенно Алевтина Викторовна бросилась бы вызывать "скорую".
   Стараясь  не  суетиться,  Визин  все  прибрал,  и  чтобы  уж   Алевтина
Викторовна совсем ничего  не  заподозрила,  не  просто  попрощался  с  ней
ритуально, а сказал еще две-три фразы - про раннюю весну, теплынь, про то,
что раз уж так лихо  надвигается  лето,  то  пора  и  об  отпуске  всерьез
подумать. И потом  вышел,  и  в  голове  монотонно  стучало  "что  покажут
анализы, что покажут анализы, что  покажут..."  Он  был  уверен,  что  они
покажут плюс, то есть подтвердят им увиденное, его догадку, его  открытие,
но он не мог бы  объяснить,  почему  был  уверен.  Это  отдавало  какой-то
чертовщиной, к тому же Визин, прошагав по институтским  коридорам  и  едва
заметив кивнувшего ему вахтера дядю Сашу, вспомнил, что  какое-то  подобие
теперешней уверенности было у него и до начала, и во время опыта -  этакое
предощущение  чего-то  невероятного,   необычного;   он   был   непривычно
возбужден.
   Май шел напористо и рьяно. Дул сильный  теплый  ветер,  над  тротуарами
трепыхалась  нежно-зеленая  листва.  Было  еще  светло,  но  магазины  уже
закрылись, и люди двигались прогулочным шагом.  Визин  смотрел  на  все  с
каким-то зудящим интересом, как будто он давно тут не  был  и  вот  теперь
припоминает ранее виденное и полузабытое, и его тянет  вглядываться  и  не
спешить. Он понимал, что это результат  нервного  потрясения.  Ему  сейчас
ничего не хотелось осмысливать, да он бы и не смог, настолько  все  в  нем
было  расстроено,  разлажено,  расщеплено;  с  ним  случилось   непонятное
превращение,  как  бывает  в  сказках,  когда   в   результате   волшебных
манипуляций человек  становится  другим.  Десятки  взбудораженных  голосов
спорили, сшибались в нем;  они  принимали  некие  образы,  не  обязательно
внешне похожие на самого Визина, и не желали подчиняться никакому приказу,
их было  не  унять,  и  Визин,  чтобы  заглушить  их,  старался  громче  и
настойчивее повторять про  себя  это,  казавшееся  главным,  "что  покажут
анализы". Он уже решил,  что  все  анализы  выполнит  сам,  без  чьей-либо
помощи. Налицо, без всякого сомнения, был  тот  случай,  когда  необходимо
соблюсти строжайшую тайну.
   Город зажигал неон. Резче стали  все  звуки.  Визин  остановился  перед
витриной гастронома. За стеклом  из  маленьких  горшочков  тянулись  вверх
хрупкие, но пышные аспарагусы; в глубине, в полутьме красовались на полках
молочные продукты.
   - Ну что, Мэтр, - спросил Визин, - что бы вы сказали на это?
   За  его  спиной  раздался  смешок,  и  он  пошагал   дальше.   "Начинаю
разговаривать с собой. Это дурной признак", - подумал он.
   Мэтр не забывался. Он не забывался ни  вчера,  ни  позавчера  -  он  не
забывался с того часа,  когда  вьюжным  предновогодним  днем  перепуганный
голос домработницы сообщил, что он _позвал из школы ребятишек, и те унесли
в макулатуру весь его архив_; когда Визин, не  теряя  ни  минуты,  ринулся
спасать научную ценность - _вклад Мэтра_; когда в его квартире над дверьми
спальни  увидел  черные  буквы  плаката  -  "ОСТАВЬ  НАДЕЖДУ,  ВСЯК   СЮДА
ВХОДЯЩИЙ". Этому событию пошел уже пятый месяц...
   "И все-таки, что бы вы сказали..."
   Домой идти не хотелось. О чем он будет говорить с Тамарой? Да и вряд ли
она дома - в последнее время она подолгу задерживается в своей мастерской.
А если и дома, то лучше будет, чтобы она пока его не видела. Она, конечно,
заметила бы его необычное состояние, начались бы расспросы,  а  расспросы,
пусть и досужие, пусть и без понятия, как говорится, были ему сейчас не по
плечу.
   Визин пошел в железнодорожное кафе. Тут быстро менялся люд, громыхали и
дудели за окнами поезда,  стоял  однообразный  характерный  гул,  создавая
впечатление, что ты - в цехе какого-то громадного завода; но ему тут  было
спокойно. Коньяк и кофе  взбодрили  его,  и  он  уже  смелее  взглянул  на
создавшееся положение.
   Что сказал бы Мэтр? Мэтр, бывший директор НИИ,  куда  входит  визинская
лаборатория; Мэтр - наставник и товарищ, начавший чудить в конце  болезни;
Мэтр, лежавший на подушках и решавший кроссворд. Что бы он теперь сказал?
   А Визин тогда не сказал, а крикнул чуть ли не с порога:
   - Что вы наделали?!
   И потом, подавляя растерянность, ярость и стыд, сидел и  слушал,  не  в
силах поднять глаза, что тот,  великий  и  всесильный,  оказывается,  _всю
жизнь  занимался  чепухой,  ни  разу  не  почувствовал  себя   полноценным
человеком, погряз в научно-техническом суеверии, снобизме, клановости, что
никакое это не достояние, а чушь  собачья,  и  склад  макулатуры  -  самое
законное место, и и надо хоть раз в жизни совершить Поступок_... - Это был
приступ какого-то воинственного саморазоблачения. - И все! И довольно!
   Но этого было не довольно.
   - Знаешь; почему ты так легко и удало взлетел? Потому что  я  _выделял_
тебя. Где и как мог.
   Но и этого было не довольно.
   - А почему я так поступал? Потому что был неравнодушен  к  твоей  маме.
Издавна. С тех пор, когда ты еще не родился. Но она предпочла и всю  жизнь
любила твоего отца. А я завоевывал тебя. Жаль, что они не дожили до твоего
взлета. Все. Довольно...
   Да, теперь было довольно...
   Он шел тогда по снежному городу, не чувствуя ни мороза, ни хлещущего по
лицу ветра; ему казалось, что он очень хорошо понимает людей,  оказавшихся
"у последней черты". И нисколько не было легче от  последних  слов  Мэтра,
когда он, видимо, спохватился, наконец, и решил погладить  ушиб  -  можешь
успокоиться, ты бы так или иначе  убедил  всех  и  без  моего  _выделения_
тебя..."
   Визин силился взять себя в руки, взглянуть со стороны, оценить  трезво.
Что, в самом деле, произошло? Выделял, видите  ли.  Разве  бездарь  станут
выделять? "А почему, почему выделял? - слышался  безжалостный,  иезуитский
голос Мэтра, слышались слова, которых тот и не  думал  произносить.  -  За
таланты твои? За способности, успехи? Как бы не  так,  дорогой  мой..."  В
конце концов, он, Визин, и сам выделял, а точнее - отличал  в  свое  время
кое-кого. Отличил, отметил, помог, пособил, выделил... Например, тех  двух
студентов. А вернее - одного, второго потому  лишь,  что  он  был  первому
приятелем. Да,  он  его  выделил  и  жестоко  обманулся:  этот  выделенный
оказался преступником, его судили, и Визин был свидетелем. Он, выделенный,
которому,  благодаря  Визину,  прочили  громкое   будущее,   больше,   как
выяснилось, склонялся к какому-то полуподвалу-притону, нежели к  науке,  и
Визин тогда, во время суда в очередной раз уяснил, что всесилие науки лишь
кажущееся, в подвалы ее  могущество  не  простирается...  "Но  ведь  я  не
преступник! Я не обманул вас, Мэтр! Никого не обманул!  Я  ведь  все  сам,
самостоятельно..."
   Всегда и всеми считалось, что Мэтр и Визин - любимый учитель и  любимый
ученик.
   Подойдя к своему дому, Визин увидел, как остановилась  машина;  мужчина
помог женщине выйти; мужчина поцеловал женщину, а женщина мужчину; женщина
засмеялась и побежала к подъезду. Это была Тамара.
   - Здравствуй, Иван, - сказал Визин, подходя к мужчине. - Не целуй чужих
жен, а то убьют.
   - Ну ты даешь! - сказал Иван. - В кои-то веки за дружеский  чмок  такая
кара? Ладно, если ты настолько отеллообразный, больше не буду. Или убивай.
- И, сняв шапку, склонил голову.
   "Комическое - хвост трагического. И наоборот", - говорил когда-то Мэтр.
   Вернулась Тамара.
   - Где тебя носит в такую погоду?!
   То заявляла себя сама жизнь. Мэтр оказался отодвинутым. Хотя было ясно:
его теперь можно отодвигать на какое угодно расстояние,  а  он  все  также
отчетливо будет виден... Проведенный  по  макулатурным  пунктам  поисковый
рейд кое-что дал: была обнаружена одна из  кип  архива  Мэтра,  в  которой
оказалась и черная папка, которую старик называл когда-то "главной  книгой
жизни"...
   Гремели  сцепки,  свистели  электрички;  неподалеку  кто-то   серьезный
настроил транзистор на "Пиковую даму" - как раз начали увертюру.
   "Я знаю, что вы сказали бы, Мэтр.  Вы  повторили  бы  те  самые  слова,
которые, по-вашему, должны были меня успокоить, -  дескать,  я  бы  и  без
вас..."
   А голоса-образы не унимались - они  вопили,  шипели,  гудели,  мяукали,
лаяли: "надо немедленно, немедленно... это  гениально...  а  что  потом...
никаких "потом"...  постой,  осторожно...  препарат  назовут  "визИном"...
может, ничего, анализы покажут минус... рано... держись..." Он недоумевал:
неужели это все я, Визин? "Ну а кто же еще-то? Какие могут быть  сомнения?
Ты  уж  оставь  сомнения...  Просто-напросто  ты  состоишь  из   множества
различных под-Визиных  -  из  визиноидов,  одним  словом.  Надо  научиться
усмирять их..."
   Недели через две после Нового года Мэтр  позвонил,  как  ни  в  чем  не
бывало, и без всяких вступлений спросил:
   - Хочешь сесть в кресло?
   У него и не было  времени  на  вступления;  ему,  ровеснику  века,  шел
семьдесят восьмой год; десять месяцев назад он заболел первый и  последний
раз в  жизни;  у  него  был  рак;  директорство  временно  перешло  к  его
заместителю.
   - Дело мое идет к финишу, - продолжал он, не дождавшись  ответа  своего
ученика. - Решай быстро. Уверен, что справишься. -  Да,  он  говорил  так,
словно накануне между ними ничего не  произошло,  словно  они  по-прежнему
были "любимым учеником" и "любимым учителем".
   А  Визин  молчал,  покашливал,  прочищал  горло,  давая   понять,   что
размышляет; а в груди клокотало.
   - Понятно, - сказал Мэтр. - Во всяком случае, тебе будет предложено.  -
И положил трубку, не попрощавшись.
   Несколько  дней  спустя  он  умер.  После   похорон   Визина   отыскала
домработница  Мэтра  и   благоговейно   протянула   пакет,   крест-накрест
заклеенный скотчем.
   - Он завещал передать лично вам...
   В пакете было около сотни нерешенных и полурешенных кроссвордов...
   Транзистор соседа просигналил одиннадцать. Сборщица посуды сказала, что
кафе закрывают, Визин поднялся.
   Тамара была дома; она не заметила, что он под хмельком.
   - А я ведь надрался! - сказал он, улыбаясь.
   - Что? - переспросила Тамара и  вгляделась.  -  Ну  да?..  Или  ты  так
научился маскироваться? Дыхни.
   Он дыхнул.
   - Есть, - сказала она. - Но... С кем же ты сподобился?
   - В одиночку.
   - Что-то новенькое.
   - Не все ли тебе равно... Я, может, америку открыл.
   - Ага, - кивнула Тамара.
   "Что покажут анализы", - подумал он...
   Анализы показали плюс. И еще плюс, и еще, и еще - сплошные плюсы,  одни
только плюсы в течение десяти дней. В конце концов,  после  обнюхивания  и
проб на вкус, он выпил изрядную дозу препарата  и  стал  прислушиваться  к
себе. Но и тут, кажется, был плюс  -  пока,  по  крайней  мере.  И  вот  в
какой-то  момент  соображения  о  невероятной,  грандиозной   практической
полезности, выгоде, экономии и так далее -  все  вдруг  испарилось,  и  он
вылил  остатки  препарата  в  раковину  и  уничтожил  записи.  И  тут  же,
усмехнувшись, подумал, что мог ничего такого не делать: весь процесс, весь
механизм случая четко обозначился в памяти, и  в  любой  момент  колба,  а
затем баки, цистерны, гигантские  танкеры  могли  наполниться  животворной
жидкостью, доступной и дешевой, как вода.
   Он не мог понять, что с ним происходит. Ведь он и должен  работать  над
получением важных и нужных хозяйству продуктов, и если опыт привел - пусть
как угодно случайно и неожиданно  -  к  непредусмотренному,  лежащему  вне
профиля его лаборатории, но положительному результату, то - честь и хвала!
Только один этот  результат  стоит  десятка  таких  лабораторий,  и  тысяч
всевозможных опытов  и  экспериментов.  Ведь  все  оправдано,  Визин!  Все
окуплено! И все затраты, и то, что тебя выделили,  и  всеобщие  надежды  и
упования. Тебя ждет слава, Нобелевская  премия,  всемирное  признание!  Да
здравствует визИн!
   Откуда же, откуда эти, идущие вразрез  о  самой  элементарной  логикой,
растерянность и подавленность, эта дрожь, это "что я натворил"?..
   "Нет, Мэтр, вы определенно не сказали бы мне теперь тех запоздалых слов
о моей "самости". Вы бы использовали какие-то другие..."
   Надо было отвлечься. Он позвонил коллеге-приятелю, заведующему  смежной
лабораторией,  тоже  любившему  засиживаться  на   работе.   "Как   насчет
партии-другой?" Раньше они частенько  сходились  за  шахматами;  однако  в
последнее время Визин то и дело отказывался. А тут  вдруг  сам  предложил,
Приятель-коллега был удивлен.
   - Я уж думал, ты со  мной  расплевался.  Что  случилось?  Или  по  всем
статьям - на круги своя? - Это он намекал на отказ Визина от директорства,
на его возврат к прежнему образу жизни,  который,  по  мнению  приятеля  и
многих других, был нарушен  кончиной  Мэтра,  столь  лестным  предложением
сверху и сложностями в семье, о чем, естественно, знали  больше,  чем  Сам
Визин.
   Они говорили о недавнем ученом совете, о выступлении нового  директора,
и коллега нашел, что шеф был слишком краток в своем  выступлении,  "ничего
за  этой  краткостью  невозможно  рассмотреть  -  напрасно  он  уповал  на
впечатление деловитости".
   - По-моему, эта краткость нередко самозваная сестра  таланта,  а  то  и
вовсе подставная.
   - Краткость - признак силы, - отозвался Визин, повторяя одно из любимых
выражений Мэтра. - Я ему завидую.
   - Неужели остались на свете вещи, которым ты завидуешь?
   - Да, Например, ты лучше играешь в шахматы.
   - Зато ты не хочешь  застрелиться,  когда  смотришь  в  зеркало,  -  со
вздохом проговорил коллега, и оплывшее, блинообразное лицо его  изобразило
тоскливую усмешку.
   - Химику не подобает прибегать к огнестрельному оружию, - сказал Визин.
   - Сейчас Алевтина Викторовна запишет...
   О дневнике Алевтины Викторовны знали все, как  знали,  что  героем  его
является Герман Петрович; она вела его давно, лет девять, то  есть  с  тех
пор, как Визин стал  заведующим  лабораторией.  Она  записывала  за  своим
начальником, как ученики записывали за Сократом,  Душан  Маковицкий  -  за
Толстым, Эккерман - за Гете. Она считала Визина Личностью, каждое слово  и
каждый шаг которой заслуживают быть  зафиксированными,  не  говоря  уже  о
делах. И ею двигали не честолюбивые побуждения,  а  сознание  исторической
справедливости, как она однажды заявила очередному насмешнику.
   - Оставь ее в покое, - сказал Визин.
   - Хочешь ты или нет, она тебя увековечит...
   "Партии-другой"  не  получилось:  проиграв  первый  раз,  Визин  собрал
фигуры. Коллега понимающе покачал головой и ушел. "А  собственно,  что  он
понимает? - подумал Визин. - Откуда он взял,  что  он  понимает?  С  какой
стати у всех у них такие понимающие лица?"
   Он подошел к Алевтине Викторовне попрощаться.
   - Кажется, я себя неважно чувствую, -  сказал  он.  -  Если  завтра  не
приду, значит - передышка.
   Она вгляделась в него с пронзительным сочувствием.
   - Обязательно вызовите врача! Вы плохо выглядите.
   - Я утром позвоню. До свиданья.
   - До свиданья...
   Вахтер дядя Саша сказал, что его недавно спрашивала "какая-то мамзель".
Визин недоуменно остановился: какая мамзель, почему спрашивала,  никто  не
звонил, явно не жена и не дочь - их дядя Саша хорошо знает.
   - А как она спросила?
   - Скоро ли, мол, Герман Петрович работать  кончит.  Ну,  думаю,  дурных
нема. Какой такой Герман Петрович, спрашиваю. А такой,  говорит,  притвора
ты старая, который недавно великое открытие сделал.
   Визина словно током ударило.
   - Что за чушь?
   - Вот я и подумал... Иди-ка ты, говорю, милая...
   "Когда  и  где  я  мог  проговориться?  Никогда   и   нигде.   Алевтина
подсмотрела? Отпадает... Может быть, я в этом идиотском состоянии, тогда в
железнодорожном кафе... Нет, я ни с кем не разговаривал... Или я  с  собой
разговаривал?.."
   - Как она выглядит?
   - Ну...  крупная,  видная  из  себя.  Вся  в  зеленом.  Волос  богатый,
гнедой... - Дядя Саша стал припоминать детали:  зеленые  глаза,  пушок  на
верхней губе, прямой нос, смугловатая  гладкая  кожа,  очень  подвижная  и
легкая, несмотря на габариты, - из чего  можно  было  заключить,  что  она
произвела на него впечатление.
   - Не припомню такой,  -  угрюмо  проговорил  Визин.  -  Может,  кто  из
студенток?
   - Вот и я подумал...  Правда,  что-то  таких  раньше  не  видел.  Да  и
спрашивала так как-то... Я ей:  а  вы,  мол,  кто  такая  будете?  А  она:
инопланетянка. Засмеялась и поскакала.
   - Розыгрыш! - твердо проговорил Визин.
   - Вот и я подумал...
   "Розыгрыш. Определенно. И  совершенно  случайно  -  про  открытие.  Раз
ученый  -  значит,  открытие.  Кто-нибудь  из  этих,  ищущих   приключений
посетительниц лектория... Видная, зеленая, гнедая... Таких среди студенток
нет. Остается лекторий..."
   Волнение стало убывать.
   - Гоните их всех, дядя Саша. И телефона не давайте.
   - Дурных нема...
   "Что на меня наваливается? - тревожно размышлял он, добираясь домой.  -
Одно за другим... Инопланетянка, черт побери... Или меня уфологи  морочат?
Ну конечно! - еще немного, и ты поверишь в пришельцев.  А  что?  Вон  Мэтр
поверил. Ну, если не поверил, то был близок  к  этому.  Иначе,  почему  он
отмалчивался, когда у меня была баталия с уфологами  и  янолюбами?  Почему
скептически слушал меня и отзывался о моих  статьях?.."  И  впервые  Визин
подумал, что, может быть, Мэтр в последние свои дни вовсе  не  чудил,  как
считали все, в том числе и он сам, его любимый ученик.
   Ночью ему не спалось. Он поднялся и тихо, чтобы  не  разбудить  Тамару,
вышел на балкон. Стояла тихая, теплая,  безветренная  ночь,  Визин  поднял
глаза и ахнул: над ним,  низко,  -  казалось,  рукой  достать,  -  нависал
тяжелый, фиолетовый свод, испещренный мириадами ярких и тусклых  огоньков;
свод был  многослойным,  вязким,  прозрачным,  слои  волновались,  дышали,
смещались, а огоньки, пронизывая, разрывая и прожигая  свод,  трепетали  и
пульсировали - там,  наверху,  шла  грандиозная,  непостижимая  работа.  У
Визина было  такое  ощущение,  словно  ему  _показывают_  все  это,  и  он
съежился, сжался, туже запахнул халат  и  еще  неслышнее,  чем  шел  сюда,
шагнул назад, в комнату, плотно притворив балконную  дверь  и  наглухо  ее
зашторив...
   ...А потом сидел разбито в  темноте  на  стуле  и  слушал,  как  гремит
сердце.  "На  меня  навалилось,  -   методически   отрабатывал   мозг,   -
наваливается, одно за другим, одно за другим..."
   Он был напуган, обескуражен, удивлен.  "Неужели  ты  никогда  не  видел
ночного неба?  Неужели  не  задумывался  обо  всех  этих  необъятностях  и
бесконечностях?" Но вопросы звучали пусто, бессмысленно, они разбивались о
только что виденное, как дождевые капли об асфальт.
   Тамара проснулась. Она, Кажется, решила, что он  не  спит  потому,  что
переваривает вчерашний их разговор: перед сном речь зашла об одном  из  ее
молодых поклонников, и Тамаре пришло в голову, что муж ревнует  ее.  Визин
понял,  что  это  доставляет  ей  удовольствие,  хотя  она  и   изображала
недоумение,  возмущение  и  даже  обиду,  а  потом  с  притворным  ленивым
равнодушием растолковывала ему, что когда такая разница в возрасте - целых
девять лет! - то  ничего  серьезного  быть  попросту  не  может.  И  Визин
вынужден был отвечать, что и не предполагал серьезное, а она не верила,  и
пришлось ее  убеждать,  и  почти  дошли  до  крика...  Сейчас  она  что-то
пробормотала полусонным, низким своим и теплым голосом, потом спросила:
   - Ну, в чем дело-то?
   - Ерунда, - сказал он. - Рядовая бессонница.
   - Если это все из-за того же...
   - Нет, - перебил он. -  Случайно,  не  можешь  припомнить  среди  своих
знакомых особу, которая вся в зеленом, крупная и волосы темно-рыжие?
   - Да вроде нет таких, - подумав, ответила она. - А что?
   - Интересовалась сегодня мной у нашего вахтера.
   -  Ничего  особенного.  Сравнительно   молодой,   талантливый   ученый,
химик-газолог, симпатичный, куча научных  работ,  монографии...  Она  тебе
приснилась?
   Визин не ответил: на голову, на плечи,  на  горло  давил  колыхающийся,
фиолетовый, многоглазый свод...
   Утром"  он  позвонил  бывшему  своему  школьному   приятелю,   а   ныне
авторитетному врачу, и попросился к нему в клинику на общее  обследование.
Там его продержали две недели и пришли  к  заключению,  что  он  абсолютно
здоров, что лишь несколько утомлен и перевозбужден и  что  ничего  ему  не
нужно, кроме обыкновенного очередного отпуска.
   -  Кидай  свою  лабораторию  и  -  на  юг!  -  весело   сказал   бывший
одноклассник. - Воздух, солнце и вода! А если к тому же небольшой,  легкий
романчик с какой-нибудь юной  русалкой,  то  не  только  воспрянешь,  а  и
помолодеешь. Именно в таких русалках и искали наши предки  эликсир  вечной
молодости. - Он явно не был сторонником тезиса "здоровье - воздержание".
   Клиника ничего не дала Визину, не изменила его состояния; он ведь и  не
сомневался в своем здоровье, ему хотелось  лишь  подтвердить  безвредность
полученного им препарата, который до того он выпил в лаборатории. И еще он
надеялся, что у него будет время подумать и разобраться во всем, что с ним
в последнее время произошло, и он думал  и  разбирался,  однако  напрасно:
желанной  уверенности  в  себе  и  равновесия   не   наступало.   Бушевали
по-прежнему визиноиды; неотступно преследовал  Мэтр.  Особенно  теперь  не
давала покоя фраза "меня укусил некий микроб", произнесенная им задолго до
его  болезни,  совершенно  Визиным  позабытая,  и  тут   вдруг   почему-то
вынырнувшая из пучин памяти. И  вспомнилось,  что  тогда  он  самоуверенно
решил, что уж он-то знает, что тут за микроб и какой имеется в виду  укус.
Это было сродни тому, что чувствовал и сам Визин, когда видел,  что  наука
его кому-то недоступна и  чужда;  да  и  вообще  Мэтр  любил  иносказания,
парафразы, парадоксы - ему нравилось озадачивать. Но теперь Визину уже  не
казалось, что микроб Мэтра объясняется так просто - то определенно была не
ужимка, не каприз острослова, не желание сверкнуть перед любимым  учеником
или предостеречь его от чего-то. Вспомнилась "главная книга жизни" Мэтра -
до сих пор Визин не касался  ее;  он  попросил  Тамару  принести  папку  в
больницу.
   На  титульной  странице  значилось  -  "Медиаторы  торможения",   и   -
подзаголовок: "О механизме памяти и его регуляциях". Это было  неожиданно:
химик - и вдруг память. Может быть  -  нейрохимия?..  У  Мэтра  была  своя
лаборатория, и официально она занималась плазмой.
   Визин стал читать.





   Когда он снова появился в лаборатории, обрадованная Алевтина Викторовна
все же заметила, что если он выглядит и лучше,  то,  не  настолько,  чтобы
"подтвердилась репутация знаменитой  клиники.  "Бог  знает,  чем  они  там
занимаются", - со вздохом  сказала  она  и  засыпала  стол  своего  кумира
почтой.
   - То, что пришло. По-моему - все не срочно. Не спешите.
   Визин сел.
   У него были корреспонденты. Они писали ему разное: о профессиональном и
любительском,  об  интересных  опытах,   наблюдениях,   о   явлениях,   не
объясненных научно, - явнонах, и явлениях, объясненных неубедительно;  они
просили советов, сами советовали, навязывали  споры.  Большинство  из  них
были давнишними и  хорошо  знакомыми,  появившимися  в  самом  начале  его
научной и преподавательской деятельности, как только он пошел в  гору;  их
было десятка полтора, обуянных почитанием и ревностью дерзателей. Но вдруг
их число стремительно возросло.
   Это  случилось  после  нескольких,   устных   и   печатных,   визинских
выступлений по  поводу  НЛО,  уфологов  и  пресловутых  инов,  то  есть  -
инопланетян, когда он хладнокровно и пренебрежительно, а иногда чуть ли не
с брезгливостью, давал отповеди всевозможным "прожектерам" и "фантазерам",
помешанным  на  "братьях  по  разуму",  пеняя  мимоходом  "иным  серьезным
ученым",   с   откровенным   стыдом   за   них,   на   их   легкомысленное
гипотезирование, "неглижирование  научной  объективностью,  очевидностью".
Как  химик-газолог,  он  сравнивал  их  потуги  с  потугами  ветхозаветных
искателей  "философского  камня".  Выступления  эти  были  замечены  самим
академиком К. и названы "честным и трезвым взглядом  на  вещи".  Однако  и
инолюбы не остались в долгу - бог весть  откуда  они  объявились  внезапно
целой  армией,  и  Визина  буквально  засыпали  письмами,  возмущенными  и
устыжающими, язвительными и призывными.
   "Вы утверждаете, что мы - единичны в Космосе. Следовательно, нетипичны,
исключительны. А исключительное - почти  случайное.  Понятно,  куда  ведет
такая точка зрения?.."
   "Ваше кредо  -  кредо  чеховского  отставного  урядника  Семи-Булатова:
"этого не может быть, потому что этого не может быть никогда..."
   "Вы  смеетесь  над  нами.  Вспомните,  над  кем  смеялись,  ржали:  над
Лобачевским, над Вудом, над Линнеем, над Ломоносовым, над Циолковским, над
Коперником... А Дж.Бруно сожгли. А Лавуазье  отрубили  голову.  А  Кеплер,
Ампер, Эйлер, Лебедев умерли в нищете..."
   "Читаешь Ваши опусы, и все  время  такое  впечатление,  что  Вы  хотите
кому-то понравиться..."
   "Ваша наставница не природа, а кабинет..."
   "Вы - представитель клана. А где клан,  там  -  высокомерие,  чванство,
снобизм, клановые  суеверия,  клановые  соблазны.  Все,  что  противоречит
доктрине клана, - анафема и химеры..."
   "Сказано: судить человека надо по мечтам, и больше всего на нас  похожи
наши фантазии. Каковы, интересно, Ваши мечты и фантазии?.."
   А случалось и вовсе оскорбительное.
   "Здравствуйте, Визин-Торквемада..."  [Томас  Торквемада  (1420-1498)  -
глава   испанской    инквизиции,    Великий    Инквизитор,    отличавшийся
исключительной жестокостью, санкционировавший более 10000 аутодафе]
   "Идиот убежден, что все, кроме него, идиоты..."
   "Ваша однобокая наука канонизировала стандарт, клише, трафарет..."
   "Если Вы стали доктором наук в тридцать четыре года, это еще не значит,
что Вы отмечены свыше, - Ландау, между прочим, стал  доктором  в  двадцать
шесть. Притом диплом, в том числе и докторский,  еще  не  пропуск  в  храм
истины. Не боги горшки обжигают..."
   "Знаете ли Вы притчу о  том,  что  небезызвестный  Пифагор,  когда  его
осенило относительно известной теоремы, на радостях принес богам в  жертву
сто быков? Присмотревшись к истории, один поэт позднейших времен, пришел в
связи с этим к такому выводу:

   ...с тех пор быки отчаянно ревут:
   Навеки всполошило бычье племя
   Событие, помянутое тут,
   Им кажется: вот-вот настанет время,
   И сызнова их в жертву принесут
   Какой-нибудь великой теореме..."
   [Адельберт Шамиссо (1781-1838) - выдающийся немецкий поэт,
   писатель; приведенные строки - из стихотворения "Теорема Пифагора"]

   Оппоненты прямо или  косвенно  утверждали,  что  темная  повязка  не  у
"фантазеров" и "прожектеров", а у самого уважаемого доктора и его именитых
покровителей. И Визин, отбивавшийся вначале легко, бойко, азартно, не  без
показной невозмутимости, а то и с ехидством и зубоскальством, почувствовал
со временем, как в нем что-то дрогнуло. Он, разумеется, не предвидел такой
реакции, такого бума и шума, но гораздо  больше  его  озадачила  яростная,
страстная, а порой и злобная убежденность инолюбов; они бились,  казалось,
за самое жизнь. Мэтр сказал тогда: "Вот какой  они  преподают  тебе  урок.
Жаркий урок. А если же душа холодна и  сердце  стучит  ровно,  то  Великой
Печати не ищи - тут ее нет, тут не бог, а формула, не истина,  а  расчет".
Какой он имел в виду расчет? Может быть, он думал, что любимый ученик  для
того только и старался, чтобы  заслужить  похвалу  всемогущего  К.?  Тогда
Визин допускал еще, что Мэтр в состоянии так подумать...
   Скоро вся эта свара показалась ему чем-то вроде игры, и он вышел из нее
и стал остывать. И вместо задуманного обстоятельного письма  академику  К.
он ограничился  формальной  благодарностью,  добавив,  что  сожалеет,  что
вмешался в  области,  далекие  от  его  истинных  интересов.  И  сразу  же
присмирели инолюбы, эпистолярный шквал иссяк...  А  потом  -  предсмертные
откровения Мэтра, его "наследство"... А потом - "великое открытие",  и  он
выглянул ночью на балкон, и ему показали бездну... И далее  -  больница  и
черная папка Мэтра, в которой было, - Визин теперь уже знал,  -  то,  чего
можно испугаться... Любимый учитель испугался и отрекся...
   Все это теперь позади...
   Внешне он был спокоен. Почта была обычной; инолюбы больше не досаждали,
да и ветераны-корреспонденты поутихли - так,  впрочем,  случалось  всегда,
когда подступало лето, но  вполне  вероятно,  что  они  поутихли  и  из-за
недавней войны с "фантастами" и "прожектерами", озадачившей и  отшатнувшей
многих. Следовательно, и здесь Визин потерял.
   Подходили  сотрудники,  большей  частью  по  пустякам,   интересовались
здоровьем, говорили о предстоящих отпусках, делами  не  очень  донимали  -
пусть, дескать,  шеф  после  больницы  отойдет,  тем  более  что  вряд  ли
кто-нибудь мог припомнить, чтобы он болел; да и Алевтина  Викторовна  была
на страже.
   Звонил телефон. Напомнил о себе приятель-шахматист, проявил  осторожное
внимание новый директор,  побеспокоилась  Тамара,  позвонили  из  общества
"Знание", вежливо напомнили о предстоящей, давно запланированной лекции. И
-  опять  директор;  видимо  все  еще  не  мог  успокоиться,  не  верил  в
искренность визинского отказа от "кресла", предполагал какой-то подвох.
   - Как вы считаете, Герман Петрович, если  обсуждение  Д.  перенести  на
следующую среду...
   - По-моему, вполне резонно, - солидно отвечал Визин, а мысли  его  были
далеко отсюда - возможно, где-то  там,  в  толщах  размеренно  дышащего  и
мерцающего свода, или, может быть, среди страниц черной папки Мэтра.
   Во второй половине дня была учебная лекция  на  химическом  факультете.
Студенты встретили его доброжелательным гулом - естественно,  они  были  в
курсе  недугов  молодого  профессора;  он  им  всегда  нравился,  он   был
"молоток-мужик",  не  зануда,  интересно   читал;   по   мнению   Алевтины
Викторовны, они слушали его "открыв рты",  и  особенно,  конечно,  женская
половина аудитории, о чем Алевтине Викторовне было что сказать особо, хотя
чаще всего она ограничивалась презрительным поджатием губ.
   Закончив лекцию, Визин пошагал на  кафедру;  он  старался  шагать,  как
всегда, размашисто и  вольно,  всем  своим  видом  являя  безмятежность  и
уверенность, потому что не хотел, чтобы в  нем  заподозрили  перемену.  Он
шагал, и ему казалось, что все получается убедительно. И вот,  в  какой-то
момент он вдруг почувствовал взгляд. Он обернулся; крупная  каштановолосая
девушка в ярко-зеленом платье смотрела на него  решительно  и  открыто.  В
лекционном зале ее не было, он вообще никогда  раньше  не  видел  ее.  Она
раскрыла сумочку, достала сложенный листок бумаги, подошла  и,  не  отводя
широких зеленых глаз, молча протянула Визину, и отступила.  Он  машинально
взял листок, - он тотчас подумал, что, наверно, не следовало так вот сразу
брать, надо было хотя бы спросить "что такое?" или "в чем дело?" - словом,
как-то находчиво, солидно прореагировать, а не хватать автоматически,  как
застигнутый врасплох шкодник, - но  он  уже  взял  и  немедленно,  так  же
автоматически, развернул; иначе он не  мог,  потому  что  перед  ним,  без
сомнения, была та, что спрашивала о нем у вахтера НИИ. Визин прочитал:
   "285-771. Лина."
   Когда он поднял  голову,  девушки  не  было.  Он  прошел  по  коридору,
выглянул на лестницу, спустился в вестибюль - она испарилась.
   Это, в общем-то, было знакомо; студентки влюблялись в него не  однажды,
и писали записки, и  давали  телефон,  и  даже  назначали  место  и  время
встречи. В  последний  раз,  около  года  назад,  он  получил  пространное
послание с пылким,  отчаянным,  немного  сумасшедшим  объяснением  -  было
видно, что влюбленная долго боролась с собой, но искус и воображение взяли
верх, и Визин тогда ответил ей, - тоже письменно, - что  благодарит  ее  и
настоятельно рекомендует прочесть "Евгения Онегина",  глава  четвертая,  с
XII по XVI вкл., опустив XIII, ибо ему уже "приятный жребий повелел",  так
сказать, "быть отцом и супругом", на чем, слава богу,  все  и  закончилось
благополучно - студентка  та  скоро  вышла  замуж  и  взяла  академический
отпуск.
   И все же сейчас было нечто иное.  Во-первых,  так  кратко  ему  еще  не
писали, а краткость, как он верил, есть признак силы. Во-вторых, эта  Лина
так смотрела на него, так к нему подошла, как вряд  ли  смогла  бы  обычно
увлекшаяся девчонка, - ни тени смущения или робости не было в ней,  но  не
было и  циничности,  наглости  -  все  выглядело  удивительно  достойно  и
естественно. И в-третьих, она почему-то вначале искала его в  лаборатории,
намекала на "открытие", а отдав записку, так странно исчезла. Подумав,  он
пришел к выводу, что она либо в самом деле одна из случайных  слушательниц
его "знаньевских" чтений, либо - с другого факультета; но так ли, нет  ли,
а  определенно  хлопочет  не   о   себе.   И   ничего   загадочного,   что
отрекомендовалась дяде Саше "инопланетянкой"  -  это,  конечно,  отголоски
прошедшей схватки с уфологами. "Не звонить", решил Визин и порвал записку.
А телефон запечатлелся в мозгу: сразу бросилось  в  глаза,  что  первые  и
вторые три цифры дают одинаковую сумму -  пятнадцать;  запомнились  и  две
соседствующие семерки, и единица в конце.
   Вечером он сидел дома  один:  Тамара,  как  повелось,  задерживалась  в
мастерской - там у них сложилась своя,  художническая,  компания;  Людмила
пропадала неизвестно где.  Отношения  его  с  дочерью  в  последнее  время
разладились, то есть попросту  не  стало  никаких  отношений.  Закончив  в
прошлом году десятилетку, она попыталась поступить во ВГИК, но  ничего  не
вышло; устроилась на работу в киностудию - каким-то реквизитором, что  ли,
но скоро бросила: не понравилось. И зажила какой-то  своей,  непонятной  и
недоступной Визину, жизнью, которую он называл праздным  бездельничеством,
а она - поисками себя.
   Он сидел и перебирал в памяти последние недели. Они  протекли  странно,
сумбурно,  как  будто  в  его  жизнь   вмешались   какие-то   посторонние,
таинственные  обстоятельства  и  силы,  которые  невозможно  пока  что  ни
обнаружить, ни назвать. Явственно было лишь, что он не мог уже  ни  думать
по-прежнему, ни поступать, ни ощущать себя, а главное - не мог  относиться
к своей работе, как раньше: его детище, его газовая лаборатория вызывала в
нем досаду, доходившую порой до отвращения.
   Зазвонил  телефон.  Аноним  женского  рода  посоветовал  ему  заострить
внимание отнюдь не на научной, а на сугубо художественной материи, в  коей
действующими  компонентами  являются  его  собственная  жена  и   подающий
несметные надежды молодой живописец.
   - Лина? - спросил он.
   - Что?! - удивились на том конце, и Визин понял, что это не Лина, да он
и с самого начала знал, что не Лина, так как голос, хотя его  и  старались
усердно изменить, был знакомым, так как звонили уже не первый раз; Лина не
могла поступить подобным образом - в этом он  был  безотчетно,  неколебимо
убежден, как будто бог знает с каких пор знаком с этой загадочной  особой,
и их связывают старые тайны, "И ни за кого она не  хлопочет,  -  почему-то
подумал он. - И у дяди Саши расспрашивала совсем  не  оттого,  что  хотела
меня видеть, а оттого, что хотела... хотела заявить  о  себе..."  Это  был
необычный, диковинный вывод - Визин сам себе удивился. Анонимщица  уже  не
интересовала.
   Визин представил  разговор  с  Тамарой.  Он  так  или  иначе  получался
унизительным для обоих. И поэтому, когда она, наконец, пришла  и  сказала,
что собирается на юг, в горы, писать ледники и скалы,  -  она  поклонялась
Рериху, - он ответил "да, само собой, тебе это, по-видимому, нужно".
   - А ты? - спросила она.
   - Еще не решил, - ответил он и добавил: - Придумаю...
   Так прошел  его  первый  послебольничный  день.  Потом  прошли  второй,
третий, четвертый... Время тянулось нудно и тускло.  Визин  подолгу  сидел
над почтой, копался в старых бумагах, но больше  для  вида  или  чисто  по
инерции, - делать ему ничего не хотелось,  мысли  роились  беспорядочно  и
лениво, как бы ненароком касаясь последних событий:  то  это  была  черная
папка Мэтра, то Алевтина Викторовна со своим дневником, то "открытие",  то
полуфантастическая Лина... Наконец, пришел срок, когда ему надо было пойти
в лекторий и прочитать запланированную лекцию  о  достижениях  современной
химии. Он читал, а глаза его обшаривали зал: он надеялся  увидеть  зеленое
платье. Но старания его не увенчались успехом. Лекция прочиталась вяло; да
и народа собралось немного; если бы _она_ тут была, он бы ее не пропустил.
   Визин через силу выдавливал какие-то общие фразы, пафоса не получалось;
он оборвал себя чуть ли не на полуслове и отказался отвечать  на  вопросы,
которые в виде записок стал собирать по рядам устроитель мероприятия.
   Очередная подначка не заставила  себя  ждать;  уже  на  следующее  утро
пришло письмо от давнишнего и несгибаемого аккуратного  корреспондента,  в
котором тот сосредоточил внимание на цитате из одной грибной книги.
   "Появление грибов, - гласила цитата, - объясняли всякими небылицами: то
им  приписывали  божественное   происхождение,   то,   наоборот,   считали
порождением дьявола. Так, французский ботаник Вайан, выступая на  собрании
ученых, сказал о грибах, что это "проклятое  племя,  изобретение  дьявола,
придуманное им  для  того,  чтобы  нарушать  гармонию  остальной  природы,
созданной     богом,     смущать     и      приводить      в      отчаяние
ботаников-исследователей..." ("Грибы наших лесов", издательство  "Урожай",
Минск, 1966). Сердечно поздравляю Вас, Герман  Петрович,  с  всесильностью
науки", - уже от себя добавил корреспондент и затем процитировал несколько
авторитетных  утверждений  современных  ученых  -   физиков,   социологов,
астрономов, медиков.
   - Вот же сукин сын, - в сердцах сказал Визин. - В самую точку и в самое
время объявился. - И бросил письмо в корзину.
   И то, что дрогнуло в нем в разгар борьбы с апологетами  инов,  дрогнуло
еще ощутимее.
   - Если бы  вы  позволили,  Герман  Петрович...  -  Алевтина  Викторовна
стеснительно маялась перед ним.  -  Ну...  я  могла  бы  избавить  вас  от
некоторых... Я ведь уже знаю их - и по почеркам, и по... Я могла бы давать
вам лишь то, что на самом деле существенно...
   - Спасибо, - сказал Визин. - Ничего. Не  затрудняйте  себя.  Я  даже  с
удовольствием читаю эти штучки.
   - Они вас отвлекают, расстраивают, я же вижу...
   - Ну что вы! Разве у меня такие слабые нервы?
   - Нет, но...
   - Они, Алевтина Викторовна, в общем-то не плохой народ. Не злой, я хочу
сказать. А то, что они иногда... Ну кому запретишь порезвиться? Видно, нет
на свете такой глупости, как  говорил  Мэтр,  которую  бы  умные  люди  не
освятили своим примером. - И чтобы Алевтина Викторовна не записала,  Визин
добавил: - Афоризм принадлежит, к сожалению, и не Мэтру даже.
   Она тихо удалилась...
   Позвонила Людка - "пап, ты знаешь, я задержусь сегодня, мы  тут  решили
на недолго в Прибалтику..."
   Визин не стал засиживаться на работе.
   Дома было тихо и спокойно. Он лег на диван. Ему хотелось уснуть,  и  он
уже почти уснул, и даже увидел Мэтра, услышал его слова "меня укусил некий
микроб".  Но  тут  наступила  ослепительная  явь,  и  он  потянул  к  себе
телефонный аппарат.
   - Здравствуйте, - сказал он. - Ведь это вы, Лина?
   - Да. Здравствуйте, - ответили ему бархатным,  уютным  голосом.  -  Вам
неудобно.
   - Отчего же? - сказал Визин. - Вы дали телефон, и я...
   - Я имею в виду, вам неудобно лежать. Поправьте подушку.
   - Вы ясновидящая?
   - Служба, - ответила она, и в голосе прозвучала улыбка.
   - А! - понял он. - Вы успокоительница? Служба утешения?
   - Можно назвать и так, - сказала она.
   - Да. - Он поправил подушку. - Ну, вот я звоню. Итак?
   - Итак, - повторила она и задумалась. - Что  ж.  Приступим.  Сначала  -
тест. Ведь вы увлекаетесь кроссвордами?
   - Допустим.
   - Тогда начали. Тем  более,  что  вы  спортсмен,  экс-чемпион  региона.
Вопрос: учредитель чемпионата мира по теннису?
   - Дэвис, - ответил Визин.
   - Прекрасно. Дальше. Опять же  по  вашей  части.  Малый  круг  небесной
сферы, параллельный горизонту?
   - Почему вы решили, что это по моей части?
   - Как же! Вы ведь инолюб!
   - Забавно. Ладно. Но я не знаю, как называется этот круг.
   - Плохо. Он называется "амукантарат".
   - Какое мудреное слово...
   - Дальше. Движение век?
   - Что?
   - Движение глазных век.
   Визин напрягся, но ответа не нашел.
   - Подмиг, - сказала она и засмеялась.
   - Что вам нужно? - спросил он.
   - А вот это следующий вопрос. "Что вам нужно?" Подумайте. У  вас  будет
время. Вы должны подумать. Вас выделили. - Это слово Мэтра резануло  слух.
- Не удивляйтесь. Вообще, я вам очень советую ничему больше не удивляться.
Запомните - ничему.
   - Понятно, - сказал Визин. - Ваша служба.
   - Согласна - служба специфическая. Вам такое внове.
   - А почему меня выделили? - спросил он.
   -  Потому  что  вы  отказались  от  открытия.  Очень   редкий   случай.
Оригинальный. Самобытный. Мэтр ваш тоже был бы,  вероятно,  выделен,  если
бы...
   - Да. Он  был  бы  выделен,  потому  что  отказался  открыть  медиаторы
торможения?
   - Поэтому.
   - Не приготовиться ли и мне к финишу?
   - Нет. К старту. Просто Мэтр ваш очень опоздал.
   - Опоздал открыть или отказаться?
   - Опоздал усомниться. Вы ведь видели огни уходящего поезда? -  спросила
она.
   - Видел.
   - Значит, понимаете. Крепитесь. Вы уже знаете, что ваш  Мэтр  вовсе  не
чудил, как чудят иногда старые больные люди.
   - Лина! - с жаром проговорил он. - Вы -  женщина.  Красивая,  необычная
женщина. Неужели же ничего, кроме...
   - Ну-ну, Визин, - спокойно перебила она. - Разве  вам  еще  не  надоели
влюбленные студентки?
   - Но вы же не влюбленная студентка!
   - Как знать! - Она снова засмеялась. - Видите, как я пекусь  о  вас?  А
ведь служба наша предусматривает более строгие, сухие отношения.
   - Я могу вас увидеть?
   - Конечно, - с готовностью ответила  она.  -  Только  будьте  спокойны,
будьте спокойны и ничему не удивляйтесь...
   И опять наступила явь, еще более ослепительная. Он  лежал  в  неудобной
позе на спине и прижимал к груди телефонную  трубку,  из  которой  неслись
частые короткие гудки. Он вскочил, вытер рукавом потное лицо;  сердце  его
тревожно  колотилось;  визиноиды  затаились.  Дрожащим  пальцем  он   стал
набирать телефон. Ответа не было. Он снова и снова набирал  врезавшийся  в
память номер, но _там_ молчали. "Да, - подумал он. - Вне всякого сомнения,
сон самая далекая страна, какая только существует на свете..."
   После он звонил еще несколько раз, но все так же  безуспешно,  и  тогда
окончательно решил, что его разыграли.





   Завершался июнь. Тамара бродила  где-то  по  южным  горам,  малюя  свои
пейзажи, а дочь с компанией осваивала Рижское взморье. И вот,  в  один  из
дней,   разбирая   почту,   Визин   обнаружил    вырезку    из    какой-то
затридевятьземельной  районной  газеты  "Заря",  в  которой  красным  было
подчеркнуто  про  "интереснейшее  явление  природы",  а  на  полях  стояло
"Явнон?" - и вопросительный знак был огромным и жирным.
   - Помешались они на этих явнонах, - сказала за спиной Визина вездесущая
Алевтина Викторовна - она что-то переставляла на полках.
   - Да-да, - ответил Визин и убрал вырезку в стол.
   - Вам надо немедленно  в  отпуск,  -  сказала  Алевтина  Викторовна.  -
Посмотрите на себя! Вы же измотаны донельзя...
   Он знал, чему она приписывает его измотанность - конечно, его семейному
неблагополучию, и  можно  вообразить,  насколько  горячо  и  добросовестно
описано это в ее дневнике.
   - Вы никогда не выглядели так устало.
   - Пожалуй, - кивнул он. - Напишу-ка я заявление.
   - Правильно! - горячо воскликнула Алевтина Викторовна.
   Когда  она  отошла,  он  достал  вырезку  и   перечитал,   Потом   стал
рассматривать конверт - на штампе удалось разобрать  слова  "Долгий  Лог".
Это прислал какой-то новый корреспондент; обратного адреса не было, только
заковыристая, неразборчивая подпись.
   - Чушь, - пробубнил он, швырнул вырезку в корзину и  принялся  сочинять
заявление об отпуске.
   Под конец рабочего дня пришла  телеграмма  от  дочери  -  "вышли  денег
обратную дорогу". И тут же - телеграмма  от  Тамары  -  "все  хорошо  буду
середине июля целую". Он скомкал телеграммы и выбросил в ту же корзину,  а
выброшенную ранее вырезку из газеты извлек,  чтобы  не  заметила  Алевтина
Викторовна, разгладил и вложил в записную книжку.
   - Все! - сказал он громко. - Пойду-ка я.
   - Идите-идите! - живо отозвалась Алевтина Викторовна.  -  Давайте  ваше
заявление, я его переправлю шефу, чтобы быстрее.
   - Завтра напишу, - сказал Визин. - Обещаю...
   По дороге домой он зашел на почту и отправил в Ригу пятьдесят рублей. И
тут же вдруг заказал переговоры с Долгим Логом -  получилось  само  собой,
словно подобные переговоры были делом обыденным и  давно  предусмотренным.
Выйдя из почты, он  почувствовал  радостную  легкость,  как  будто  удачно
обтяпал какое-то дельце,  обхитрил  кого-то,  объегорил,  наконец,  своего
приятеля-коллегу в шахматы. Переговоры были назначены на следующий день, и
он уже из дому позвонил Алевтине Викторовне, что завтра задержится,  может
быть, до полудня.
   - Важное дело, -  сказал  он.  -  Так  и  передайте  шефу,  если  будет
интересоваться. - И она преданно задакала.
   Нового директора никто пока что не рисковал назвать "Мэтром";  кое-кто,
и среди них Алевтина Викторовна, были уверены,  что  он  этого  так  и  не
дождется.
   Уже с утра было жарко. Визин  встал,  принял  душ,  позавтракал.  Потом
плотнее затянул шторы на окнах - они были горячими.  Потом  сел  за  стол,
приготовив бумагу и авторучку.
   Он волновался. Он пытался вообразить несколько  вариантов  предстоящего
разговора, проработать их мысленно, но  ничего  не  выходило  -  в  голове
колобродил какой-то вздор, рука сама  собой  выводила  какие-то  косолапые
фразы, вроде "и был бы вам очень признателен" или "обстоятельство, которое
меня некоторым образом заинтересовало", к чему затем было  добавлено  "как
химика". Говорить надо, размышлял  он,  непринужденно,  может  быть,  даже
чуть-чуть лениво, а то им там еще покажется, что тут  ах  как  возбуждены,
рвут на части их периферийную стряпню.  "Интереснейшее  явление  природы",
видите ли... "Смешались правда, поэтический домысел и мечта..."
   А волнение все усиливалось.
   Ровно в три часа зазвонила междугородная; из космической  дали,  сквозь
трески, попискивания, проверили номер  телефона,  квитанции  и  велели  не
класть трубку. Визин увидел, что рука  его  дрожит;  он  прочистил  горло,
принял свободную позу в кресле, затем перешел на диван, развалился и  стал
смотреть  на  малиновую  с  темно-фиолетовыми  разводами,  акварель  жены,
которая была удостоена премии Союза художников: она изображала  закат  над
озером. Визин принудил себя сосредоточиться на  картине;  она  никогда  не
вызывала в нем особых эмоций, - как, впрочем, и все творчество жены,  -  а
лишь легкое удивление, как перед диковинкой или забавой, но  он  привык  к
ней, привык, что она - лучшая работа, высоко оценена, -  подумать  только,
за нее давали триста рублей! - что висит именно на этом месте, и  если  бы
ее убрали, равновесие было  бы  нарушено.  Визин  смотрел  на  пестрые,  с
зыбкими очертаниями облака, и что-то сегодня протестовало в нем: не облака
вызывали протест, а нечто в нем самом, что мешало видеть  картину  глазами
тех, кто находил в ней красоту и откровение. Раньше он не испытывал ничего
подобного.
   Рука вывела на бумаге еще одну фразу - "Наука умеет много гитик". И тут
же вспомнились слова одного из наиболее ярых оппонентов-инолюбов  -  "Ваша
однобокая  наука...  ваша  однобокая  наука..."  И   еще:   "Вся   история
человечества - погоня за невозможным. Если бы все неизменно  поступали  по
правилам  и  предписаниям,  то  и  сегодня   еще   пребывали   на   уровне
троглодитов..."
   "Наша однобокая  наука,  -  мысленно  повторил  Визин.  -  Я,  кажется,
осмеливаюсь поступать не по правилам, осмеливаюсь на Поступок, как говорил
Мэтр. Меня, определенно, тоже укусил микроб..." Вслед за  тем  он  подумал
также, что если бы в самом деле существовала эта фантастическая Лина с  ее
фантастической "службой", то он вопреки всяким здравым  смыслам  обратился
бы сейчас к ней за советом и, не задумываясь, последовал бы ему...
   Диван скрипнул; Визин улегся удобнее;  исписанная  бессвязными  фразами
бумага соскользнула на пол.
   - Алло! - сказал наконец Космос. - Даю Долгий Лог... - И  Визин  затаил
дыхание.
   У телефона был редактор; он представился - Бражин  Василий  Лукич;  его
было так хорошо слышно, словно эта  безвестная,  почти  мифическая  "Заря"
находилась в гастрономе напротив. Визин тоже представился; он сказал,  что
как химика его привлекают все публикации,  имеющие  пусть  даже  косвенное
отношение к его работе, так что без помощников, "сами понимаете",  тут  не
обойтись, есть постоянные корреспонденты, поэтому "пусть вас не  удивляет,
что статейка "Опять зеленая страда", помещенная в вашей "Заре" от 23 июня,
оказалась на моем рабочем столе".
   -  Что  ж  тут  удивляться,  -  вздохнул  редактор.   -   Пути   прессы
неисповедимы.
   - Ваш  корреспондент,  -  Н.Андромедов,  кажется?  -  он,  случаем,  не
подсочинил про эту  Сонную  Марь?  -  Вопрос  прозвучал  фамильярнее,  чем
хотелось бы Визину.
   Редактор опять вздохнул.
   - Этот наш Андромедов...
   - Он, наверно, и стихи пишет?
   - Не замечал. А что касается  таких  вещей,  -  ну,  вставочек  разных,
отступлений, лирики, - то тут... Натура,  так  сказать.  Прием.  Авторский
почерк... - Василий Лукич помолчал. - Я не одобряю. Сами видите: сенокос -
и какая-то Сонная Марь. Но он и на сей раз меня уломал. Каюсь.
   - А по-моему, - ничего, звучит.
   -  Ну  да,  звучит,  может  быть.  А  потом   выходит,   что   какая-то
одна-единственная фраза,  которой  и  значения-то  не  придавал,  вызывает
форменный кавардак. Они же, молодые, теперь за то,  чтоб  обязательно  все
лирично   звучало.   Убеждаешь   вычеркнуть   -   обвиняют   в    сухости,
старообрядчестве. А расхлебывать редактору.
   - Что, заметили "Зеленую страду"?
   - Да засыпали письмами, сказать откровенно. Я, конечно, не  говорю  про
вас - у вас научный интерес, понятно. Но когда то ли из любопытства, то ли
бог знает отчего... Не мне вам говорить, как сегодня  модны  всякие  такие
штуки, загадки...
   - Красивые легенды в наше время имеют подчас больше веса, чем строгие и
четкие научные выкладки. - Эта фраза была предварительно записана  Визиным
на листе, что лежал теперь на полу. - Ходит, значит, в ваших  краях  такая
легенда? Или все Андромедов придумал?
   - Нет. Отсебятины за ним не числится. Мы ему доверяем.
   - Простите, а что за такая странная  фамилия  у  него?  Псевдоним?  Или
настоящая?
   - Ну... - Редактор замялся. - Журналистская этика не позволяет мне...
   -  А,  понимаю,  понимаю!  -  поспешил  перебить  его  Визин.  -  Тайна
псевдонима, прошу извинить. Значит, выходит, эта Сонная Марь существует?
   -  Ну,  видите  ли...  Как  можно  утверждать  наверняка?  Потом,  наша
газета... Мы ведь не обязаны пропагандировать всякие такие  вещи.  Как  мы
будем выглядеть, если окажется домысел, шарлатанство? - Редактор  подбирал
слова, он был осторожен, он знал, что разговаривает с  ученым  и,  видимо,
прикидывал, что из этого разговора может получиться. - Конечно,  в  основе
всякой легенды лежит реальность - так, вроде, считается. И все же  профиль
районной газеты, ее задачи, сами  понимаете...  Это  дело  ученых,  науки.
Настоящие ученые популяризаторы, люди с именем...
   - Да, наука умеет много гитик, - прочитал Визин, прищурившись. - Я могу
поговорить с Андромедовым?
   - Он сейчас в командировке. Должен вернуться завтра. Но  он  может  вам
только повторить.
   - Жаль, - сказал Визин. - Все-таки какие-то частности, детали...
   - Я ему обязательно передам наш разговор. И если бы  вы  оставили  ваши
координаты, то завтра же...
   -  Я,  конечно,  могу  оставить   координаты,   пожалуйста.   Передайте
Андромедову  привет.  Было  бы  весьма  любопытно,  если  бы  Сонная  Марь
существовала в самом деле.
   - Конечно. Привет передам. Вместе с выговором.
   - За "Зеленую страду"?
   - За Сонную Марь. Нечего отвлекать людей от серьезных дел.
   - Позвольте заступиться, - с улыбкой проговорил Визин. - Я  уверен,  им
двигали самые бескорыстные побуждения.  К  тому  же,  как  вы  справедливо
заметили, в основе всякой легенды лежит реальность.
   - Выговор не помешает, - уверенно сказал редактор.
   - Дело, само собой,  хозяйское.  У  меня,  Василий  Лукич,  любопытство
сугубо профессиональное. Скажем, если бы Сонная Марь существовала на самом
деле, то значение такого феномена трудно переоценить. Представить  только,
какие возможности открылись бы перед одной медициной!
   - Я себе, конечно, отдаю отчет. И все-таки задачи газеты... Может,  она
и существует, кто знает... Мы не можем объять необъятное.
   - Хорошо. Пусть Андромедов напишет, если  будет  что-нибудь  новенькое.
Диктую адрес...
   Разговор исчерпался. Они распрощались.  Визин  поднял  и  смял  лист  с
заготовленными фразами. В ушах гудело, весь мир гудел.
   Не худо бы сделать ремонт -  вон  трещины,  плафон  облупился...  Через
два-три дня, возможно, вернется дочь. Встречаться с  ней  не  хочется,  не
хочется выслушивать полуправду о  прибалтийских  пляжных  прелестях...  Не
хочется встречаться и с Тамарой, совсем больше не хочется,  потому  что  -
незачем... Бог с ним, о ремонтом. "Какой тебе ремонт, чудовище?  Кому  все
это нужно теперь? Кому нужен ты? Ты, _выделенный_, оставшийся один на один
с самим собой? Алевтине Викторовне этой?.."
   "Что  бы  вы  теперь  изрекли,  Мэтр?  Бы,  хозяин  черной  папки?  Вы,
наткнувшись на препарат, погашающий память, потративший на это годы, в  то
время, как существует себе и  благоухает  Сонная  Марь?  Вы,  _выделивший_
обыкновенного студиозуса только потому, что вам нравилась его мама? Что бы
вы изрекли?  Что  больше  риска  в  приобретении  знаний,  чем  в  покупке
съестного? Что желать труднее, чем делать? Или что всякий,  кто  удаляется
от идей, остается при одних  ощущениях?..  Я  знаю,  вы  не  чудили  перед
смертью, Мэтр. Вы не чудили и когда  выделяли  меня.  Вы  держали  меня  в
неведении. У вас не хватило мужества сказать мне, какой вас укусил микроб.
И потому мне теперь предписано ничему не удивляться... И все-таки  что  бы
вы изрекли? Вы,  именно  вы,  а  не  Сократ,  не  Гете,  не  Леонардо,  не
черт-дьявол..."
   Он набрал лабораторию.
   - Алевтина Викторовна! Сегодня не буду на службе. Загулял.
   -  Хорошо!  -  припугнуто  ответила  она,  и  он  представил,  как  она
прикрывает ладонью трубку, озирается через очки - нет ли кого  поблизости,
как  пунцовеет  ее  нос  и  вздымается  халат  на  груди.  -  Хорошо.   Не
беспокойтесь. Все будет хорошо.
   - Что будет хорошо? - крикнул он. - Что?! Дура вы этакая! И идите вы  к
черту! Со своими заботами, опеками, со своим идиотским дневником, со своей
лабораторией... Вы мне надоели! Вы мне проходу не  даете!  Вы  отваживаете
моих поклонниц, студенток, которые хотят со мной обниматься! Вы... Идите к
черту, к черту! И шеф пусть идет к черту! Впрочем, я ему сам позвоню...
   - Герман Петрович, миленький, Герман Петрович!  -  лепетала  она.  -  Я
понимаю, все понимаю, не надо шефу, миленький, я понимаю...
   - Вы понимаете? Понимаете?! Какого вы дьявола понимаете, а? Ни черта вы
не понимаете и не поймете никогда...
   Он швырнул трубку на место. А  потом  сидел  и  тупо  смотрел  на  нее.
Поистине, любящую женщину невозможно убить ничем...
   "Ну что,  брат  Визин,  коллега.  Поступок,  а?..  Где  же  вы,  свора,
визиноиды, чего молчите?.."
   - Истерика, - сказал он себе через минуту. - Никогда бы  не  подумал...
Это так, значит, переходят из одного качества в другое?..
   Ему теперь требовалось полное одиночество -  такое,  какое  он  ощущал,
например, в обществе совсем незнакомых людей: тебя никто не  знает,  и  ты
никого не знаешь; это и есть полное одиночество.





   Письмо к дочери

   Милая моя, единственная Людмила!
   Когда ты сядешь читать это письмо, я буду уже далеко  от  нашего  дома,
так что пояснить тебе ничего не смогу, даже если  очень  захочешь.  А  ты,
может быть, как раз захочешь, потому что такое письмо я пишу тебе  впервые
- в последнее время я многое встречаю и делаю впервые в жизни, и мне  тоже
не у кого спросить пояснений. Так что давай  уж  обойдемся,  положимся  на
самих себя - что выйдет, то выйдет.
   Итак, Люда, я уезжаю от вас. Естественно - навсегда. За то время, что я
жил без тебя и без мамы, у меня произошел "сдвиг по фазе",  говоря  твоими
словами. Произошел он, видимо, все же давно, то есть задолго до  вашего  с
мамой отъезда, только я не давал себе в том отчета, не  обратил  внимания,
не удосужился или не  сумел  осмыслить  -  короче,  не  остановился  и  не
оглянулся, модно выражаясь, потому что был убежден, что на моем месте и  в
моем  положении  "остановиться,  оглянуться"  -   значит,   немедленно   и
безнадежно отстать и быть поглощенным вослед идущими.
   Когда ты дочитаешь письмо, ты, надеюсь,  поймешь,  -  дай  боже,  чтобы
поняла, - что за сдвиг я имею в виду. Серьезно прошу тебя,  и  ты  попроси
маму, не  наводить  никаких  справок  обо  мне  -  это  и  унизительно,  и
бесполезно - придет время, и я, само собой, дам о себе знать,  а  как  без
меня жить -  тут,  я  уверен,  вам  моих  рекомендаций  и  наставлений  не
требуется: мы все - взрослые люди. И все же не написать - не  могу.  И  не
потому, что приспичило морализировать или поучать, а потому  что  чувствую
некий долг перед тобой, потому что люблю тебя.  Притом  так,  как  я  хочу
написать, и то, что хочу, я могу сейчас написать только тебе. А  ты  потом
покажи это письмо маме, и вы поговорите, порассуждайте на тему "что там  с
ним произошло", если вообще такая тема  возникнет.  Лично  маме  я  теперь
написать не в состоянии, передай ей спасибо за телеграммы.
   Так вот, любимая дочь моя, мне  тоже,  как  и  тебе,  стало  необходимо
развеяться; и у меня - поиски себя. Согласен; поздновато в сорок два года.
Но мудрые люди говорят, что эти, так называемые поиски могут  продолжаться
всю жизнь, пока в конце, под склоном бытия, так сказать, не  обнаруживаешь
вдруг истину, которая оказывается какой-нибудь  незамысловатой  вещицей  -
ну, например, чем-то вроде покореженной, старой корзины с остатками  песка
на дне: поднял ее - совсем все и высыпалось.
   Мне потребовалось развеяться, потому что  еще  никогда  в  жизни  я  не
чувствовал  себя  таким  ничтожеством,  такой  мелкой   и   незначительной
пустяковиной под огромным сводом мироздания. Пусть не  коробит  тебя  этот
поэтический оборот, но иногда именно такой лексикон  оказывается  наиболее
точным. Словом, однажды ночью на балконе, глядя на  небо,  я  почувствовал
себя целиком и полностью так; незначительно, мизерно и пище.
   Ты часто говоришь о здравом  смысле,  о  рациональности  и  разумности;
хотя, дорогая моя, нередко поступаешь вопреки таковым, что мне теперь даже
нравится. Так вот,  твой  "рациональный",  разумно-неразумный  мозг  может
подсказать тебе, что у меня какие-то неприятности и тому подобное,  но  ты
ошибешься. У меня все так основательно и успешно,  что  вчера  еще  трудно
было что-то подобное представить. Мои опыты привели  меня  к  грандиозному
результату, масштабность которого поистине планетарная - не преувеличиваю,
поверь! И  если  я  совсем  свихнусь,  то  в  скором  времени  благодарное
человечество будет носить меня на руках - не только меня, но и  всех  нас,
то есть и тебя тоже. Мы станем крезами. Ты сможешь завтракать  на  Рижском
взморье, обедать в Батуми, а вечером  осматривать  живописные  окрестности
Нарьян-Мара. У тебя найдут - обязательно найдут!  -  выдающиеся  актерские
способности и без экзаменов примут в студию самого... Ну  кто  там  сейчас
самый-самый-самый делатель актрис? А как же иначе - ведь ты  дочь  Визина,
благодетеля Визина, академика Визина, и по одной этой причине  у  тебя  не
может не быть  прорвы  самых  разнообразных  талантов.  А  то,  что  стану
академиком, можно не сомневаться,  -  если,  конечно,  поддамся  искушению
благодетельства. А  картины  мамы  будут  выставлены  в  самых  знаменитых
галереях, им не будет цены, маму увенчают  высокими  титулами,  похитители
художественных ценностей совсем потеряют покой. Ты у меня молода,  здорова
и красива, ты блестяще выйдешь замуж, у тебя будет вилла. Маме тоже  всего
тридцать семь, она очень заметная женщина, мы поедем в Рим и Флоренцию,  в
Париж и Дрезден, в... В общем, куда она пожелает.
   Вот какие наши обстоятельства и перспективы.
   Но вот утром, скажем,  я  сделал  открытие,  а  ночью  затем  вышел  на
балкон...
   Людочка! Ты хоть  раз  почувствовала  в  себе  полнокровное  стабильное
равновесие? Почувствовала ли ты себя надежно сильной,  глубоко  уверенной,
светлой? Словом, хоть раз почувствовала ли себя полноценным человеком?
   Увы, о себе я такого сказать не могу. Я вышел на балкон, была  половина
третьего ночи, или что-то около этого, город  спал,  даже  машин  не  было
слышно; я вышел, досмотрел вверх, прислушался, и тут впервые увидел ночное
небо, вообще - небо, а вернее - мне показали  его.  Да-да,  такое  и  было
чувство - мне его показывают. И сейчас же вдруг  накатило,  накатило...  Я
подумал: почему? Ну почему? Чего мне не хватает? Мне сорок два года всего,
у меня красавица-дочь  и  талантливая  жена,  я  -  доктор  наук,  у  меня
интереснейшая    работа,    великолепные    возможности,    современнейшая
лаборатория, я - автор печатных трудов и изобретений, прекрасно  обеспечен
материально, мне идут навстречу, меня ценят, уважают, мне везет... Что еще
нужно?.. И вот  я  понял,  что  мне  нужно  хоть  раз  почувствовать  себя
полноценным человеком - тем сильным, красивым, высшим созданием,  какое  в
детстве мне рисовалось моим воображением. И еще я  понял,  что  если  хочу
быть благодетелем человечества,  то  мне  не  следует  выходить  ночью  на
балкон.
   Все смешалось. Ведь в  твоем  понимании,  сказало  мне  звездное  небо,
полноценный человек тот, кому все доступно: пожелал - постиг, сел за  свои
пробирки - и через энное время ответ в  кармане.  А  вот  я,  сказало  мне
звездное  небо,  я  тебе  недоступно,  хоть  ты   и   тычешься   за   свою
пленочку-атмосферу;   как   цыпленок,   и   называешь   это   космическими
исследованиями. Между прочим, сказало оно мне по секрету,  я  тебе  не  то
чтобы совсем уж недоступно, а недоступно я тебе вот такому,  сегодняшнему,
вооруженному твоим научным катехизисом. Да что там я, куда тебе  до  меня,
когда ты и сам себе недоступен, и ближние твои тебе недоступны, и  то,  по
чему ходишь и чем дышишь. Понаоткрывали вы, говорит, массу всякой всячины,
а связать в одно не можете - недоступно... Оно мне, дочь моя, сказало, что
я - кретин из кретинов в своей научной гордыне и самоуверенности, в  своем
плановом суеверии.
   Когда ты встретишь на улице довольно высокого  и  крепкого  белобрысого
субъекта, с небольшими залысинами, умеренной бородкой и  усами,  субъекта,
который этак невозмутимо поглядывает по сторонам и ногу  ставит  твердо  и
категорически, то знай, это - доктор химических наук Г.П.Визин, твой отец.
   Когда ты увидишь в президиуме  моложавого  типа,  -  легкая  проседь  в
бороде, заметь, лишь придает ему моложавости, - в белоснежной  рубашке,  с
галстуком в крапинку, с янтарными запонками, - типа несколько  скучающего,
ибо ему все ясно, а его выступление впереди, и его, естественно, все  ждут
- оно будет гвоздевым, то можешь не сомневаться, дочь моя, что это -  твой
уважаемый родитель.
   Когда ты окажешься, - бывает  чудо,  и  ты  в  самом  деле  куда-нибудь
поступишь, - в студенческой аудитории и увидишь  за  кафедрой  уверенного,
спортивного и все на свете знающего бойкого профессора, лихо и  с  блеском
расправляющегося с загадками и тайнами природы, то имей в виду, что это  -
все он, твой осиянный свыше папаша.
   А вот теперь, когда  ты  встретишь  на  дороге  несколько  пожухлого  и
растерянного человека, с осоловелыми от  бессонницы  глазами,  в  походном
костюме, с туго набитым, тяжелым рюкзаком за плечами, - не  удивляйся:  то
опять же твой отец, но на сей раз безутешно усомнившийся  и  отправившийся
искать самого себя, - такая с ним случилась метаморфоза.
   Он идет и думает вот о чем.
   Как вышло, думает он,  что  преуспевающий,  уважаемый  и  довольно  уже
заметный, - скажем из  скромности,  "заметный",  -  ученый  превратился  в
бродягу? Как случилось, что то, что он думал  до  сих  пор  о  себе  и  об
окружающем, оказалось иллюзией? Как может человека "вынести на  волне"?  И
как он может принимать почести и оставаться на  высоте,  если  личные  его
заслуги  тут  ни  причем,  а  просто  удачно  сложились  обстоятельства  и
соответствующим образом вели себя его попечители и наставники? Короче,  он
идет и думает о том, что это вовсе не  благо,  когда  все  время  везет  в
жизни:  ведь  когда  все  время  везет,  невозможно   почувствовать   себя
полноценным человеком.
   Человек, думает он, которому  постоянно  везет,  которого  "вынесло  на
волне", которого "выделяют" и ревностно оберегают  добрые  опекуны,  такой
человек - раб случая, раб обстоятельств, раб всего,  что  его  окружает  -
иначе быть не может. И  вот  он,  спохватившись,  вспоминает  некий  пункт
кодекса чести и достоинства, вспоминает, что надо выдавливать из себя раба
- выдавливать по капле, по молекуле, везде, всюду и во всем. Вспоминает  и
сразу спотыкается:  если,  говорит  ему  один  из  недреманных  внутренних
голосов, ты без конца будешь из себя выдавливать этого раба, то что же  на
определенном этапе останется в тебе? А останется, дорогая дочь моя,  пшик,
пустой тюбик, ибо так уж  устроен  человек,  которому  везет,  таково  его
содержание. А в добавок ко всему, просыпаешься  однажды,  -  или  выходишь
ночью на балкон, - и обнаруживаешь, что тебя  укусил  какой-то  непонятный
микроб, и начинаешь догадываться, что это  может  привести  к  необратимым
явлениям.
   Вот какие мысли обуревают  нынче  твоего  отца,  и  они,  эти  мысли  -
единственное сейчас его достояние.
   Нетипично? Возможно. Но - надоел стандарт, опостылело клише.
   Никогда я не писал тебе таких писем, насколько бы  долго  и  далеко  не
отлучался из дома, не писал и не говорил ничего подобного - и  никому  так
не писал и не говорил. Может быть, ты подумаешь, что мне просто захотелось
выговориться - устала замотался, надо, дескать, было пожалеть папку,  чтоб
не дурил, а то  я  в  последнее  время  не  очень  внимательная  стала,  а
как-никак призвана быть опорой в старости и тэ дэ... Нет, ангел мой, я  не
устал, и не выговориться мне захотелось, а всего-навсего перед  походом  я
много думал о тебе. И решил так: она взрослая и должна понять меня, другой
случай _сказать ей_ вряд ли представится. Дело в том, что я тебя люблю, но
я на тебя нисколько не надеюсь - в смысле "опоры", потому что эгоизм  твой
беспределен, и я не знаю, поубавится ли он когда-нибудь. Он у тебя  теперь
трехглавый: врожденный, возрастной и привитый. Снести бы поскорей хотя  бы
две  последние  буйные  головушки,  а  уж  первая  -  бог  с  ней,  пускай
произрастает, только постарайся не закармливать, ходить без меры,  дорогая
моя.
   Я не виню тебя. Путник никого не винит, путник идет и думает. Да и  как
винить? Когда  сам  с  ношей.  Везучий  человек,  потревоженный  неведомым
микробом, не может никого винить, ему не до того.
   Чтобы тебе стало понятнее, что  я  ищу,  придумай  сказку,  в  которой,
например, папка продает душу дьяволу  или  вступает,  -  что,  безусловно,
значительно современнее, - в контакт с инами.
   Наверно, мои разглагольствования  очень  путанны  -  пусть.  Постарайся
понять и переварить. Ну, а не переварится - я не судья тебе...
   Понимаешь! Надо прислушиваться к себе. Прислушиваться,  прислушиваться,
чтобы услышать себя истинного. Как в древности наши предки прислушивались,
приникнув ухом к земле. Прислушивайся терпеливо,  усердно  и  постоянно  -
авось услышишь. Обязательно надо услышать! И тогда не будешь бояться, что,
выдавливая раба из себя, рискуешь остаться пустым, мятым тюбиком, -  тогда
тюбик не опустеет.
   Помни, что одни и те же уникальнейшие инструменты - глаза, уши,  сердце
- служат и свету и тьме.
   Ну вот, скажешь ты, не удержался все-таки от  назиданий.  Ах,  Людочка!
Это не назидания. Это - всего лишь попытка выйти из-под опеки  случая,  из
ряда клише. Никаких тебе окончательных выводов  делать  не  следует  -  во
всяком случае, я не для того писал. А для того я писал,  чтобы  ты,  когда
тоже придет время отправиться в  путь,  понесла  с  собой  хотя  бы  часть
сказанного. Я бы очень хотел, чтобы оно, сказанное, присутствовало в твоем
сознании; я хочу, чтобы ты не забывала, что я так думаю, что  очень  важно
почувствовать себя полноценным человеком.
   Обязательно не забудь дать прочесть маме.
   Белье из прачечной привезут 12.06.
   Деньги - в моем столе, средний ящик, справа.
   Обнимаю, целую. Отец.





   Письмо к шефу

   Уважаемый Антон Маркович!
   Причины сугубо личного порядка вынуждают меня заявить Вам следующее.
   После  отпуска  я  не  вижу  для  себя   возможностей   ни   заведовать
лабораторией, ни оставаться в институте. Мотивы  чрезвычайно  серьезны,  и
поскольку, повторяю, они исключительно личного порядка, то излагать их  ни
стану.
   Официальное заявление о просьбой об увольнении прилагаю.
   Прилагаю также листок с кандидатурами, которые, на мой взгляд,  успешно
могли бы руководить лабораторией. Впрочем, решающее слово, безусловно,  за
Вами.
   Благодарен Вам за помощь и доверие.
   Адрес, по которому следует  послать  мои  документы  и  прочее,  сообщу
позже.
   С уважением - Г.Визин.





   Письмо к Алевтине Викторовне

   Прежде всего убедительнейше прошу  Вас  простить  меня  за  ту  мерзкую
выходку - то была пьяная истерика,  я  не  отдавал  себе  отчета  в  своих
поступках. Прошу Вас об этом, зная безграничное Ваше великодушие, Ваше  ко
мне доброе расположение, Вашу дружбу и заботу. Так  случается,  что  вовсе
того не желая, мы жестоко обижаем  самых  преданных  нам  людей,  а  потом
готовы от  стыда  и  раскаяния  сквозь  землю  провалиться,  но  земля  не
разверзается, и остается ходить по ней, пряча от людей  глаза,  как  будто
каждый знает о твоем падении. Простите, простите меня, добрейшая  Алевтина
Викторовна...
   Я знаю, ни один гадкий поступок не останется безнаказанным, и когда  со
мной случится что-нибудь нехорошее, я буду думать,  что  это  справедливо,
что таким образом мне судьба воздала за нанесенную Вам  обиду,  а  совесть
моя уже никогда не успокоится.
   Я расстаюсь с Вами, с лабораторией, с НИИ. Уезжаю. Совсем. Так  сошлись
обстоятельства. Некогда в меня было заронено определенное семя, и говорят,
что всякое семя произрастает на  подготовленной  почве.  И  вот,  наконец,
почва оказалась подготовленной, и семя произросло. И следовательно - здесь
мне делать  больше  нечего.  Прошу  Вас,  -  осмеливаюсь  после  всего,  -
позаботиться о скорейшей пересылке моих документов по  адресу,  который  я
дополнительно сообщу.
   Еще раз прошу у Вас прощения, милая Алевтина Викторовна; всегда буду  о
Вас вспоминать хорошо - мне ведь и было хорошо  рядом  с  Вами,  о  другом
помощнике я не мог и мечтать.
   Ваш Г.В.





   Письмо к приятелю

   Уезжаю, брат, бросаю все  к  чертовой  матери.  Причины,  уверяю  тебя,
весьма существенные - нечто вроде внутреннего переворота.  Но  если  я  их
тебе стану объяснять, то прежде всего запутаюсь сам, а ты так ничего и  не
поймешь. Потому что тут - почище шахмат.
   Знаю: будут рядить и гадать, искать объяснения и побуждения. И  что  бы
ни нашли, будет неправдой - можешь поверить мне. Лучше всего было бы, если
бы ты распустил слух, что, ну, например, у меня случился промах в романе с
какой-нибудь студенткой, или что, скажем, переспал с женой шефа, и далее в
таком роде. Потому что мне сейчас  важнее  всего  скомпрометировать  себя,
чтобы все мосты были надежно сожжены, чтобы, если  и  захочется,  не  смог
вернуться. Но ты ведь у нас  исключительно  порядочный  и,  видимо,  такая
услуга тебе не по плечу. Или, может быть, все же  попробуешь?..  Помни,  я
прошу об услуге.
   Как бы там ты ни отважился поступить, знай,  что  отныне  я  больше  не
ученый, не начальник, не муж и не  отец  -  все  в  прошлом.  Отныне  я  -
легкомысленный тип, готовый поверить в любую чертовщину. Потому  что  если
не хочешь быть  клише,  если  хочешь  совершить  Поступок,  то  надо  быть
немножко непоследовательным, немножко сумасшедшим,  немножко  беспечным  -
одним словом, немножко легкомысленным. По крайней мере, на  первых  порах.
Могу тебе по секрету сказать, что намерен я посетить одно волшебное место,
испытать его чары. Сам понимаешь,  когда  человек  на  такое  решился,  то
бесполезно от него требовать благоразумия.
   Скомпрометируй меня, прошу!
   И еще просьба. Если вдруг окажусь через какое-то время без денег, то не
откажи в помощи. А? Я напишу - куда,  сколько  и  на  какой  срок.  Многим
обяжешь. Если вдруг, разумеется...
   Предчувствую много увлекательного и занимательного.
   Поинтересуется Тамара, отвечай, что ничего не знаешь.
   Жму твою гроссмейстерскую пятерню.
   Твой Визин.









   Визиноиды повели себя необычно: они не спорили, не ссорились больше, не
старались перекричать друг друга, а как бы выстроились в очередь  -  один,
отстояв какое-то время, вытеснялся другим,  другой  -  третьим,  третий  -
четвертым, таким образом, задумчивого Визина сменял  веселый,  веселого  -
отрешенный, отрешенного  -  деловитый  и  так  далее,  и  каждая  ипостась
отводила себе час-два, не больше, так что не успевал  с  ней  как  следует
свыкнуться. Наконец, вахту принял самый легкомысленный визиноид, и  с  ним
сразу стало просто, и Визин решил,  что  теперь  это  -  самая  подходящая
ипостась, и постарался в ней утвердиться. И сразу пропали все  сомнения  и
оглядки, все эти вопросы-восклицания, - мыслимо ли?! я  ли  тот,  кто  так
поступил?! что скажут и подумают?!. прошлое - побоку?!. - и поэтому ранним
утром девятого июля Визин номер такой-то объявился в аэропорту.
   Он шел легкой, небрежной походкой, на лице сияла шалопутная улыбка -  в
общем, весь вид его и самоощущение были почти в точности такими же, какими
они были,  когда  он  несколько  дней  назад  выходил  из  почты,  заказав
нежданно-негаданно переговоры с Долгим  Логом,  -  легкость,  беспечность,
невозмутимость. Ни секунды не мешкая и не колеблясь, он подошел  к  кассе,
великодушно улыбнулся аппетитной кассирше и купил  билет.  И  что-то  даже
сказал при этом - что-то подчеркнуто беззаботное,  бонвиванское,  чего  та
явно не оценила: надула губки и отвернулась.
   - Ну да, - продолжая улыбаться, произнес  он,  -  если  бы  я  в  Париж
летел...
   Потом  он  слонялся  по  залам,  читая  всякие   вывески,   правила   и
распоряжения;  потом  посидел  в  кресле  и,  расслабившись,  приготовился
подремать, но ничего не получилось, и он уже решил было пойти в буфет, как
вдруг увидел в толпе у дальней кассы зеленое платье Лины.  Сонливость  как
рукой сняло. Он бросился  туда,  стараясь  не  упустить  ее  из  виду,  но
все-таки упустил, толпа сгустилась, и сколько он ни рыскал  между  людьми,
сколько ни отбегал на  свободное  место,  чтобы  обозреть  все  издали,  -
зеленого платья больше не было. Он несколько раз обошел залы,  заглянул  в
багажное отделение, прогулялся по галерее над подъездами к  аэровокзалу  -
все напрасно. "Спокойно, брат Визин,  коллега,  -  утешительно  нашептывал
неунывающий и  беспечный  визиноид.  -  Спокойно.  Не  удивляйся,  никаких
эмоций. Что произошло-то? Да ничего особенного. Померещилось. Ты ведь  как
раз соснуть собрался, а в  такие  минуты  всегда  мерещится.  Помнишь  тот
телефонный разговор, когда она  назвалась  работницей  "службы  утешения"?
То-то. Нервы все. Давай-ка - в буфет. Подкрепимся, освежимся. До вылета не
так-то много и осталось..."
   Она сидела за столиком в дальнем углу,  сидела  одна,  потягивая  через
соломинку коктейль. Визин подошел очень уверенно - он даже удивился  себе,
что может быть таким  уверенным,  хотя  какой-то  противный  голосок,  как
только Визин ее увидел,  начал  панически  попискивать  -  "мыслимо  ли?!.
мыслимо ли?!."
   - Мыслимо, - громко  проговорил  он,  подходя.  И  не  почувствовал  ни
растерянности, ни страха, когда она  подняла  на  него  глаза,  в  которых
сверкали недоуменные зеленые искорки. - Здравствуйте, беглянка!
   Смутилась на этот раз она - не то, что  тогда,  в  коридоре  института;
зеленые искорки забегали и засверкали беспокойнее.
   Он решительно сел, положил руки на стол, вздохнул.
   - Вы смотрите на меня так, словно не узнаете. Или я настолько изменился
за это время?
   - Извините, но вы, уверяю вас, ошиблись, - проговорила она, и голос  ее
был иным, чем у "утешительницы".
   Но Визин все-таки убежденно ответил:
   - Нет! - Он не хотел слушать этих внутренних "немыслимо",  "образумься"
и так далее; он помнил, что совсем недавно другой голос велел  ему  ничему
не удивляться. - Я  не  могу  ошибиться.  У  меня  хорошая  память.  Лина,
285-771, не так ли?.. Понимаю: вам зачем-то нужно сейчас не знать меня.
   - Ничего не понимаю! - Она отодвинула в  волнении  стакан  с  остатками
коктейля. - Или это у  вас  такой  метод  знакомиться?  Знаете,  не  очень
оригинально.
   - Никакой это не метод. - Визин недовольно мотнул головой  -  он  терял
уверенность. - Мне хотелось бы знать, зачем вам надо притворяться? В конце
концов, не я вас, а вы меня нашли.
   - Я вас?!
   - Сначала вы, мягко говоря, интересуетесь у нашего вахтера относительно
моей персоны - тоже; между  прочим,  не  оригинальный  метод  знакомиться.
Потом подкарауливаете меня в институте и вручаете телефон с именем.  Потом
исчезаете. А когда я звоню вам...
   - Ну ясно! - Она засмеялась. - Вы  просто-напросто  обознались.  Ничего
необычного. У меня, выходит, есть двойница.
   - Или копия, - поникнув, сказал  Визин,  продолжая  из-под  насупленных
бровей рассматривать ее. - Скорее всего копия...
   - Пусть копия! - Смех ее становился все заразительнее,  взгляд  излучал
щедрый зеленый свет.
   - Вы не сбежите, пока я возьму себе  кофе?  Может,  и  вам  чего-нибудь
взять, если уж...
   - У меня сейчас рейс. - Она перестала смеяться,  взглянула  на  него  с
сочувствием; это было неожиданно, и он спросил первое попавшееся:
   - Куда вы летите? Может быть, мы в одном самолете? У меня  тоже  сейчас
рейс.
   - Названье вам ничего не даст. Во всяком случае, лечу на запад.
   - Да, - не без сожаления выговорил он. - А я -  на  восток.  Во  всяком
случае.
   - Вот видите.
   - Ничего я пока не вижу. - Он  побарабанил  пальцами  по  столу,  снова
собираясь с духом. - Значит, имя Лина вам ни о чем не говорит?  И  телефон
285-771? И "служба утешения"?
   - Все-таки вы мне не верите... - Смуглое лицо  ее  стало  пунцоветь,  и
желая, видимо, скрыть это,  она  повела  головой  так,  чтобы  каштановые,
обильные волосы ее заслонили щеки.
   - А может быть, вам что-нибудь говорит слово "ин"? -  продолжал  Визин,
глядя на нее в упор. - Кстати, как называется ин  женского  рода?  "Инка"?
"Инеса"? Или "инея"?
   - Ну, это, уж извините, совсем бред, -  скороговоркой  произнесла  она,
отворачиваясь, чтобы скрыть лицо. И тут объявили ее рейс, она встала. -  Я
понимаю; вы возбуждены таким неожиданным совпадением. Внешность. И прочее,
видимо... - Она говорила с расстановкой, негромко и снова сочувственно,  и
в эту минуту ему показалось, что у нее прорезывается  тот  ее,  телефонный
голос. - Возбуждены.  Сбиты  с  толку.  Так  бывает.  Мне  тоже  случалось
обознаться. Удивляться нечему. Ничему не надо удивляться,  а  просто  надо
успокоиться. Счастливого вам пути.
   Он поднялся следом за ней. Она была крупно и сильно сложена,  но  линии
ее фигуры были плавными и гибкими; глаза ее находились на уровне его плеч.
   - Значит, ничему не удивляться? - спросил он.
   - Конечно.
   - Это мне однажды уже советовали. По телефону. Из "службы утешения".
   - Вы чудак! - Она опять засмеялась и пошла к выходу.
   - Как ваше имя? - крикнул он вдогонку.
   Она, не оглядываясь и не ответив, скрылась за дверью.
   "Спокойно! - возобновило в нем работу его второе, третье или бог  весть
какое "я". - Спокойно, брат коллега. Кто знает, что тебя еще ждет на твоей
новой дорожке. Вперед! В воздух!"
   Подбадривая себя таким образом, Визин опять превратился в невозмутимого
и беззаботного человека, каким и пришел сюда. И когда объявили  его  рейс,
он широким жестом отстранил  недопитое,  прошел,  -  еще  более  легкой  и
небрежной походкой, - на посадку,  и  еще  великодушнее,  чем  до  того  -
кассирше, улыбнулся хорошенькой стюардессе, и она улыбнулась в ответ, а он
прошел  в  салон,  запихнул  на  полку  вещи  и  полетел.  И   когда   они
только-только  оторвались  от  земли  и  нырнули  в  облака,  и  наступили
водянистые сумерки, Визин обнаружил рядом с собой молодую женщину с орущим
младенцем на руках и тоже ей улыбнулся  все  той  же,  словно  приклеенной
улыбкой.
   Потом  зажгли  свет,  и  стюардесса,  печалясь  об  удобствах  и  покое
запсиховавших пассажиров, перевела молодую  мамашу  в  другой  салон,  где
народу было меньше, а рядом с Визиным очутился краснолицый полный  субъект
в свитере и старомодных брюках,  стриженный  под  полубокс  и  недоверчиво
косящийся по сторонам маленькими белесыми глазами. И Визин почувствовал  в
какой-то момент, что уже не улыбается, а мрачно разглядывает краснолицего,
- что-то в нем вдруг разладилось, оптимистический визиноид  уступил  место
тяжело задумчивому, и уже чрезвычайно глупыми показались все  эти  улыбки,
благодушия, незатейливости, и такую  перемену  хотелось  оправдать  только
одним: неприятным новым соседством.
   Они  уже  летели  над  облаками;  Визин  смотрел   в   иллюминатор   на
ослепительно белые ватно-пенные нагромождения и пытался разобраться, что с
ним собственно, произошло,  происходит  и  может  произойти  в  близком  и
отдаленном будущем. И уяснив, что такие мысли могут завести его в скверном
направлении, он постарался целиком сосредоточиться на том, что открывалось
за иллюминатором, и вернуть недавнее - легкое  и  благодушное  настроение.
"Эта Лина,  эта  зеленая  ведьма  не  могла,  конечно,  не  заметить  моей
уверенности, целеустремленности, моего спокойствия. То есть она  не  могла
не заключить, что перед ней человек, который знает, чего хочет". В этом он
заставлял себя утвердиться, это себе настойчиво вдалбливал.  А  сосед  его
между тем что-то неразборчиво ворчал.
   В облаках вдруг образовалась большая дыра, и Визин  увидел  землю.  Она
была зеленой, голубой, пестрой, расчерченной на геометрические фигуры; она
была красивой и далекой; там был жаркий июль, а тут - вечная  зима:  минус
43 за бортом. И этот тип "рядом, который почему-то в  свитере,  как  будто
собирался лететь верхом на самолете. В сознании отметилось также:  полтора
месяца назад мне показали небо снизу, а теперь с неба показывают этот низ.
И еще в сознании отметилось; что Зеленая летит теперь на  запад  и  видит,
возможно, то же, если, конечно, и там дыра в облаках. А  Тамара  со  своих
гор видит чистое небо - в горах ведь почти не бывает облачного.  Но  может
быть, все-таки бывает, и Тамара забралась  настолько  высоко,  что  облака
плывут под нею, и тогда, стало быть, она не видит земли, не  видит,  какая
она далекая и красивая, красивая в своей дали.
   И тут,  совершенно  непроизвольно,  Визину  вспомнилось  то  далекое  и
красивое, чистое и радужное, что было давно - целых восемь лет  прошло,  -
то есть те три благословенных июньских дня, когда он, новоявленный  доктор
наук, почувствовал себя, словно бежал из плена. Тогда  резко  отброшенными
назад  вдруг  оказались  вчерашние  беспокойства   и   заботы,   вся   эта
суматоха-суетня,   нервы,    напружиненность,    ритуальная    ресторанная
легитимация  свершившегося,  страх  за  то,  что  может  случиться   срыв,
недостанет сил, радость и не-радость, и прострация - весь этот сумасшедший
ком, разбившийся мгновенно о банальнейшую, досужую фразу  приятеля  "а  не
махнуть ли нам на село к дядьке с теткой". Визин уже бывал  у  приятелевых
"дядьки с теткой", ему понравились те  места,  но  теперь  они  показались
райскими  -  озеро  в  лесистых  берегах,  аккуратные  дворы  на   холмах,
разноцветные крыши, прямоугольники  огородов,  сады,  палисадники,  низкий
штакетник,   извилистые   дорожки-тропки,   разбегающиеся   в    окрестные
леса-леса-леса. Визин вздохнул, охнул, даже застонал невольно, увидев  это
опять, подосадовав тут же, что раньше видел, не  видя;  он  зажмурился  от
блаженного бессилия мелькнула идея, что оставлять надолго такую  прелесть,
отрывать себя от нее - глупо, беспутно, преступно,  что  надо  обязательно
каждый год, каждый год, хотя бы на несколько дней... И уже через мгновение
кто-то как будто вдохнул в него беспокойную живость,  бодрость,  буйность,
вчерашнее все совсем отлетело в небытие, и он крепко и радостно пожал руки
хозяевам.
   Погода стояла отличная.  Едва  передохнув,  Тамара  выбежала  из  дому,
полезла на соседний холм, белый от одуванчиков, установила этюдник.  Людка
ринулась было за матерью, но ее привлекло стадо гусей, потом  она  увидела
пасущуюся лошадь с жеребенком... Визин с приятелем  помчались  к  озеру...
Затем был вечер и негромкое застолье в  честь  гостей,  и  провозглашались
простые короткие тосты - "за все хорошее", "дай бог  не  последний",  чтоб
почаще приезжали, а также за здоровье Германа Петровича, его ученые успехи
и за его жену Тамару Александровну, которая "так ладно и скоро рисует".  И
были разные разговоры, далекие от привычной повседневности  Визина  и  его
приятеля, словно этой повседневности вовсе  и  не  существовало.  И  Людка
скоро стала клевать носом, и ее уложили в соседней  комнате.  А  следом  и
беседа стала вянуть и все отяжелели,  и  супруги,  сколько  их  не  пугали
комарами, упросили все же постелить  им  на  сеновале,  и  они  рухнули  в
травяной духмяный омут.
   Тогда завершился, - и Визин это понял, - очередной жизненный этап;  ему
было тридцать четыре года, Тамаре - тридцать, Людке десять. И  уже  спустя
время, он говорил - и думал, - что ему с тех пор не выпадало таких  чистых
и радужных дней. Он говорил и думал  именно  "чистых  и  радужных",  а  не
"счастливых". Потому что, во-первых, счастье - более тонкая  и  загадочная
материя, нежели ощущение чистоты  и  радужности  бытия,  к  тому  же,  как
говаривал Мэтр, в мире можно найти поучение, а не  счастье;  и  во-вторых,
если уж речь о сугубо земном счастье, то тут уж полагается  прочно  стоять
на земле, а Визин в те дни не то чтобы напрочь оторвался от тверди и витал
в облаках, но в некотором роде парил над ней. Было  "чистое  и  радужное",
была полнота жизни, и те дни хорошо запомнились, а если  запомнились,  то,
значит, он по-настоящему жил -  ведь  то  время  только  и  можно  считать
действительно прожитым, которое закрепилось в памяти.
   Тамара за те дни успела сделать не только ворох всевозможных этюдов, но
и нарисовать портреты хозяина и хозяйки. И тем было приятно и  удивительно
- как похоже! И в самом деле было  похоже  -  все  схватила:  и  некоторую
напускную  суровость  и  снисходительную  горделивость   семидесятилетнего
хозяина,  любившего  наедине  с  Визиным   поговорить   "про   науку",   -
лозоходство, гипноз, полеты на Луну; и спокойную отрешенность  тихоголосой
хозяйки, одинаково  приветливо  улыбавшейся  как  молодому  преуспевающему
ученому, так и своей корове  Смороде  -  последней  даже,  может  быть,  и
нежнее. Словом,  ловко  у  Тамары  получилось.  А  Визин  взял  и  весело,
бесшабашно раскритиковал работу: сходство несомненно, но бросаются в глаза
поспешность, неряшливость, незавершенность.  Тамара  парировала:  как  тут
можно было не спешить, откуда у меня время не спешить?!  Спешит  тот,  кто
догоняет, стал дразниться Визин. Это воспринялось женой  чуть  ли  не  как
оскорблен