за стола и стал укладываться спать. Соус и Ерофеич хоть и с" сожалением, но последовали его примеру, а Серега остался сидеть в окружении стаканов и бутылок. Он думал, что совершил сейчас ужасную подлость, обидел людей, которые в общем-то хорошо к нему относились. Получилось, как будто ему протягивали руку для дружеского рукопожатия, а он оттолкнул ее, как какой-нибудь дикарь. "Как исправить свой промах? Как сказать этим людям, что он никого не хотел обижать? Как объяснить им, что он не скупердяй какой-нибудь и не чистоплюй, а такой же простой трудяга, как они?" - эти вопросы не давали покоя Сереге, так как из-за разлада с артелью жизнь его в Дерюгино стала невыносимой. После злополучного ночного столкновения Соус вообще перестал с ним разговаривать. Работал он, как говорится, на подхвате: подтаскивал, поддерживал, подлаживал, то есть фактически обслуживал Серегу, который собирал узлы. И если прежде он делал это довольно сносно и со всякими шуточками-прибауточками, то теперь, потеряв всякую сноровку, то и дело норовил уронить Сереге на ноги трубу или защемить ему руку каким-нибудь кожухом. Ерофеич избегал обращаться к Сереге прямо, но общался с ним с помощью отвлеченных, казалось бы, фраз: "Нет ли там отвертки?", "Интересно, сколько уже натикало?" или "Молоточком бы здесь вдарить". Серега подавал ему отвертку, протягивал болт, ударял молотком по тому гвоздю, на который Ерофеич показывал, и все это делал молча, потому что слов от него не требовалось. И только Гуляй относился к Сереге почти как раньше, то есть советовался с ним во время работы, угощал папиросами и при этом, как обычно, называл по имени. Лишь иногда, когда он в сторонке беседовал с Соусом или Ерофеичем, Серега ловил его взгляд и кривую усмешку, но ни ненависти, ни даже осуждения в том взгляде не было, не было в нем и презрения, а только жалость. И этот взгляд мучил Серегу более, нежели открытая вражда Соуса или показная надменность Ерофеича. Потому что для гордого человека нет ничего унизительнее жалости. А Серега, несмотря на свою покладистость, был человеком гордым. И именно гордость, а не ее отсутствие, вывела Серегу из глупого, положения, в котором он оказался. А случилось это так. Накануне сдачи объекта Гуляй опять куда-то исчез. Вернулся он только утром, приехал на чьем-то самосвале трезвый, или почти трезвый, вынул из кармана деньги и протянул их Сереге. - Считай. Здесь сто. Это должок. С процентами, как положено. А по наряду само собой... - Сто? - не понял Серега. - С процентами,- пояснил Гуляй с ухмылкой.- Бери, бери, жена спасибо скажет. - Сто? - переспросил Серега. - Пересчитай,- сказал Гуляй. Аккуратно загибая углы пятерок и червонцев, Серега пересчитал деньги, достал из пачки десятку, проверил ее на свет, вложил обратно. Потом вдруг разорвал всю пачку пополам, бросил обрывки к ногам Гуляя и пошел работать. - Дурак,- сказал Соус, который при всем при этом присутствовал, и стал собирать обрывки.- Подделка и порча государственных казначейских билетов карается законом... - Заткнись,- оборвал его Гуляй.- Я бы то же самое сделал. Теперь уже выяснять отношения пришел черед Гуляя. Однако для него это, как оказалось, не составляло труда. Не долго думая, он послал Соуса в Синюхино, чтобы на склеенные деньги купить всего, для того чтобы закатить пир, если не на весь мир, то такой, какой бы запомнился дерюгинцам на долгие годы: И Соус выполнил его поручение, хотя и на свой лад. Он привез три ящика портвейна, пакет мятных пряников, торт "Сюрприз" и банок десять скумбрии в масле. Все остальное, а именно: соленые огурцы и грибы, квашеную капусту, вареную картошку в мундирах - принесли с собой местные жители. Все они были в возрасте Ерофеича, а кое-кто и постарше. Дерюгино считалось деревней неперспективной, и потому молодежь отсюда давно перебралась на центральную усадьбу, в район, а то и в столицу. А может, потому она и считалась неперспективной. Так или иначе было непонятно, зачем директору совхоза понадобилось возводить кормоцех в деревушке, где жили одни старики и старухи, которых еле-еле хватало на то, чтобы обслуживать ферму на двадцать коров и следить за своими огородами. Тем не менее цех был построен, и дерюгинцы были рады обмыть это дело, благо Гуляй угощал. Впрочем, он себе этой чести не присваивал и сразу заявил всей компании, что не он, а его лучший друг Серега настоящий виновник торжества. Старики по очереди желали ему хорошей жены и здоровых деток, и Серега пил с ними напропалую, не пускаясь в долгие объяснения относительно своего семейного положения. Ему было просто с ними, с Гуляем, Соусом, Ерофеичем, и чем больше он пил, тем яснее казалась ему его дальнейшая жизнь; от каждой выпитой рюмки сомнения разбегались по углам, словно тени от зажженной лампы. Скажи ему кто-нибудь сейчас, что завтра его ждут испытания, каких он в жизни своей, может, и не встречал еще, он не поверил бы и отмахнулся. А испытания и в самом деле не заставили себя долго ждать. Стоило только взглянуть на Антонину, чтобы сразу понять, что она знает о пропавших деньгах и на сей раз не намерена прощать. Конечно, глупо было рассчитывать на то, что Антонина за неделю не обнаружит пропажи денег, но какая-то надежда у Сереги все-таки оставалась, и более того, она с каждым днем крепла. Так что, когда он вернулся в Синюхино, для него были почти неожиданностью упреки Антонины. Он даже пробовал возражать ей, оправдываться. И только когда Серега понял, наконец, всю серьезность своего положения, он замолчал, сник и обхватил голову руками, то ли для того, чтобы защитить ее от ударов судьбы, то ли чтобы укрепить ее на случай, если тяжелым мыслям станет слишком тесно. Антонина не ругалась, не плакала. Все это за ту неделю, что Серега отсутствовал, она проделала десятки раз. И вот из слез и многих горьких слов родилось, наконец, одно слово, которое вмещало в себя все, что Антонине пришлось пережить плохого, и не только за последнюю неделю или даже месяц, но за всю свою жизнь, включая и сгоревшую когда-то куклу, и не купленную сумочку с белым бантом, и смерть матери, отъезд в Сибирь, и ссору с мачехой... Слово это было - предательство. За то время, пока Серега отсутствовал, она как бы пережила всю свою жизнь заново и решила, что ее предали. В самом деле, чего ради терпела она обиды, унижения - словом, все неприятности, что бывают в жизни каждого человека? Для того, чтобы вырасти, вручить себя любимому человеку, а взамен получить счастье, и не бог весть какое, не заморское, не великое, а самое обычное, какое доступно всем: свой дом, заботу, ласку, возможность спокойно растить своего ребенка. Но человек, которому она себя доверила, отказав, может быть, более достойным соискателям, вместо того чтобы взять ее за руку и вывести на прямую дорогу, сам вдруг сбивается с пути и начинает плутать, и то и дело куда-то проваливается и ее за собой тянет. Что это, если не предательство? А с предателями какие могут быть перемирия. Враг, который считался другом, всегда больший враг, нежели тот, который всегда был врагом. Говорила Антонина спокойно и даже деловито, как будто обсуждала предстоящие покупки, но каждое ее слово было для Сереги, как тычок в грудь. - Нет, Сергей,- говорила она,- мне не интересно, почему ты вдруг стал такой, почему тебе на нас наплевать. Может, ты таким родился, может, тебя заставили... Какое наше дело? Важно, что ты нас пропил, а этого мы тебе простить не можем. И потому я решила, что нам не нужно жить вместе,- здесь голос ее все-таки дрогнул.- Мы, конечно, это дело оформим, как полагается, а пока переедь куда-нибудь. Попросись в общежитие или в район... Куда ты там все время шлендаешь... - Антонина, Тоня!..- попытался возразить Серега, но наткнулся на взгляд жены и замолчал. - Ты пойми, не могу я все время видеть перед глазами человека, которого я ненавижу. Да и тебе каково это будет... - Но ведь было же все в порядке. Там, в Большой Мурте, помнишь, как мы хорошо жили? Может, поедем обратно? Я к начальству пойду, нажму, глядишь и дадут квартиру. Чего мы здесь забыли? Поедем, а? - Далекий сибирский поселок казался теперь Сереге обетованной землей, единственным на свете местом, где он еще сможет возродиться. Надежда никак не желала покидать его. Обиды и сознание собственного бессилия за какую-нибудь неделю так ожесточили Антонину, что любой Серегин довод в пользу примирения казался ей ловушкой. - Нет,- сказала она.- У нас все кончено. Поезжай один. Даже лучше, если ты уедешь. Серега еще крепче стиснул голову руками. Он ей поверил. До этого все складывалось как-то неправдоподобно. Ну, потратил деньги - подгулял с приятелями. Ну, другой раз черт попутал. Не разводиться же из-за этого в самом деле. Сколько знакомых и выпивают, и денег в семью не приносят. А сколько незнакомых. И так продолжается годами, и жены с ними не разводятся. Костерят на чем свет стоит, но терпят, чтобы сохранить семью. А они жили душа в душу, и любили друг друга, и уважали, и вот все это пошло насмарку. "Не может быть,- думал Серега.- Это просто недоразумение". Но вдруг до него дошло, что Антонина не пугает его, а действительно намерена с ним разойтись, и ему стало страшно. Он поднялся и подошел к окну. За окном были голые ветки все в каплях, как в слезах. "Вот и все, - подумал Серега.- Надо уходить. Именно потому, что любил, именно потому, что уважал, прощения не будет". И вдруг он услышал странный тоненький звук. Он то прерывался, то опять появлялся. Серега повернулся и увидел, что Антонина воет, уткнувшись в подушку. Не плачет, а воет по-звериному, монотонно и заунывно. Он кинулся к ней и попытался отнять ее лицо от подушки, но она так крепко вцепилась в нее руками, что это оказалось невозможно. Он тормошил ее вместе с подушкой, но она продолжала выть. Тогда он прижал ее к себе крепко-крепко и заговорил шепотом: "Тоня, милая, не надо, Тонечка, пожалуйста, не надо..." Она отпустила подушку и разревелась как какая-нибудь девчонка, приговаривая тоже по-девчоночьи: - Да, тебе что... Ты уехал, и все. А хозяйка у нас керосинку отобрала, говорит, для снохи, а сама в чулан поставила. - Да куплю я тебе керосинку,- сказал Серега, поглаживая жену по спине и часто моргая глазами.- Сто керосинок куплю. Двести, если надо... На следующий день Серега пошел в контору, чтобы переговорить с директором, но там ему сказали, что директор уехал в. район и будет только после обеда. Во дворе конторы под пожарным щитом с огнетушителем и лопатой сидел плотник Матвей Хренков и мусолил во рту папиросу. - Здорово, отец,- сказал Серега, подсаживаясь к нему, чтобы закурить.- Ты чего здесь? - Спросить насчет фуганка. Может, видел, в Москве такой фуганок продается, электрический. Так я думаю, нельзя ли его мне через совхоз выписать. - Ты же в совхозе не работаешь. - Ну так что? А много ли у нас плотников? Если хочешь знать - я один на всю округу плотничаю. Ко мне что ни день - откуда-нибудь приезжают. Кому пол настелить, кому рамы врезать - все к Хренкову идут. А между прочим, эти люди в совхозе работают. Стало быть, и я тружусь на совхоз. - Выходит так,- согласился Серега.- Если плотников больше нет, то нужно на тебя этот фуганок выписать. - Нет плотников,- как будто даже обрадовался Хренков.- Кто это дело знал, тот уехал на заработки. А молодые, вроде тебя, не интересуются. Кому охота горбатиться, топором махать, если те же деньги можно заработать за баранкой. До того дошло, что дома ставить чужих стали подряжать. Вот этим летом чеченцы у нас промышляли. Два дома построили. Ничего, аккуратно сработали, только наши все одно лучше умели. Ты, как надумаешь строиться, чужих не приглашай, а позови Буянова, Коновницына Сашку, калинниковского Потапа. Я, если жив буду, сам покажу им, как нужно делать, чтобы дом сто лет стоял. Ты когда собираешься строиться? - Не знаю,- пожал плечами Серега.- Денег нет. - Вот те на, а еще механизатор. Куда ж ты их деваешь, деньги-то? Небось закладываешь? - спросил Хренков как-то очень сочувственно. - Случается,- сказал Серега. Он вдруг почувствовал желание рассказать этому малознакомому человеку обо всем, что тяготило его в последнее время. И Хренков это как будто понял и сказал, вроде бы поощряя Серегу к дальнейшему разговору: - Не дело это. Ты человек семейный, молодой, тебе нужно корни пускать. Это Гуляеву простительно баловаться вином, потому что он на всем белом свете как есть один. Он за свою волю, можно сказать, заплатил семейными удобствами. За то его и уважаю, что, зная свой характер, он в брак не вступает, чтобы никому не навредить. А ты как свою жизнь понимаешь, семейный человек? Или думаешь и кашу съесть и в миску влезть? - Видите ли,- начал нерешительно Серега.- Не все зависит от самого человека. Есть такие обстоятельства... - Какие "такие обстоятельства",- передразнил его Хренков.- Если я не пью и пить не желаю, так меня ни один черт не заставит. Это если бы я захотел, к примеру, петь в Большом театре арию Верди, тогда другое дело... Петь желаю, а голоса нет... Вот обстоятельство. А тут ты сам себе хозяин. Коли не захочешь, так тебе силой в глотку не вольют. Стало быть, имеешь склонность. - Наверно, имею,- сказал Серега, как бы взвешивая последние слова Хренкова. - А если имеешь - на кой ляд женился, дитятю родил. Обманывал их, сердешных, так выходит,- рассердился вдруг Хренков, но тут же отошел, отмяк.- Эх, паря, умел заварить, умей и расхлебать. Неожиданный разговор с Хренковым разбередил Серегину рану, и он решил непременно дождаться директора. Но директор войти в его положение не пожелал. - Опять насчет жилья,- поморщился он недовольно, когда Серега попал, наконец, к нему в кабинет.- Я же сказал тебе русским языком... сказал - в ближайшее время ничего обещать не могу. Вот достроим комплекс, тогда другое дело, а пока... Ты здоровый мужик, с хорошей специальностью... Мне Гуляев говорил - ты в технике хорошо разбираешься... Неужели тебе самому не под силу купить какой ни на есть дом. - У меня нет денег,- сказал Серега, которому сразу как-то расхотелось разговаривать с директором. Но раз уж он пришел, то нужно было высказаться.- Да я в общем-то к вам по другому делу. - Слушаю,- насторожился директор. - Переведите меня в другую бригаду. - А чем же эта тебе не угодила? Сереге следовало бы объяснить директору причину своей просьбы, но как раз этого он сделать не мог, потому что и сам толком еще не разобрался в своих бедах. А тут еще разговор с Хренковым... До этого разговора он хотя бы верил в то, что после ухода из бригады его семейные дела пойдут на лад. А теперь и в этом сомневался. К тому же директор встретил его не больно дружелюбно, осадил можно сказать. Какие уж тут откровенности. И Серега предпочел выкрутиться. - Слишком много работы,- ляпнул он первое, что ему на ум взбрело.- Не успеваю готовиться в институт. Я поступать собрался. На заочный... - Здоров ты, оказывается, арапа заправлять, парень,- рассмеялся директор.- Это зимой-то много работы... Одно из двух: либо ты никогда по-настоящему не вкалывал, либо врешь как сивый мерин. Если судить по отзывам твоих товарищей, то скорей всего второе. Так вот, Дорогуша, давай выкладывай начистоту, иначе разговора у нас не получится. - Ладно,- сказал Серега.- Считайте, что мы не сработались с бригадиром. - Выходит, не сошлись характерами... Развод и девичья фамилия... Это что ж, у вас в Сибири так заведено - после первой неурядицы менять место работы? Нет, брат, в этом деле горячность плохой советчик. Помню, когда я еще счетоводом работал, был у нас главным бухгалтером Эйно Карлович Пиккус, из эстонцев. Бог весть каким ветром занесло его к нам, и ничего, прижился. Аккуратист был, каких теперь, наверно, не встретишь. Все денежные бумаги печатными буквами от руки заполнял. А я был молодой, только после школы, у меня в голове танцы-шманцы, мне нужно было поскорей отделаться на работе и на свиданку бежать. Вот я стал выписывать счета и перепутал графы. Ну ничего, думаю, обойдется. Не тут-то было. Эйно Карлович заставил меня все переделать. Я переписал, но с помарками. Он меня опять вернул. И так раз пять. Ну, я вскипел. Прибегаю к тогдашнему директору и бац на стол заявление об уходе. Он даже не спросил, почему мне вздумалось уходить. Приходи, говорит, через неделю, подпишу. Только через неделю я уж и думать забыл про свою обиду. А потом мы были с этим Пиккусом не разлей вода. Он, когда на пенсию уходил, меня рекомендовал в главные бухгалтера... И как я благодарен директору, что не подписал он мне тогда заявление... Так что, дорогой товарищ, сначала остынь, а потом приходи. Сдается мне, твое заявление блажь. Гуляев, конечно, любит поколобродить, но на работу злой и как бригадир меня вполне устраивает. Опять же о тебе хорошего мнения. Кстати, просил тебе сто рублей выписать в счет получки, говорил - нуждаешься очень. Так что можешь получить. Серега ушел от директора ни с чем, но странное дело - он не пал духом, а даже наоборот. Он чувствовал себя, как человек, который исполнил неприятную, но неизбежную обязанность. "Все одно к одному,- думал Серега, комкая в кармане новенькие червонцы, которые выдали ему в бухгалтерии.- Зачем казаться лучше, чем ты есть на самом деле? Ведь это обман, а обман рано или поздно все равно откроется. Так лучше уж раньше. Судьба такая, против нее не попрешь". Спроси его, куда он идет, он толком и не ответил бы. А между тем ноги сами несли его к Гуляю. Погруженный в свои мысли, он не заметил, как миновал мастерские, магазин, возле которого было по вечернему оживленно. По новому мосту Серега перешел на другую сторону реки. К вечеру ударил легкий морозец и уже успел прихватить лужи на улицах. В холодных сумерках фонари возле клуба показались Сереге холодными и колючими, как льдинки. И припомнилась ему почему-то чайная в Большой Мурте, где любили сиживать шофера: запотевшие окна, рассказы о том, кто что видел в рейсе, ожидание новых дорог... За воспоминаниями он и не заметил, как очутился возле гуляевской избы. За занавесками горел свет и слышалась музыка. Кто-то пытался вывести на баяне первую фразу "Подмосковных вечеров". "Поблагодарю за аванс и скажу, что подаюсь в весовщики",- наскоро придумал Серега и потянул за ручку двери. В низенькой, жарко натопленной комнате было полным-полно народу. Был здесь и Матвей Хренков, который, как Сереге показалось, подмигнул ему из-за стола. Соус пытался сыграть на баяне. Здесь же сидел и Ерофеич. Он то и дело прикладывал к воспаленным глазам грязный платок, и при этом полные его щеки дрожали как студень на блюде. Гуляй, разгоряченный выпивкой и разговором, размахивал перед ним руками. - Да не казнись ты, дед,- говорил он.- Пусть подавится твоим имуществом. Поживешь пока у меня, а там, глядишь, мы тебя опять женим. Мало ли кривых да рябых в округе. Увидев Серегу, он еще более воодушевился. -Вот Сережа к нам пришел, кореш наш закадычный. Скажи ему, Сергей, ведь чем так жить, как он жил последнее время со своей бабой, лучше все бросить и уйти. - Наверно,- сказал Серега. - Вот видишь, дед, а ты убиваешься, что она тебя из дому поперла. Погоди, может, еще и спасибо за это ей скажешь. Так, маманя? - обратился он куда-то в угол. И тут Серега увидел, что в углу сидит старушка и, подперши головку обеими руками, смотрит своими светлыми глазами на Гуляя и улыбается совсем как ребенок, который не понимает, о чем говорят взрослые, но виду не подает. - Один раз живем на свете, маманя, а где и погулять-то, пошуметь, как не здесь,- все более заводился Гуляй.- Ты проходи, Сергей, не стой там у дверей как чужой. Выпей с нами за нашу житуху нескладную и закуси, вон хоть огурчиком. Серега сел за стол, и к нему тут же со всех сторон потянулись руки с полными стопками. Он взял одну. Выпил. Сам налил еще. А между тем веселье разгоралось. Соус, наконец, подобрал частушечную мелодию и заорал дурным голосом: Часты звезды светят в небе Ярче электричества. Девки качеством берут, А бабцы количеством. Гуляй подхватил: Моя милка семь пудов, Не боится верблюдов. Увидали верблюды - разбежались кто куды. И пошло, и завертелось. Кто пел наперебой, а кто и плясать пытался. Все шумели, чокались, выпивали. И Серега не отставал. После пятой стопки он, наконец, понял, зачем сюда пришел. Во всяком случае не затем, чтобы начать новую жизнь. После восьмой его стало мутить. И тогда он встал и пошатываясь вышел на крыльцо. Следом за ним увязался и Ерофеич. - Что же теперь делать, Сережа? - сказал он заплетающимся языком и икнул. Как будто поставил точку. - Курить есть? - спросил Серега. Ерофеич долго шарил по карманам, прежде чем достал измятую пачку папирос. Серега, не дожидаясь, пока его угостят, взял всю пачку и, ни слова не говоря, пошел прочь от веселого дома Гуляя. Ерофеич еще что-то говорил, но Серега уже не слушал его. Он шел навстречу непроглядной ночи, не разбирая дороги в темноте, напрямик к шоссейной дороге, которую в Синюхино все называли бетонкой. То наступая на вывороченные комья земли, то вдруг проваливаясь в колдобины, Серега выходил к автобусной остановке, и редкие огоньки села один за другим потухали где-то справа, едва дотронувшись до невидимого сейчас края леса. У столба, где обычно останавливался автобус, который следовал в райцентр, не было ни души, но Серега почему-то абсолютно не сомневался в том, что автобус вскоре придет. И действительно, не прошло и десяти минут, как вдали сверкнули две светлые точки. Потом они пропали, снова сверкнули и опять пропали и, наконец, вынырнули из темноты не точками уже, а целыми солнцами. Кроме него в автобусе ехало несколько молодых людей и девушек, по всей видимости студенты, в разрисованных стройотрядовских штормовках и с рюкзаками. Они пытались петь под гитару, но дальше первого куплета у них не шла ни одна песня. Видно было, что петь им не хочется, но раз есть гитара, нужно что-то изображать. Бесцеремонно оглядев усталые некрасивые лица девушек, Серега решительно потянулся к гитаре. - Ну-ка, дайте инструмент, друзья туристы,- сказал он наглым, как ему показалось, голосом и сам удивился тому, как легко он заговорил с совершенно незнакомыми ему людьми.- Может, Генделя сбацаем, а? Никто из студентов даже не улыбнулся. Они смотрели на него настороженно, вроде бы даже враждебно, и молчали. Серега понял, что дал маху, но решил не показывать виду и до конца сыграть роль деревенской шпаны, за которую его, вероятно, принимали. - Не сечете, так и скажите. Я вам что-нибудь сельскохозяйственное могу исполнить. - Частушки? - серьезно спросила одна из девушек.- Только если не очень ругательные... - Можно и не очень. А вы, что же, на филфаке учитесь? - поинтересовался Серега, позабыв о своем намерении покуражиться над студентами. - Нет, мы строители,- сказал один из ребят.- А до Калинников еще далеко? Мы туда на практику едем. - Сейчас будет Красновидово,- стал объяснять Серега,- а оттуда три километра влево по хорошей дороге. Может быть, еще и попутка будет из района. Там, то есть в Калинниках, один шофер живет... Он понял, что ребята вовсе не задаются перед ним. Просто они целый день в дороге, устали наверно, а час поздний и неизвестно, как их встретят там, куда они едут, так что радоваться особенно нечему. А тут еще он со своими дурацкими приколами. Другие бы, может, даже и накостыляли за такие дела, а эти ребята головастые, с пьяным связываться не захотели. Сереге стало стыдно. Он вернул студентам' гитару, отсел в сторонку и не проронил ни слова до самого Красновидова. А когда ребята вышли, его потянуло в сон. И так сморили Серегу душевная усталость, вино и дорога, что проспал он аж до райцентра, где его и разбудил шофер автобуса. Сразу со сна Серега никак не мог сообразить, зачем он сюда приехал, а припомнив, поднял воротник пальто, засунул руки поглубже в карманы и знакомыми улицами зашагал к ресторану. - Тебе чего? - неласково встретила Серегу гардеробщица, осмотрев его запачканные грязью резиновые сапоги.- Местов нет. - А Клавдия сегодня работает? - спросил Серега. Пароль подействовал. Гардеробщица с видом царицы, которая жертвует перстень со своей руки, протянула ему мокрую тряпку. - Пойди оботри обувку, а то нанесешь грязи, а уборщица нажалится дилектору... Свободных мест в зале оказалось больше чем достаточно. Только за двумя столиками сидели посетители. В углу, на гуляевском излюбленном месте, расположились начальники в галстуках. Начальников, даже и без галстуков, Серега определял по крепким шеям и гладким подбородкам. За другим столиком сидела супружеская пара средних лет. Он в свитере, а она с фиолетовыми волосами. Серега сразу смекнул, что это их "жигуленок" стоит на улице возле ресторана. Они отдыхали культурно, пили фирменный "напиток из сухофруктов" и говорили, наверно, про здешние памятники старины. Впрочем, может быть, они обсуждали и выборы во Франции. Серега над этим особенно не задумывался, а так,- прикинул про себя, по старой шоферской привычке, на всякий случай, чтобы знать, кто может невзначай выскочить под колеса. Сейчас его больше всего занимала собственная персона, а точнее, решение перестать врать себе и людям и жить так, как он заслуживает. Что ни говори, а где-то внутри все-таки шевелилось беспокойство, вроде того, какое причиняют новые ботинки, пусть самые что ни на" есть подходящие, но еще не разношенные. Он выбрал Клавдию. То есть эта женщина должна была стать по его замыслу чем-то вроде камня на шею для человека, смертельно уставшего плыть в безбрежном океане и потерявшего всякую надежду на спасение. Но Клавдия не спешила его утешать. Она сперва подошла к начальникам, поулыбалась им как положено, потом получила деньги с "туристов" и только тогда обратилась к Сереге. Однако она то ли не признала его, то ли по какой-то причине сделала вид, что не узнает. Только сказала, как будто прочитала накладную: - Салат "Весна", битки, коньяк "Дойна", водка "Русская", вино "Лидия", первого по вечерам не подаем. - Здравствуйте, Клава,- сказал Серега тихо, словно боялся, что она его услышит. - А, старый знакомый,- без всякого энтузиазма ответила Клавдия.- Если при деньгах - возьми' лучше двойные битки, а то не наешься. Фарш такой привезли, заразы, одни жилы... Серега заказал бутылку коньяку и битки. Клавдия принесла все это и хотела уйти, но Серега, собравшись с духом, попросил ее остаться. - Не положено,- отрезала она сухо, но, глядя на вытянувшуюся Серегину физиономию, сказала уже просто, по-человечески: - Директор у нас новый. Строго-настрого запретил к гостям подсаживаться. Правда, он вроде домой собрался... Оставшись один, Серега налил себе коньяку, выпил, еще выпил и подумал, что Клавдия все-таки придет. И она действительно пришла, да еще и с бутылкой вина. - Подарок фирмы,- сказала она, разливая темную, синеватую жидкость по бокалам.- Свалил, наконец, наш руководитель. Теперь можно с устатку... Выпитого коньяка было уже достаточно, чтобы у Сереги развязался язык. - Да,- сказал он, прихлебывая сладкое винцо.- У вас трудная работа. Вы, наверное, очень устаете. Другие по вечерам ходят в кино, сидят у телевизоров, отдыхают, а вы должны тут всем угождать да еще и выслушивать всякое... - Вот оно что, пожалел, значит...- Клавдия расхохоталась, да так громко, что даже начальники перестали на некоторое время работать челюстями и уставились в ее сторону. Судя по всему, она выпила за вечер не один бокал, несмотря на строгость директора.- Работа как работа, не хуже других,- продолжала Клавдия, вдруг посерьезнев.- Вот я три года на швейной фабрике работала, так там действительно вкалывать приходилось. После смены свалишься на койку, а перед глазами манжеты, обшлага, проймы... И хотя бы один хрен пожалел. А теперь вас, болельщиков, как собак нерезаных. Только и смотрите, как бы на холяву выпить да пожрать. - У меня есть деньги,- сказал Серега и выложил на стол пятьдесят рублей. - Да я не про тебя,- сказала Клавдия.- Ты мякиш. А есть такие, которые совсем совесть потеряли. Думают, если женщина одинокая, так можно ее заместо коровы доить... А ведь это гадство?.. - Гадство,- подтвердил Серега, который почти допил бутылку коньяку и теперь никак не мог поймать нить разговора. - Да ты закусывай, а то еще развезет,- сказала она. Серега послушно придвинул к себе битки и стал жевать холодную невкусную жвачку. - Эх, парень,- вздохнула Клавдия, глядя, как он пытается есть.- На кой ляд эти трояки, пятерки, червонцы, которые я здесь сшибаю, если кругом одна шантрапа... И тут Серега отставил тарелку и положил руку на колено официантке. - И этот туда же,- усмехнулась Клавдия, но руки его не убрала.- Серединка сыта, и кончики зашевелились. Ты хоть знаешь, сколько мне лет? - Я думал о тебе,- произнес Серега, тяжело ворочая языком. - Ладно,- сказала Клавдия.- Иди вниз и подожди меня где-нибудь поблизости, только на виду не околачивайся, а то скажут - Клавка со школьником связалась. На улице вроде бы потеплело. А может быть, это только показалось Сереге из-за того, что звездное небо заволокло и на земле стало уютнее или он настолько разогрелся, что холод ему был нипочем. Окна домов погасли, и вся жизнь городка, казалось, сосредоточилась возле фонаря, который висел над входом в ресторан. Серега отошел в темноту, на другую сторону улицы, и стал прохаживаться взад-вперед, не спуская глаз с дверей ресторана. Сначала появились "туристы". Они деловито осмотрели со всех сторон машину, как по команде хлопнули дверцами и укатили. "В сторону Синюхино",- отметил про себя Серега и вдруг почувствовал какое-то беспокойство. Правда, оно тут же рассеялось, когда на улицу выкатились начальники. Прежде чем разойтись в разные стороны, они долго и смешно похлопывала друг друга по плечам, жали руки, глядели в глаза и даже пробовали затянуть: "Мы с тобой два берега у одной реки..." Наконец, появилась Клавдия. В пуховом платке и с хозяйственной сумкой она выглядела точь-в-точь как деревенская, но только накрашенная, да так, что даже в темноте это было заметно. Серега догнал ее и обнял за талию. - А, это ты,- сказала Клавдия, оглядывая его, как будто в первый раз.- Что так легко одет-то? У меня валенки есть, может, будут тебе впору... Возле своего дома Клавдия приложила палец к губам. Тише, мол, надо подняться наверх незаметно. Затаив дыхание, Серега на цыпочках стал подниматься по лестнице, но возле самой двери стукнулся головой обо что-то, кажется о корыто, подвешенное к стене, и мощный гул прокатился по всему дому. С досады Клавдия аж ущипнула Серегу за руку. Даже у себя в квартире она разговаривала шепотом. Провела Серегу в уже знакомую ему комнату, включила торшер, а сама ушла куда-то, видимо на кухню, потому что вскоре послышалось позвякивание посуды и шум льющейся воды. Время от времени она появлялась в комнате, чтобы что-то достать из серванта, и, даже не глядя в сторону Сереги, уходила опять на кухню. Ему стало скучно, от нечего делать он потрогал чеканку на стене - русалку с необыкновенно большим бюстом, потом подошел к окну и раздвинул шторы. Окно выходило на площадь, там стоял автобус, освещенный изнутри, как какой-нибудь корабль. "Зачем я здесь? - подумал вдруг Серега и, кажется, даже сказал вслух, и сразу же поймал себя на мысли, что этот вопрос давно уже не дает ему покоя.- Антонина уж, верно, все Синюхино на ноги поставила. Она ведь такая, сложа руки сидеть не станет. И дочурка не спит. Она беспокоится. Что к чему еще не понимает, а сердечко чует... Сейчас, сейчас..." Серега выскочил в прихожую, схватил пальто, шапку и кинулся на улицу. Ни сложного замка, ни темной лестницы, на которой и днем-то немудрено поломать ноги, Серега даже не заметил. На одном дыхании выбежал он на площадь, но автобуса там уже не было. Да его и в расписании не значилось: последний автобус уходил на Синюхино в половине двенадцатого, а сейчас пошел уже первый час. Вникать в это дело Серега не стал, на нет, как говорится, и суда нет, да и спросить было не у кого, вокруг ни души. И он, не долго думая, отправился в Синюхино пешком. Он шел сначала не спеша, радуясь тому, что каждый шаг приближает его к селу, которое уже не было для него чужим хотя бы потому, что у него там жена и дочь. Но за городом, где подул пронизывающий ветер, Серега заспешил, не для того чтобы как-то согреться, а затем, чтобы поскорее снять с Антонины тяжесть неизвестности, которая, как ему казалось, нарастала с каждой минутой. Он не знал и не думал о том, какие слова скажет ей при встрече, но почему-то полагал, что никаких слов и не понадобится. Все и так обойдется, если он поспешит. Мысль о том, что все разрешится наилучшим образом, настолько овладела Серегой, что он даже не заметил, когда посыпалась снежная крупа, которая слепила глаза так, что приходилось все время отворачиваться от ветра. Вот и Красновидово. Дальше поворот на Калинники, а там... Прошла, наверное, часа три, прежде чем Серега добрался до своих мест, но за все это время ни одна машина не проехала по шоссе ни в ту, ни в другую сторону. Теперь он уже почти бежал. Постепенно, невидимые ранее за черной завесой ночи, стали как бы просачиваться сначала ближние предметы: телеграфные столбы, ящики и железяки, которых полно возле любой дороги, затем проступили контуры отдельных деревьев, кустов... Из всего этого Серега сделал вывод, что ночь пошла на убыль. К тому же и места пошли совсем знакомые. Вон поле, где в сентябре убирали свеклу, а там дальше болото и сосны на юру... Вот-вот за поворотом должна была показаться силосная башня дальней синюхинской фермы, и тут Серега услышал или скорее почувствовал за спиной нечто похожее на шум двигателя. Серега остановился, чтобы получше прислушаться, и сразу же увидел автомобиль. Это был тот самый межколхозстроевский "уазик", на котором Гуляй приезжал в Дерюгино. Даже в очень еще густых сумерках можно было разглядеть яркую желтую полосу вокруг всего кузова. По своему опыту Серега знал, что водители неохотно подбирают попутчиков на дороге, да еще мужчин. Всякие люди по ночам шляются. Но на всякий случай "проголосовал". Оказалось, что не зря, шофер признал его и остановил машину. - Домой топаешь? - спросил знакомый водитель, имя которого Серега, как ни силился, вспомнить не мог. - Ага,- кивнул Серега, решив на всякий случай никак не называть своего благодетеля. - Как ты думаешь - вскрывать будут? - спросил шофер явно в надежде обсудить с Серегой какую-то потрясающую новость. - Что такое? - у Сереги вдруг перехватило дыхание. Он крепко сжал зубы и кулаки. Первое, что пришло в голову: "Антонина!.." Видя, что пассажир не в курсе, шофер не спешил всего выкладывать. Он для большего эффекта держал паузу. И эта пауза становилась невыносимой, но у Сереги не хватало духу спросить, в чем дело. Ему почему-то казалось, что своим вопросом он может накликать беду. Так они и ехали в молчании до самого синюхинского поворота. И тут шофер не выдержал и сказал: - Гуляй разбился. "Значит, с Антониной все в порядке",- подумал Серега, еще не совсем вникнув в сказанное. Но затем до него, как из дальней дали, постепенно стал доходить смысл слов шофера. - Как разбился? - переспросил Серега, еще не понимая до конца, о чем идет речь.- Ушибся? - Насмерть разбился,- сказал шофер так, как будто гордился этим.- Хороший был мужик, душа нараспашку, только как выпьет - дурак дураком. Сейчас в первую попавшуюся машину и - за водкой, а потом уж с хозяином разбирается. Правда, чтобы кто в обиде оставался, такого не бывало. Ну и в нашем деле толк знал. Какой ни на есть пьяный, а машину вернет в лучшем виде. Некоторые на него обижались, начальству жаловались, а я никогда, потому как работа не волк, а человеку, может, позарез надо... - Как это случилось?- перебил рассказчика Серега. - Обычное дело,- ничуть не обиделся тот.- Не хватило выпивки, а время позднее, вот он и намылился в Калинники, там у него знакомая ларечница дома ящик портвейна держит на всякий случай. А у соседа мотоцикл во дворе и ворота нараспашку, ну, он его и позаимствовал. А дорога, сам видишь, какая - на коньках бегать можно. Тут и тверезый-то, того гляди, сковырнется, а он, говорят, лыка не вязал. На мост выскочил, а там колдобина. Его подкинуло и... Мотоциклетка на мосту осталась, а Гуляй через перила, и капец... Шею, говорят, свернул, а то бы, может, и ничего... Тебе возле конторы остановить?.. - Милиция приезжала? - спросил Серега, сам не зная зачем.- Фотографировали? - А на кой,- пожал плечами шофер.- Это что тебе, Штирлиц?.. И так все ясно. Приедут днем разберутся, составят протокол... Кому нужно, небось уже знает. - Слышь, Филя,- Серега вдруг вспомнил, как Гуляй называл водителя "уазика",- будь другом, подбрось меня к нему, то есть туда, где он теперь. Мне глянуть надо... - Постой,- задумался Филя.- Вспомнил. Ты же из его бригады... Новосел... Вот штука... А заводной мужик был, одним словом - Гуляй. Филя подвез Серегу к самому дому погибшего. Дверь в сени была распахнута настежь. Филя вышел из машины вместе с Серегой, но в дом входить не стал. - Ты уж извини,- сказал он виновато,- только я не пойду. Не могу смотреть на мертвяков... Это у меня с детства. Серега кивнул молча. Вошел в горницу. Гуляй лежал на столе, где еще недавно стояли бутылки и тарелки с закусками. Он был накрыт старым пальто поверх простыни. Казалось, человек решил соснуть, а разбирать постель поленился. И, только подойдя совсем близко, можно было определить, что это и не человек вовсе, а все, что от него осталось. "Не может быть,- все-таки подумал Серега, глядя в лицо, похожее на лицо человека, с которым его теперь уже навсегда связала судьба.- Вроде он и не он". Серега хотел повернуться и. уйти, но почувствовал на своем плече чью-то руку. И тут он только заметил, что в горнице полно людей. Возле него стоял Матвей Хренков, у стены на лавке сидели Ерофеич, Соус и другие мужчины, знакомые и малознакомые. Здесь же были и женщины в наспех повязанных черных косынках. Они то выходили куда-то, то снова появлялись возле покойника. А в углу, у окна, сидела сухонькая старенькая бабушка и темными пальцами разглаживала на коленках свою юбку в цветочек. - Мужики,- сказал Хренков почти шепотом, но все его услышали,- все вы знаете, какой человек был наш Степан Иванович. А был он человек простой и мог последний грош отнять от себя и дать другому не задумываясь. Так что уж, конечно, никаких сбережений не оставил... - Понятное дело...- раздались голоса.- Само собой разумеется... Хренков достал трояк и сунул его под салфетку на комоде. Для почина. Народ потянулся к комоду, а потом уже к выходу. Кто клал трояк, кто пятерку... Соус сделал вид, будто шарит по карманам, но так ничего и не положил. Ерофеич, зареванный, с трясущимися щеками, извлек откуда-то, чуть ли не из-за подкладки, два полтинника. Серега выгреб из кармана горсть разноцветных бумажек, все, что осталось у него от аванса, не глядя положил под салфетку и выскочил на улицу. Светало, но как-то лениво, как бы нехотя. Ветер стих, и колючая ледяная крупа сменилась мягкими хлопьями снега. Природа как будто старалась прикрыть безобразно изрытую глубокими колеями дорогу. ИНДОНЕЗИЯ (Рассказ) Моя бабушка и Маняша были знакомы еще по Киржачу. Маняша там родилась, выросла и работала на шелкоткацкой фабрике. А бабушка приехала туда к мужу, то есть к моему деду, который, после того как ушел с военной службы, пожелал непременно поселиться в родных местах. Киржач, известно, городок маленький, там все друг друга знали, если не но имени, то в лицо уж точно, и чужаков примечали сразу. Но отношение к ним было двойственное. С одной стороны, местные жители АЛИ от любопытства: кто такие? зачем приехали? А с другой стороны, как знать, кого принесла нелегкая, не приведи господь - лиходея... В Москве или, скажем, в ближайшем Владимире, где народу тьма-тьмущая, даже самый что ни на есть дрянной человек растворится и вроде ничего, а в маленьком городе простой сплетник может перевернуть всю жизнь с ног на голову. Вот и бабушку мою встретили здесь далеко не с распростертыми объятиями. Соседки, правда, первое время по несколько раз на день забегали к ней то за спичками, то за наперстком - все любопытствовали насчет обстановки, но ближе сходиться не спешили. "Здравствуйте", "спасибочки", "досвиданьице" и весь разговор. Те же, кто не имел предлога заглянуть в дом к новоселам, всем своим видом показывали неодобрение, дескать, видали мы таких столичных штучек. Когда бабушка проходила по улице в своей московской шляпке с перышком и в жакете с ватными плечами по тогдашней моде, они провожали ее такими взглядами, от которых впору синякам на теле появиться. В общем, бабушка чувствовала себя на новом месте так, словно ее поместили на витрину и цену повесили. Деду хоть бы что, во-первых, он все-таки кержацкий, а во-вторых - мужчина: устроился на фабрику механиком и тут же прирос к своим станкам. А бабушка сидела дома с детьми, как в осажденной крепости, все переживала и вздыхала. Была она тогда молодой и, судя по старым фотографиям, миловидной, любила пофорсить, пойти на вечеринку, с мужем конечно, потанцевать под патефон и, чего там греха таить, перемыть косточки знакомым за чашкой чая с домашним вареньем. А тут ничего этого не было, только шепотки и косые взгляды. Бабушка досадовала на "кержацких дикарей" и сильно тосковала. По вечерам она приходила к деду, садилась к нему на колени, склоняла голову на его плечо и шептала ему на ухо: - Вася, давай уедем отсюда. Меня здесь никто не любит. - Глупости,- отмахивался дед.- Что нам с ними, детей крестить... - Поедем на Украину, там люди разговорчивые,- просила бабушка. - Глупости,- говорил дед и целовал ее в губы, чтобы не слушать бабского вздора. Прошло несколько месяцев, и бабушка совершенно пала духом. Она даже на улицу перестала выходить, погуляет в огороде между грядок и домой. Тут уж даже дед, который все это время делал вид, будто дела идут как нельзя лучше, спохватился и решил, во что бы то ни стало, познакомить жену с кем-нибудь из местных женщин, чтобы она смогла, наконец, отвести душу. Для этого он даже поступился своей гордостью, напросившись в гости к одному семейному рабочему из своего цеха. Бабушка обрадовалась этому, словно какая-нибудь Наташа Ростова приглашению на первый бал. Она пришивала новые пуговицы к своему любимому крепдешиновому платью, протирала молоком лаковые туфли, подвивала волосы горячими щипцами и даже испекла пирог, чтобы идти в гости не с пустыми руками... И вот они пришли в гости и уселись за стол, выпили, закусили, похвалили хозяев и опять выпили. Потом мужчины вышли на крыльцо, поговорить о международном положении, а женщины стали помогать хозяйке убирать со стола посуду и ставить самовар. Бабушка, по простоте душевной, тоже было кинулась помогать, но для нее, как для почетной гостьи, дела не нашлось, и ей ничего не оставалось, как только сидеть на краешке кушетки и дожидаться мужа. Так она и сидела: расфуфыренная в пух и в прах, нелепая, как пальма на огороде, никому не нужная и неинтересная. Женщины говорили о какой-то Серафиме, у которой не взошли огурцы, и встрять в их разговор не представлялось никакой возможности. При этом хозяйка все время подливала бабушке чаю и приговаривала: "Кушайте, не стесняйтесь. Вода дырочку найдет". А муж все не возвращался. И так ей вдруг стало муторно за этим столом, что захотелось бежать. Но тут, откуда ни возьмись, появилась долговязая и конопатая племянница хозяйки дома, взяла бабушку под руку и повела в другую комнату. Это и была Маняша. Говорила она много и взахлеб, из чего бабушка заключила, что ей, видимо, не часто доводилось встречать терпеливых слушателей. Вначале Маняша поведала ей историю о некоей Савостиковой, которая поехала в Архангельск, вышла замуж за капитана, родила от него ребенка, развелась, вернулась домой, чтобы выйти замуж за парня, который давно ей нравился, и жить с ним на капитанские средства, но парень, не будь дурак, послал ее куда подальше. Потом Маняша рассказала об одном человеке, которому вдруг понадобились деньги, и ему ничего не оставалось, как только просить их у жены. А так как с женой он уже несколько лет не жил, хотя разведен и не был, то она в залог потребовала у него паспорт. Он отдал ей паспорт, взял деньги и очень обрадовался. Однако вернуть долг он смог только через год, а когда получил назад свой паспорт, то обнаружил в нем запись о рождении сына. Бабушка расхохоталась до слез, а Маняша почему-то обиделась. - Нечто смешно. Да за такие фокусы в тюрьму сажать нужно. - Ну уж и в тюрьму... - А что вы думаете. Вот из-за таких прохиндеек мужчины от нашей сестры скоро шарахаться станут, как от огня. - Думаю, еще не скоро,- возразила бабушка игриво. Но Маняше, видимо, не до шуток было. Ее этот вопрос занимал всерьез. - Вам хорошо так говорить,- сказала Маняша,- вы замужем. Василий Петрович у вас чистое золото: видный, зарабатывает хорошо и не дерется. А мне бы хоть какого завалящего. Так нет же... - Ты еще молодая, зачем тебе хомут на шею раньше времени надевать,-. сказала бабушка слова, которые полагалось говорить в таких случаях, взяла Маняшу за локоть и добавила загадочно: - Чего девка не знает, то ее и красит. - Вам легко говорить, вы красивая,- шмыгнула носом Маняша.- А меня никто не берет, потому что я нескладеха и лицо у меня, как кукушечье яйцо, все в конопушках. Хотя некоторые как раз таких и любят... Эх, мне бы росту поубавить... Был тут один, с нашей же фабрики, махонький такой. И фамилия ему досталась самая подходящая - Мизин. Так мы его Мизинцем звали. Он мне все свидания назначал на кладбище. Ох, и страху я натерпелась... А когда я его спросила, почему мы не встречаемся как все: на речке или в клубе, он сказал, что не желает людей смешить. - Неужто у вас тут высоких нет? - спросила бабушка. - Высокие мужчины маленьких женщин любят,- сказала Маняша упавшим голосом. - Правда,- согласилась бабушка. Ее ступня спокойно умещалась у деда на ладони.- Маленькая собачка - до старости щенок... Но есть же в конце концов и умные мужчины, для которых не имеет значения, какого размера туфли ты носишь. - Умные не женятся,- вздохнула Маняша.- А если и решаются на это, то только заради выгоды. С меня-то им какая выгода... - Пусть даже так,- согласилась бабушка.- Но мне кажется, ты рано на себе крест ставишь. В жизни бывает всякое. И никто не может знать, что случится с ним завтра, если, конечно, на то не будет особого знака судьбы. И тут бабушка рассказала Маняше историю про то, как она узнала имя своего суженого задолго до того, как познакомилась с Василием Петровичем. Это была замечательная история, которую я потом слышал раз сто. Бабушка любила ее рассказывать по любому поводу. А тут она пришлась как раз к месту. Надо же было как-то поддержать несчастную Маняшу, вселить в нее хоть какую надежду. Оказывается, есть простой способ узнать имя будущего мужа. Надо только в Крещение, выходя из дому, отщипнуть с дерева почку и положить ее за щеку, а как только встретится мужчина, тут же эту почку разжевать и проглотить. Хочешь - не хочешь, а твоего будущего супруга будут звать так же, как того первого встречного. А если выплюнешь почку, то пеняй на себя - век в девках станешь вековать. Вот, значит, бабушка идет по улице с почкой за щекой и мечтает, чтобы ей встретился какой-нибудь Константин, потому что так звали очень красивого соседского мальчика, а навстречу ей идет дворник Хабибулла, хромой и с бельмом. Тут бабушка крепко засомневалась: глотать ли ей почку, уж больно страховит был дворник, да еще имя у него какое-то чудное. Но делать нечего, пришлось проглотить, чтобы не накликать беды, красота красотой, а судьбу лучше не испытывать. Вот бабушка съела почку и такая тоска на нее нашла, что весь свет не мил.- Все ей мерещится старый Хабибулла со своим бельмастым глазом. И за что бы она ни бралась, все у нее валилось из рук. И так продолжалось до тех пор, пока ее мать, то есть моя прабабушка, не выведала у нее все, как было. Бабушка ей выложила свои страхи, а она расхохоталась: "Дура,- говорит,- ты набитая. Это по-ихнему, по-татарскому, он Хабибулла, а по-нашему - Василий. Он на Василия завсегда откликается". - Значит, вам так хорошо на роду написано,- еще больше расстроилась Маняша.- А у меня все не как у людей. И знаки такие, что стыдно сказать. И она рассказала историю, которую бабушка потом не могла вспоминать без смеха. У них, оказывается, девушки тоже гадали на святках. Но довольно странным образом. В полночь шли они поодиночке к нетопленой бане и задирали юбки перед открытой дверью. Считалось, что если погладит баннушко рукой по голому заду - обязательно быть девке замужем, а нет - надо ждать до следующих святок. Мало того, баннушко давал знать и о благосостоянии суженого. Если погладит мохнатой рукой - так, значит, идти в богатый дом, а коли голой рукой погладит - за бедного выходить. Вот как-то девушки сговорились и пошли гадать к Маняше. На дворе темно и жутко, со страху казалось, будто из бани доносятся голоса. Долго никто не решался туда пойти. Наконец, нашлась одна бойкая, а остальные сгрудились у крыльца и ждут, что будет. Вдруг бойкая как взвизгнет и - деру от бани. "Погладил,- говорит, едва переводя дух.- Три раза... Сначала лохматой рукой, а потом уж просто так". Девчата стали обсуждать, что бы это значило, и решили, что их подруга три раза выйдет замуж, сначала за богатого, а потом за бедных, но зато еще два раза. Лиха беда начало. Остальных баннушко тоже не обидел. И, странное дело, у всех получалось, что они будут выходить замуж не единожды. Но вот пришла очередь Маняши. Заголилась она и ждет своего жребия, а ей коленом под зад, да так, что она чуть не угодила носом в снег. Подруги спрашивают: "Ну, как?" Она им, конечно: "Мохнатой...", а сама как в воду опущенная. - Да,- сказала бабушка, едва сдерживая смех.- Это ж надо... Не иначе кто подшутил... - Нет,- покачала головой Маняша.- Мы тайком сговаривались, братик, правда, мой мог подслушать, но он еще несмышленый был, пятый год ему только шел. Нет, видать, так написано на роду. - Ну вот еще,- сказала бабушка.- Стоит ли на такие глупости обращать внимание. Мне кажется, что все у тебя образуется. Непременно выйдешь замуж, если уж так тебе приспичило. Я сама тебя научу, как приваживать женихов. Я знаю одно такое средство... Оно тебе обязательно поможет, потому что ты не вредная, не то что некоторые тут... Только скажи, не страшно тебе будет выходить замуж? - А чего бояться-то? - удивилась Маняша. - Сейчас ты сама себе хозяйка,- разоткровенничалась бабушка,- а замужество, пусть самое что ни на есть счастливое, все равно тюрьма. И даже, может быть, чем оно счастливее, тем эта тюрьма крепче. Так стоит ли... Я вот уж на что душа в душу живу с Василием Петровичем, а нет-нет да и задумаюсь... Захочется, к примеру, мне на лодке покататься или пойти на спевку в клуб, а не тут-то было: белье замочено, капусту надо шинковать... - А хоть бы и шинковать,- возразила Маняша.- Не для чужого ведь... Вот вы говорите "свобода". А я так не знаю, куда ее девать. По мне свободная баба, все одно что никому не нужная. Вон бродячая собака по помойкам шастает... Куда хочет, туда и бежит, а вздумается пьяному, к примеру, покуражиться - он в нее каменюкой, и никому до этого нет дела... Так что по мне "тюрьма", как вы говорите, лучше. Какой-никакой, а все-таки дом. Так бабушка познакомилась с Маняшей. Они даже, можно сказать, подружились, хотя их дружба продолжалась всего один вечер. После той встречи последовали события, которые разлучили их на долгие годы. Деда неожиданно снова призвали на военную службу и перевели в другой город. Бабушка последовала за ним. Там у них родился еще один ребенок - моя мать. Потом началась одна война, затем другая. Василий Петрович все время воевал, а бабушка работала в госпитале и растила детей. Наконец, дед победил всех врагов и сказал бабушке, что желает поселиться в своем Киржаче. И снова они приехали в маленький городок, где никто их не ждал. Бабушка попыталась разыскать Маняшу, но ей сказали, что та куда-то уехала еще до войны. Но теперь бабушке уже не приходилось скучать, времена настали иные. Надо было все время думать, как накормить, обшить, обстирать семью. Да и годы ее уже были не те: к тому времени она стала настоящей бабушкой, такой маленькой старушкой с пучком седых волос на затылке, какой я запомнил ее на всю жизнь. И дед мой переменился. Полысел, конечно, обрюзг, но главное, характер у него стал портиться. Особенно после того, как дети подросли и разъехались кто куда. Дед всегда умел настоять на своем и очень гордился этим. Он был тверд, как булыжник, но стремился к твердости алмаза и в стремлении своем порой не замечал, как переступал границу между принципиальностью и слепым упрямством. На старости лет он дошел до того, что месяцами мог не разговаривать с бабушкой только потому, что она, по его мнению, слабо разбиралась в международной обстановке, или же навсегда отказаться от чая из-за того, что он стал дороже на несколько копеек. Тяжко было бабушке видеть деда в таком жалком состоянии. Будь на его месте чужой, тогда еще куда ни шло, а тут самый близкий человек на глазах превращался в корягу и ничего нельзя было с этим поделать. До того жутко становилось порой, что бабушка даже несколько раз сбегала из дому, хотя никто никогда об этом не знал, даже сама бабушка. Просто она тайком собирала узелок, ночью уходила на станцию и сидела там, в зале ожидания, с узелком на коленях час или два, а потом возвращалась домой, так что дед и не замечал ее отсутствия. О чем думала она тогда, по ночам, на станции, среди людей, которые ели и спали, пристроившись кое-как на чемоданах и узлах, на обшарпанных скамьях, а то и просто на полу среди шелухи от семечек... О многом, наверно. И может быть, даже о странном разговоре со странной девушкой Маняшей, которая невесть откуда взялась и канула неведомо куда. Умер Василий Петрович, как доказал, то есть заперся в спальне и никого туда не впускал, пока не умер. Непонятно, правда, что он этим доказал и кому, зато перед самой кончиной он был великодушен, как человек, уверенный в своей правоте, и даже простил бабушке ее политическую не подкованность. Она отдала должное великодушию деда, соорудив ему памятник почти на все деньги, вырученные от продажи дома, села в поезд и через каких-нибудь четыре часа была уже у нас в Москве. Мы тогда жили в Марьиной Роще. Родители у меня работали на заводе, а я целыми днями просиживал у окна и смотрел, как играют во дворе другие мальчишки. В детском саду пока что для меня не находилось места, а во двор меня одного не выпускали, потому что считалось, что район у нас бандитский. И вот к нам приехала бабушка, чтобы подарить мне, а заодно и себе, весь мир, то есть все, что я видел из окна, и даже больше. Каждое утро она брала меня за руку, прихватывала клеенчатую сумку и шла покупать продукты. В то время это было не таким уж простым делом. Тогда люди стояли в очередях не за какой-нибудь икрой или осетриной, от этого добра в магазинах полки ломились, а за молоком и мылом, за мясом и мукой, то есть за самым необходимым. Товар обычно отпускали со двора, подальше от лишних глаз. Многие приходили сюда с детьми. Мы тут же затевали какие-нибудь игры и, бывало, так заигрывались, что и уходить не желали ни в какую. Взрослые выстаивали в очередях часами, но не мучились, как это бывает теперь, потому что, во-первых, никуда не спешили, зная, что хорошо только там, где их нет, а во-вторых, у каждого в очереди находились знакомые, с которыми можно было обстоятельно обсудить местные новости. Бабушка быстро перезнакомилась с очень многими женщинами. Здесь люди как-то легко сходились друг с другом. Не потому ли, что на окраине жило много новоселов? И вот однажды в очереди к ней подошла высокая женщина в плюшевом жакете и цветастом платке и прямо так спросила: - Извиняюсь, вы не Василия Петровича жена будете? Бабушка к ней пригляделась и глазам своим не поверила: перед ней стояла Маняша собственной персоной и радовалась, как будто выиграла сто рублей по облигации. Бабушка тоже обрадовалась, нагнула ее к себе и ну целовать. Эта встреча их так ошеломила, что Маняша пропустила свою очередь, а бабушка забыла, за чем стоит. Даже продавец занервничал: - Вы что уснули, дамочка? Не задерживайте давайте... И вот бабушка взяла чего-то там, за чем стояла, а Маняша переняла у нее сумку. Они вышли со двора и пошли по улице неизвестно куда, совершенно одурев от воспоминаний. И только когда они уже были возле Марьинского Мосторга, бабушка хватилась меня. А я в это время преспокойно играл в колдунчики во дворе магазина. Однако, прежде чем расстаться с Маняшей, она дала ей слово, что нынче же вечером заглянет к ней домой. - Обязательно приходите,- сказала Маняша на прощание.- Я хозяину скажу, он ждать будет. Раньше в Марьиной Роще жили непоседливые люди: ходили друг к другу в гости чуть ли не каждый день, а чаще, просто забегали к знакомым на минуту и оставались бог знает на сколько. Бабушка, например, пока шла с рынка, заходила в два, а то и в три дома, и обязательно ее где-нибудь сажали пить чай, а мне давали яблоко или конфету. К нам тоже все время приходили бабушкины знакомые и вели долгие разговоры, в основном про то, кто на ком женился да кто у кого родился. Иногда, вечером, бабушка сидит-сидит и вдруг спохватится: "Батюшки, что-то Копненкова не идет, надо зайти к ней, узнать, почему она не идет", накинет на плечи платок и в дверь, а я за ней. С некоторых пор мы были как иголка и ниточка. Мои родители, по выражению бабушки, "как с цепи сорвались" после ее переезда в Москву: то в кино, то на танцы... Люди молодые, пользовались случаем и наверстывали свое. Вот и к Маняше мы с бабушкой отправились на пару. Маняша жила на самом краю Марьиной Рощи, возле железной дороги. Так что не удивительно, почему они с бабушкой не "нашлись" уж давно. Дом, где нас ждали, был деревянный, но не деревенский, а городской - двухэтажный, обшитый почерневшими от старости досками. Маняшина квартира помещалась наверху. Туда вела крутая лестница. Когда мы по ней поднимались, ступени у нас под ногами ходили ходуном и скрипели. При всем при том мы пробирались почти на ощупь. Единственным источником света здесь была луна, которая заглядывала в грязное окошко под потолком. Наверху мы едва нашли в стене дверь, обитую драным войлоком. Войлок смягчал удары, и бабушка никак не могла достучаться. Потеряв, наконец, терпение, она стала колотить в дверь пяткой. Это подействовало. Дверь распахнулась, и Маняша чуть ли не силой втащила нас в прихожую, как будто мы не в гости пришли, а нашкодничали. - Господи,- заговорила она каким-то восторженным и в то же время виноватым шепотом,- совсем запамятовала сказать... у нас же электрический звонок. Давеча хозяин поставил. Он у меня любит всякое узкое... - А можно мне в него позвонить? - спросил я тоже шепотом. -А чего ж нельзя, конечно, можно, только потом,- зашептала Маняша сконфуженно.- Хозяин заснул... Сморило с устатку, вот он и прикорнул... Как-никак целый день на ногах... Мы, вот что, пойдем сейчас на кухню, посидим, чайку с пирогами попьем. А хозяин проснется - мы к нему... Он не то чтобы спит, а так - дремет. Мы прошли на кухню и расселись на шатких табуретках вокруг тумбочки, покрытой клеенкой. Эта кухня очень напоминала нашу: у стены стоял такой же керогаз и так же от него воняло керосином, на стенах висели кастрюли, тазы и всякие поварешки... Маняша молчала, видимо от смущения. И бабушка не спешила начинать беседу. Так они и сидели некоторое время молча. Но потом бабушка не выдержала и спросила: - Ты давно замужем? Маняша как будто ждала этого вопроса. Она сразу оживилась, кинулась ставить чайник и заговорила быстро, взахлеб, как швейная машинка стучит. - Седьмой год... То есть расписаны уже седьмой год, а так знакомы уже скоро восемь. Мы как ведь познакомились... Мы интересно познакомились... В бане... - В бане? - переспросила бабушка. - Ну да. Я ведь из дому тогда на стройку поехала. Надюху Новикову знали? нет? Так у нее на Урале один шофер был, все писал письма, чтобы она к нему приезжала. А Надюха сомневалась, пока меня зло не взяло: "Ах, ты,- говорю,- кулема несчастная, мужик там весь извелся, а тебе задницу лень поднять. Собирайся, вместе поедем". Думаю про себя: "Может, и для меня какой шофер там найдется". Вот, значит, и поехали мы с Надюхой на Урал. Она сразу замуж выскочила, но не за того шофера, а за другого, он на экскаваторе работал. А я устроилась в бригаду маляром. "Дай,- думаю,- хоть специальность получу..." - Так ты, значит, аж на Урал махнула? - не то спросила, не то подумала вслух бабушка. - Сначала на Урал, потом в эту, как ее... называется так чудно, не по-русски... Вот ведь придумают, три года жила, а выговорить никак не могу... Так и ездила с одной стройки на другую словно мужик. Маляры везде нужны... - И все одна? - поинтересовалась бабушка.- Замужем не была? Маняша потупилась, полезла за чем-то в шкафчик, ничего оттуда не достала и снова уселась. - Ну как одна... Мужского полу на стройках, известное дело, много. И все больше холостые. Случалось, что какой-нибудь и поинтересуется. Только я, дура такая, вместо того, чтобы завлекать, возьму да и бухну наперед: "Так, мол, и так, хорошо бы замуж..." Если которые честные - сразу отходили, а другие потом норовили скрыться... Чудаки... Как будто я их насильно потащу в загс. Сколько раз себя ругала за свою глупость, а исправиться никак не могла. Подруги, бывало, наставляют меня, как надо завлекать, я их слушаю, а сама думаю: "Нет, это с моей физиономией стыдно..." - Как же это тебя угораздило в бане-то? - спросила бабушка, чтобы перевести разговор в более приятное русло. Маняша засмеялась и даже как будто помолодела. Во всяком случае она уже не казалась мне старой бабкой, а так, теткой. - Это когда мы под Воронежем элеватор строили... Там в поселке была баня, куда мы по четвергам, то есть в женский день, ходили мыться. Вот, значит, женщины помылись и захотели париться, а мне что-то поплохело, видно угорела... Сижу в предбаннике в чем мать родила, волосы сушу и поджидаю своих товарок. Вдруг дверь открывается и входит Семен Иванович с чемоданчиком в руке, то есть я тогда еще не знала, конечно, что это Семен Иванович, а думала, что просто мужчина. Вошел и стоит, рот разинул, глазами хлопает, никак не может сообразить, почему тут голая баба. Я, конечно, всю одежу, которая была под рукой, сгребла на себя и говорю ему: "Вам чего здесь надо, товарищ? Сегодня женский день". А он мне: "Извиняюсь, я тут... кое-что простирнуть собрался..." Тогда я говорю: "Это дело не мужское, давайте что там у вас, я сама простирну". Он сунул мне рубашку и - ходу. Насилу потом его нашла. Оказалось: москвич, год как овдовел... Ну и вот... - Так он у тебя вдовец,- сказала бабушка, словно подтвердила вслух какую-то свою мысль. - Семен Иванович, конечно, в летах, зато не пьющий. А уж такого мастера надо поискать. Он и плотник, и каменщик, и столярное дело знает, и слесарем может быть, а уж таких печников теперь днем с огнем не найдешь. Другой за месяц столько не зарабатывает, сколько он за неделю. - Где же он работает? - заинтересовалась бабушка. - На этой, как ее... фанеротаре. Там хорошие заработки. - А мой зять говорит - там ни черта не платят... - Конечно, оклады там не бог весть какие,- призналась Маняша.- Но он сверхурочные берет, а с работы придет - тоже не сидит сложа руки: кому стекло вставит, кому дверь навесит, а уж насчет печей и говорить нечего. Вся Марьина Роща знает, какой Семен Иванович мастер. - Ну, если еще подрабатывать, тогда, конечно,- согласилась бабушка. Мы уже выпили по три чашки чаю и съели целое блюдо пирожков с капустой, когда вдруг услышали чей-то кашель. - Батюшки, хозяин проснулся,- всполошилась Маняша.- Вы уж тут подождите еще минутку, а я его упрежу, что у нас гости... Она вскочила и убежала, а потом долго не появлялась. Так что бабушка даже заерзала, ей, видно, не терпелось увидеть этого знаменитого Семена Ивановича. Наконец Маняша позвала нас в комнату и мы его увидели, то есть сначала услышали, потому что некоторое время не могли понять, откуда донеслось его придушенное "здравствуйте". Он лежал за изразцовой печкой на сундуке, покрытый одеялом из разноцветных лоскутков, и изображал на лице радушную улыбку. Этот маленький человечек с нездоровым одутловатым лицом совсем не походил на того бравого предприимчивого мастера, о котором нам только что рассказывала Маняша. Так что мы даже подумали, что это не Семен Иванович, а кто-то другой, может отец его. Но Маняша сказала: - Пусть уж хозяин не встает, больно намаялся за целый день. И мы поняли, что это и есть Семен Иванович, и нам почему-то неудобно стало глядеть в его сторону. Как будто мы перед ним в чем-то провинились. А Маняша так и заливалась. - Вот эту кровать Семен Иванович сам делал, и комод, и шифоньер... - Что ж это, Семен Иванович,- не выдержала бабушка,- кровать сделал, а сам на сундуке спишь? Семен Иванович хотел было что-то сказать, но тут встряла Маняша: - Очень уж он любит погреться, а кровать у печки не встанет, вот он и устроился на сундучке. - На сундучке,- подтвердил Семен Иванович и закивал головой, как тряпочная кукла, когда ее трясут. - Может, в лото сыграем,- предложила Маняша, видя, что бабушка чем-то недовольна.- Семен Иванович, не желаешь ли с нами в лото? Семен Иванович хотел было что-то сказать, но, видно, передумал и отвернулся к стене. - Устал,- развела руками Маняша.- Все хозяйство на себе везет. Я-то, сама знаете, бестолковая, так все ему приходится. Вот ремонт недавно сделал. Глядите, какие обои веселенькие... - Ладно,- сказала бабушка,- мы пойдем. Человеку продохнуть некогда, а ему еще гостей развлекать надо. - Хорошо, Семен Иванович,- согласилась Маняша,- отдыхай тут, а то тебе завтра еще диван перетягивать. Мы на кухне посидим, пластинки вот послушаем. Она сняла с шифоньера патефон, и мы пошли опять на кухню. - Вы не глядите, что он старый,- убеждала Маняша бабушку под звуки танго.- Это он так, куксится. Завтра встанет как огурчик. А станет что-нибудь делать с шутками да прибаутками, так смотреть любо-дорого. Нет, мне все-таки в жизни повезло. Такой человек достался. Трезвый, работящий... строгий, правда, но зря никого не обидит. Нашу сестру надо в руках держать, а то ведь мы все норовим на шею влезть. - Это уж точно,- подтвердила бабушка не без ехидства.- Сама-то работаешь, ты ведь еще молодая? - Какое там,- вздохнула Маняша.- Я хотела устроиться на железную дорогу, тут рядом, а хозяин ни в какую. "Ты,- говорит,- отработала свое, теперь занимайся домашним хозяйством, а об остальном я сам позабочусь". Не пустил на работу, и точка. Теперь вот отдыхаю. - Хорошо тебе,- сказала бабушка.- Все дуриком, а устроилась так, что другие могут позавидовать. - Сама удивляюсь,- сказала Маняша,- за что мне такое счастье. Видно, правду говорят, что умный сам идет, а дурака бог ведет. Пластинка кончилась, и мы услышали слабый голос Семена Ивановича: - Маняша, поставь любимую. - Сейчас, сейчас,- крикнула она и принялась крутить ручку патефона. Тут бабушка решительно поднялась с места и стала прощаться. А Маняша стала извиняться, как будто в чем-то провинилась перед нами. - Вы уж не обессудьте... Что же вы так мало посидели. Может, еще чаю?.. Но бабушка была непреклонна. Тогда Маняша поставила пластинку и пошла нас провожать. Дверь в прихожую она оставила открытой, чтобы на лестнице было светлее. Мы спускались вниз, как альпинисты, боком, держась за руки: сначала Маняша, потом бабушка и, наконец, я. А сверху, из распахнутой настежь двери на нас проливался жидкий свет и доносились слова песни: Тебя лучи ласкают жаркие, Тебя цветы одели яркие, И пальмы стройные раскинулись по берегам твоим. Песня вдаль течет. Моряка влечет В полуденные твои края. Ты красот полна, В сердце ты одна, Индонезия, любовь моя. Внизу бабушка все-таки оступилась и чуть было не упала. Хорошо, Маняша вовремя поймала ее за плечи. - Да что ж это такое,- рассердилась бабушка.- Нечто трудно электричество в сени провести. Слышь, Индонезия, ты скажи своему, чтобы лампочку повесил, а то, пока он там на стороне сотни сшибает, ты здесь ноги поломаешь. - Обязательно,- видимо, не совсем поняла ее Маняша.- И лампочку повесим, и лестницу подновим. Было бы здоровье. Так закончился наш первый и последний визит к Маняше. Бабушке, кажется, не понравилось в гостях у старой знакомой. Пока мы шли домой, она все время ворчала и называла Маняшу "стервой", а ее мужа "подкаблучником". - Вот посмотришь на такую стерву и ведь жениться вовек не захочешь. Все тихоню из себя строила, а сама небось только и думала, как такого захомутать, чтобы можно было на нем ездить. А этот дуралей, подкаблучник, куда только смотрит. В чем душа держится, а туда же: "Я сам, сиди дома..." На фабрике вкалывает, по домам подрабатывает, еще и кровать сделал, чтобы ей мягко дрыхнуть, а сам на сундучке, как кошка... Тьфу, ей-богу, противно. Моги моей больше у них не будет. Мне тоже у Маняши не понравилось. В других местах мне давали поиграть слониками с комода или разрешали полистать книгу с картинками, а здесь только чай да пироги. Эка невидаль... Вот песня запомнилась, правда. Я потом еще ходил по двору и напевал: "Индонезия, любовь моя". Но вскоре и она забылась. Но вот однажды мы с бабушкой шли с рынка мимо кладбища, и вдруг я услышал звуки оркестра. Там у нас, когда хоронили, часто играл оркестр. Только на этот раз музыка была какая-то чудная. "Батюшки, да ведь это они "Индонезию" играют",- хотел я сказать бабушке, но она уже сама услышала. Перекрестилась, схватила меня и сказала: "Ухайдакала мужика, стерва..." На следующий день в очереди она уже всем рассказывала, как одна ее знакомая, то есть Маняша, насмерть заездила своего мужа. А он был такой мягкий душевный человек, что никогда ей слова поперек не говорил, а только ишачил на нее как проклятый. А она ему за это после смерти "Индонезию" сыграла. Все слушали и удивлялись, до чего может дойти человек в своей жестокости, и тут вдруг одна женщина в очереди говорит: - Постойте, постойте, это вы не про Маняшу ли киржацкую рассказываете, жену Семен Ивановича? - Про нее самую,- говорит бабушка,- чтоб ей ни дна ни покрышки. - Да как вы можете,- разозлилась женщина.- Ничего не знаете, а говорите. Она же святой человек. Семен Иванович уже пять лет со своего сундучка не поднимался, паралич его разбил. А она за ним, как за дитем малым, ухаживала. Другая бы давно его сбагрила в больницу, и дело с концом, а Маняша на себя такую тягу взвалила и никогда никому не пожаловалась. Только вот мы, соседи, и знали про ее беду. Притом она еще на фабрике работала, потому что мужниной пенсии на жизнь не хватало. Она ведь своему ненаглядному Семену Ивановичу норовила что получше приготовить. Вот она какая, а вы говорите. Не знаете, а говорите... Стыдно вам. Бабушка как услышала все это, схватила меня за руку, так что мне больно стало, и бегом. Выбежали мы на Сущевку, оттуда до железной дороги рукой подать, но тут бабушка остановилась, погладила меня по голове и сказала: "Ох, грехи наши..." ПРИСТАНЬ (Повесть) Секретарь Синюхинского сельсовета, молоденькая девчоночка Рябыкина Светка, та самая, которая только-только окончила десять классов, изображала из себя какую-то канцелярскую даму. Где уж она ее подсмотрела, бог ее знает. Может, в районе, а может, по телевизору. Чем привлек ее этот, ущербный в общем-то тип, трудно сказать, но только Светка очень старалась. А получалось нелепо, смешно, как смешно бывает, когда дошкольница рядится в материно платье и мажет губы сестриной помадой. Светка осуждающе сверкала глазами, когда кто-нибудь из присутствующих заговаривал, хмурила брови, стараясь казаться деловой, независимой, городской, а веснушки деревенские так и смеялись. Она морщила лоб, чтобы быть старше, а нос-пуговица у нее обгорел на солнце и облупился совсем по-детски. Федор Христофорович глядел на нее и думал: "Вот намучится тот, кому такая ломака достанется. А может, и ничего... Родит и уймется". Все с теми же ужимками Светка отстукала на машинке документ, содержание которого ей продиктовал председатель сельсовета. В нем говорилось, что житель села Синюхино Калужской области Чупров Геннадий Иванович передал в вечное пользование Варваричеву Федору Христофоровичу, жителю деревни Нагатино Московской области, дом деревянный рубленый, за что тот и уплатил ему 540 (пятьсот сорок) рублей. Про деревню сочинили на всякий случай, для проверяльщиков. Дескать, своему, деревенскому, продали, а не какому-нибудь дачнику. Далее следовали подписи бывшего хозяина дома и нового его владельца, председателя и, наконец, Светкина закорючка. И все это, как полагается, скрепили круглой сельсоветовской печатью. Дело было сделано, и все, кто при этом присутствовал, радовались. Правда, каждый имел на то свою причину и радовался на свой манер. Так, председатель сельсовета был доволен тем, что угодил директору совхоза, самому хозяину здешних мест Василию Васильевичу, который самолично ходатайствовал о том, чтобы дать добро на продажу дома этому Варваричеву. Стало быть, и сельсовет может теперь рассчитывать на ответную услугу совхоза. Бывший бухгалтер, а ныне самодеятельный плотник Эйно Карлович Пиккус вообще любил, когда люди что-то приобретали или строили. Он и в сельсовет-то пришел, только чтобы за других порадоваться. А Светка Рябыкина была довольна сразу по двум причинам. Во-первых, она стала непосредственной участницей события, какое не часто в Синюхино происходит. Оно непременно должно заинтересовать односельчан и особенно односельчанок. И тогда к кому, как не к ней, к Светке Рябыкиной, которую еще вчера никто иначе как Чесоткой за вертлявость не называл, пойдут со своими вопросами любопытные женщины: матери, тетки и бабки ее школьных подруг. Во-вторых, она считала Генку Чупрова своим парнем и чуть ли не женихом на том основании, что он, вот уже в третий раз, зажимал ее по пьяному делу под березой возле клуба, норовил поцеловать в губы, лез под юбку и говорил слова, которые днем стыдно было вспомнить даже про себя. Следовательно, теперь, когда ему в руки привалили такие деньжищи, она могла рассчитывать на подарочек. Пусть это будет косынка трехрублевая или духи - все равно. Не даром ведь во всех кинокартинах ухажеры дарят своим милкам косыночки. А чем она хуже?.. Генка тоже, конечно, был доволен, хотя ни о каком подарке не помышлял. По правде говоря, он даже не знал доподлинно, как зовут эту ломаку из сельсовета. Катей или Надей? Помнил только, и то смутно, что вроде бы провожал ее домой после танцев и плел всякую чушь. А радовался он, потому что по природе был жизнерадостным малым, а тут еще такая удача: халупу, никому не потребную, кривую, гнилую, дырявую, загнали за полтыщи. Он понимал, что эти деньги принадлежат не ему, а всем Чупровым. Но как Чупров - не мог не радоваться такой удаче, все-таки деньги немалые. А в том доме он и не помнил, когда жил. То есть помнил, конечно, но не придавал этому значения. Не все ли равно, где жить, лишь бы жить по-человечески, то есть весело. А какое веселье сидеть одному бирюком в дедовском доме. Впрочем, дом был даже не дедовским, а прадедовским. Его прадед поставил, которого уж никто и не помнил. Дед в нем родился и умер, мать родилась, но рано вышла замуж и покинула отчий дом, чтобы вернуться туда через много лет, а потом опять его оставить, теперь уж навсегда. Дом был еще крепкий, хотя и не жилой. Так получилось, что он перестал быть нужным. Брат, когда отделился, построил себе новый дом, как раз напротив дедовского, и переехал туда со своей женой Клавой. Там у них родился сын Васятка. Геннадий в это время был в армии. Мать их, Степанида, как это у матерей водится, помогала молодым исподволь, пока они ей совсем не сели на шею. Она, правда, и сама была не против того, потому что не заметила, как приросла к ним, а больше всего к внуку, сердцем. Вскоре Степанида перебралась к сыну Николаю насовсем, а дом оставила Геннадию. И чтобы уж совсем как головой в омут, даже переписала его на младшенького. Дескать, придет из армии, захочет жениться, а тут - на тебе дом, как нашел. Она, как всякая мать, готова была жертвовать своими интересами ради любимого чада. Впрочем, назвать это жертвой как-то даже неловко, потому что у Николая ей жилось куда лучше, нежели дома. Старший сын относился к ней с почтением, какое теперь и в деревне редкость. Злые языки даже поговаривали, будто он обихаживает старуху в пику жене, чтобы та не больно нос задирала. Но только это мало походило на, правду, и сразу по трем причинам. Во-первых, Степанида была великой хозяйкой. Дом, который она бралась тащить, как бы он ни был велик, целиком умещался на ее могучих плечах, так что всякий, кто хотел в нем жить, оказывался ее пассажиром. Во-вторых, Николай просто в силу своего характера плохо подходил на роль домашнего интригана. Выругаться он мог, ну, кулаком по столу треснуть. Но чтобы людей стравливать... Таких способностей за ним не водилось. В-третьих, сама Клавдия. Женщина эта была не так глупа, чтобы не видеть практической пользы от своего такого положения. Ласковое теля, как известно, двух маток сосет. Она чувствовала себя за свекровью, как в легковом автомобиле на заднем сиденье: тепло, мягко, еще и везут куда-то, хотя порой хотелось пересесть поближе к рулю. И только облагодетельствованный Генка не находил себе места. Придет с работы в собственные хоромы, сапоги стащит и включает радио, чтобы было веселей, а то полистает книгу и - айда к брату. Там шумят, галдят- и то шкварки сгорели, то стирка, зато сразу видно, что люди живут. И все ему рады, и поговорить охотники найдутся и помолчать есть с кем, не говоря уже о питании. Большая семья, или даже просто семья, подобна костру: каждый только веточку бросит в огонь, а тепло всем. Известное дело, что готовить честь по чести, то есть первое и второе, только для себя не всякая женщина будет. Что же взять с двадцатидвухлетнего парня, у которого мать, через дорогу живет. Само собой разумеется, что Генка больше бывал у брата, чем у себя. Только ночевать уходил в старый дом, и то уж за полночь. Так продолжалось до тех пор, пока однажды Николай не сказал, чтобы брат кончал валять дурака и перебирался к нему насовсем. Таким образом, он и матери угодил, она давно этого желала, хотя и помалкивала, и брату, который не знал, что делать со своей свободой, и все чаще пускался в загулы. Вещи Генка перетащил, а старый дом, как положено, чтобы дети не лазили, заколотил. Так и стоял он заколоченный до тех пор, пока не появились покупатели. А покупателям и подавно радоваться положено. Глеб радовался потому, что пристроил, наконец, отца в хорошее место, где ему будет на старости лет покойно от общения с природой и хорошими простыми людьми. И жена его Тамара, которая все время укоряла мужа за то, что не хочет позаботиться о престарелом отце, будет довольна. Сам же новый хозяин дома Федор Христофорович радовался единственно потому, что угодил сыну, но не испытывал ровным счетом никаких чувств по поводу того, что стал домовладельцем. Более того. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он, Федор Варваричев, член партии, кавалер двух орденов Красного Знамени, подполковник в отставке, стал домовладельцем, он бы, верно, обиделся или даже рассердился, потому что слово какое-то старорежимное, вроде заводчика или целовальника. А Федор Христофорович с самого детства весь этот хлам привык презирать. От отца у него это, который так в батраках намаялся, что, даже когда получил собственный надел, не пожелал оставаться в деревне, а подался в Москву со всем своим семейством и всю оставшуюся жизнь проработал на заводе модельщиком по дереву. Больше всего он хотел пристать к городской жизни и потому носил кепку и галоши, как будто и знать не знал другой одежды, никогда не упускал случая заявить, что рабочий класс - гегемон, а крестьянин по сути своей мелкий собственник. В то время на заводе выделяли участки под картошку и все радовались, потому что это было большое подспорье в домашнем хозяйстве, а Христофор Варваричев от участка отказался и на собрании потом высказался против "обуржуазивания рабочего класса путем приманивания частной собственностью". Его неприязнь к деревне, к сельскому труду доходила иногда до смешного. Жил он тогда в деревянном доме в Марьиной Роще. В то время в Марьиной Роще все дома были деревянные, с палисадниками, с печным отоплением, в общем мало чем отличались от деревенских. Вот соседка как-то решила разбить возле дома грядку и посадить огурцы, редиску и лук, чтобы не бегать за всяким овощем на базар. Так многие тогда делали. Но Христофор воспринял это как кровную обиду. В один прекрасный день он привез откуда-то несколько тачек булыжника, разорил грядку и замостил весь палисадник, так что там даже и трава не росла. На массовки за город он тоже никогда не ездил, как другие рабочие с его завода. Он принципиально сидел дома и читал газеты, к великому огорчению жены, которой хотелось побыть на людях, набрать грибов, сплясать под гармонь. Она по-прежнему оставалась женщиной деревенской, и ничто не могло заставить ее отказаться от привычек, усвоенных от бабушек и прабабушек. И хоть она теперь не сеяла, не жала, не доила корову, а работала на чулочной фабрике, в остальном ее жизнь почти не изменилась. По утрам она все так же растапливала русскую печь, ставила на плиту щи и картошку, а вечером, когда супруг и дети были накормлены, с полным карманом семечек выходила во двор на лавочку и вела с соседками извечные женские разговоры про то, как кто живет, как было прежде и будет в дальнейшем, а больше про то, где какой товар выбросили и почем дают. Она, пожалуй, даже и не сознавала, что живет в городе. Для нее Москва была Марьиной Рощей, а стало быть, деревней. По утрам здесь кричали петухи, а по ночам лаяли собаки, дети бегали купаться на Синичку и обтрясали яблоки в саду у Копненковых. И всех она вокруг знала, всем перемывала косточки в очередях за молоком и мукой. Для полного счастья не хватало только родни, но со временем и родня объявилась, дочь подросла и вышла замуж за москвича. Но пожалуй, из всех Варваричевых только Федор чувствовал себя вполне городским жителем. То есть он не задумывался над тем, где он живет и как он здесь очутился. Ему не нужно было доказывать на собраниях и в быту свою принадлежность к рабочему классу, не нужно было приспосабливаться к новой обстановке. В Москве он чувствовал себя даже не как дома, а просто дома. Казалось, десять лет, проведенные в деревне, не оставили никакого следа в его сознании. Да и времени, чтобы думать на отвлеченные темы, у него не предусматривалось. С утра он вместе с отцом шел на завод, где в инструментальном цехе работал учеником слесаря. Потом, наскоро перекусив в столовке, спешил в вечернюю школу, а когда занятий в школе не было, оставался в заводской библиотеке, чтобы подготовиться к экзамену на разряд. Поначалу еще и в клуб ходил, хотел выучиться играть на баяне. Но впоследствии это дело забросил. Техника целиком и бесповоротно захватила его. В движении маховиков, шестерен, приводов он вдруг увидел какое-то продолжение жизни, не собственной, а большой, всеобщей, которая настолько велика, что не поддается. познанию вообще. Познать ее можно только по частям, а потом эти части сложить! Как дети познают природу живого, наблюдая за кошкой или собакой, как подростки открывают законы и красоту полета, гоняя голубей, так Федор познавал природу машины, глядя, как движение передается от мотора к сверлу. И радовался своим открытиям не меньше, чем те его сверстники, которые по выходным с утра до вечера отправляли в полет ученых птиц. По сути дела и то и другое оставалось игрой. Разница лишь в том, что для Федора его игра "в шестеренки" стала делом жизни, а голубятники рано или поздно своих турманов и сизарей передавали младшим братьям. Кто знает, хорошую или плохую службу сослужило Федору его увлечение механикой, но в его судьбе оно сыграло решающую роль. Когда заводской комсомольской организации предложили рекомендовать трех молодых рабочих в военное инженерное училище, он оказался подходящим кандидатом. В самом деле: техникой интересуется, кончил десятилетку, имеет разряд и ходит в стахановцах, от поручений никогда не отказывается и происхождение подходящее - из рабочих. С такими данными грех не хватать звезд с неба. Одно настораживало заводских комсомольцев, больно уж не видный этот Федор Варваричев, не в смысле наружности, хотя и наружностью он не выделялся, а по характеру. Характер, в общем, ничего - ровный, но не боевитый, можно сказать даже тюфтя. Его на собрании поднимут, станут хвалить, за то что он перекрывает дневную норму, а он нет чтобы ответить как надо - пламенной речью про ответственность момента и международную обстановку, упомянуть Стаханова и призвать всех следовать его и своему примеру - стоит, как будто провинился, и мямлит себе под нос: "Оправдаю... Спасибо... Оправдаю..." Не ударник, а сонная муха. На Доску почета надо фотографироваться, а он в спецовке приперся: "Ладно, я уж так как-нибудь..." Поначалу его пытались выдвигать, но видят, что малый в вожаки не годится, и махнули рукой. Так что, когда речь зашла о направлении Варваричева в военное училище, некоторые сомневались, а один принципиальный комсомолец так прямо и сказал: - Не выйдет из Федьки красного командира - говорит дюже тихо. Конечно, не в голосе дело, но в возражении принципиального товарища все же был резон. Федор не только не умел командовать, но и не был способен верховодить. Этой способности, как, впрочем, и честолюбия, он был лишен напрочь. Даже задатками всего этого природа его обделила, как обделяет некоторых способностью различать цвета. Поэтому чинов он боялся, а известностью, пусть маленькой, пусть в масштабах завода, тяготился. Он готов был сквозь землю провалиться, когда какая-нибудь девчонка, показывая на него, говорила подруге: - Гляди, вон Варваричев с Доски почета идет. А ведь недаром, наверно, говорят, что плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Вот и вышла у комсомольцев загвоздка: посылать Варваричева в училище или воздержаться. Все решило вмешательство директора завода, который сказал, что Красной Армии нужны не только боевые командиры, но еще и хорошие специалисты, а из Варваричева выйдет толк, потому что он интересуется техникой и добросовестно выполняет все задания. Так что, как ему, директору, ни жалко расставаться с хорошим рабочим, а защита страны превыше всего и удерживать Варваричева он не имеет права. Так Федор стал военным. Сначала курсантом, потом офицером инженерных войск. А командовать ему так и не пришлось. Разве что однажды. В Белоруссии при форсировании реки. По его проекту должны были наводить временный мост. На том берегу врага уже не было, и потому никто не ожидал военных действий. Саперы наводили мост, части, которые должны были переправляться на другой берег, спокойно ждали, когда мост будет готов. И только небольшой отряд занял позицию на том берегу. На всякий случай. За старшего был один лейтенант, очень общительный. Когда Варваричев переправился туда на плоту, чтобы осмотреть берег, лейтенант, который чувствовал себя здесь хозяином, чуть ли не старожилом, стал уговаривать его непременно пообедать вместе. Он был настойчив и так красноречив в описании ухи, приготовленной, по его словам, специально для гостя, что Федор Христофорович уступил. И тут случилось непредвиденное. Из дальнего леса выехали два немецких танка и с ходу открыли огонь по передовому отряду. Лейтенант вскочил с ложкой в руке, заметался, закричал что-то и тут же упал, подбитый то ли пулей, то ли осколком. Бойцы легли на землю и стали ждать. В этой ситуации ждать можно было только смерти. Впереди голое поле, где ни кустика, ни холмика, за которым можно было бы укрыться, позади обрыв и река, и мост, который только начали наводить. Так что помощи ждать неоткуда. Можно, конечно, попытаться спасти жизнь. Скатиться к реке и попробовать вплавь перебраться к своим. Но тогда уж ни о каком мосте не может быть и речи. Всем частям придется форсировать реку вплавь. И кто знает, сколько людей при этом погибнет. Танки приближались. Еще немного и они раздавят людей гусеницами. Они даже стрелять перестали. Слышен был только нарастающий шум двух двигателей. И тут кто-то крикнул или даже сказал, но громко, чтобы перекрыть гул танков. - Всем закрепиться под обрывом. Приготовить гранаты. Держать оборону. Это было самым правильным решением, которое только возможно. Под защитой обрыва солдаты становились недосягаемыми для танкового огня. Танки не могли смять отряд, не свалившись в реку. В свою очередь, они становились уязвимыми для солдат, вооруженных гранатами, и не могли вплотную подойти к мосту, чтобы расстрелять понтону. Танки остановились поодаль и изредка постреливали по саперам. Тем временем на другом берегу пришли в себя от внезапного нападения, развернули артиллерию и открыли огонь по танкам. Один танк был подбит, а другой ушел туда, откуда явился. Кто знает, может, все обошлось бы и без команды Варваричева, но тем, кто оборонял мост, почему-то казалось, что только благодаря его находчивости они остались живы и обеспечили переправу. После войны Федора Христофоровича направили в Среднюю Азию, потом на Урал. Там он женился на женщине, которая обожглась на молоке, то есть была замужем по любви, развелась и уже успела устать от независимости. Второй ее брак оказался удачнее. Федор Христофорович был вроде неплохим человеком, то есть положительным. Он не пил, не шастал за юбками. Зарабатывал хорошо, не то что некоторые молокососы, и к деньгам личного интереса не имел. Так что грех было не держаться за такого. Были, правда, и свои минусы. Тоскливо с ним порой бывало так, что хоть на луну вой. Однако для серьезной женщины - это дело десятое, а жена Федора Христофоровича считала себя женщиной серьезной, которая обязана понимать, что если мужчина не подвержен пагубным страстям, то он не может быть плохим супругом. А так как Федор Христофорович за всю жизнь ни к чему, кроме крепкого чая и рыбалки, не пристрастился, то остальное можно стерпеть. Кстати, об этой рыбалке нужно сказать особо. Дело в том, что Федор Христофорович никогда всерьез не рыбачил. И вообще это его увлечение казалось многим странным. Судите сами: за всю жизнь человек не поймал ни единой рыбки, а на старости лет вдруг повадился ездить с удочками за город. И добро бы удочки были путевые. А то ведь из "Детского мира". Настоящие рыбаки на его снасти не могли без смеха смотреть. Впрочем, он и не претендовал на то, чтобы прослыть настоящим рыбаком. По правде говоря, даже считал это занятие бесполезным времяпрепровождением, а удочки купил и за город с ними ездил только потому, чтобы угодить сыну, которому врачи рекомендовали загородные прогулки. Сын Глеб занял в его жизни совершенно особое место. Он, если можно так выразиться, был его душой, то есть единственным человеком, которого он любил и любовь которого готов был заслуживать. - До рождения Глеба он не знал ничего подобного. Женщин, которые обозначивались в его жизни, не нужно было завоевывать, они сами были не прочь прийти и взять свое. Иных он не знал, да и не мог знать в силу своего характера. Друзей у него в общем-то не имелось, потому что дружить с ним, честно говоря, было не интересно. Уж очень он сосредоточился на своих расчетах и чертежах, как будто вокруг ничего стоящего больше не было. Сам добровольно отказался от всего мира, выгородив для себя только небольшой его кусочек, где чувствовал себя достаточно уверенно. Некоторые, правда, кто из корысти, а кто из любопытства, наведывались к нему за оградку, но никто не желал оставаться на этом пятачке навсегда. Даже если бы кто-нибудь и пожелал из добрых побуждений разделить духовное уединение Федора Христофорювича, у него все равно бы ничего не получилось, потому что делянка у него была одноместная. И вытащить его оттуда тоже не удавалось никому. Даже жене, которая бралась за это дело всерьез, никак не удавалось втянуть его в семейный круг. Он вроде бы и не сопротивлялся, но никакого энтузиазма со своей стороны не проявлял. Вот придет он с работы и она ему скажет: "Федя, сходи, пожалуйста, в магазин, а то у нас масло кончилось". И он, ни слова не говоря, пойдет и купит масло. Поведет она его в гости, он наденет свежую рубашку и галстук, придет к людям, сядет где-нибудь в углу и улыбается молча весь вечер, как какой-нибудь иностранец азиатского происхождения, а когда к нему обратятся - ответит дружелюбно, но коротко, как будто отмахнется, и опять молчит. Кого хочешь такое поведение может вывести из себя. Поначалу жена обижалась, закатывала истерики по ночам, плакала и, всхлипывая, бросала ему горькие упреки. И он тоже чуть не плакал, потому что сердце у него было доброе, но ничего с собой поделать не мог. Но в один прекрасный день как кто надоумил ее: "Батюшки, да ведь он не от мира сего". Стало быть, неудачник, его жалеть надо, а не корить. И стала она его жалеть. Другой бы мужик сразу на дыбы встал, не допустил, чтобы его жалели, инвалидов жалеют, непутевых, а кому приятно сознавать свою неполноценность. Только Федор Христофорович на это вроде и ничего, ему вроде как удобно. Так они и жили: она ему потакала, как маленькому, а он ее обеспечивал, и обоих это устраивало до тех пор, пока у них не родился сын Глеб. Во время родов у ребенка была вывихнута нога. Дольше обычного он не начинал ходить. А когда наконец пошел, то стало ясно, что он будет хромать. С рождением сына что-то перевернулось в их жизни. Федор Христофорович, который всю жизнь витал где-то между первым и третьим законами Ньютона, стал мало-помалу возвращаться на землю. Теперь он все свое свободное время старался проводить не в библиотеке, а дома. Все чаще на его письменном столе рядом с монографиями по сопромату и кибернетике можно было видеть "Веселые картинки" и "Здоровье". По вечерам он целыми часами мог смотреть, как Глеб лепит из пластилина солдатиков и индейцев, а то вдруг вскинет его на шею и - пойдет скакать по дому. И в общении с другими он менялся на глазах. Если раньше он в основном отвечал на вопросы, то теперь не прочь был и сам заговорить о чем-нибудь для всех интересном, о международном положении, например, или же о футболе, в котором ровным счетом ничего не понимал. "Чудной какой-то стал наш старик,- говорили на работе.- Бывало, из него слова не вытянешь, а теперь не остановишь. Стареет. На пенсию пора..." И жена не могла понять, что случилось с Федором Христофоровичем. Ну, чудной был мужик, нелюдимый, зато и смирный, с руки клевал, а тут как будто подменили. Уж не завелся ли у него кто-нибудь на стороне? Он хоть и не видный, но военный, а этим нынешним вертихвосткам все равно с кем крутить, лишь бы за них в ресторанах платили. Так в ее отношение к мужу вкралось подозрение. Еще больше оно усилилось, когда Федор Христофорович, как будто вняв разговорам сослуживцев, подал в отставку. К тому времени он был уже подполковником, жил в Москве, на улице Алабяна, в просторной двухкомнатной квартире с женой и сыном Глебом, которому исполнилось десять лет. После выхода на пенсию он устроился работать в районный Дом пионеров. Там он два раза в неделю вел кружок технического творчества, где занимался и его Глеб. В другие дни он читал сыну вслух, играл с ним в мяч, водил его в физкультурный диспансер, а по воскресеньям выезжал с ним за город, прихватив с собой удочки и шахматы. Пару раз жена, мучимая подозрениями, увязывалась за ними, но ничего такого не обнаружила и оставила это дело, хотя и не перестала подозревать мужа в измене. Это было самое лучшее время в жизни Федора Христофоровича. Благодаря своему обостренному отцовскому чувству, он то и дело открывал для себя радости, о существовании которых ранее и не подозревал. Марк Твен и черносмородиновое мороженое, Исторический музей и кинокартина "Тарзан", дворец в Царицыно, марки с пальмами и львами и лодки на Останкинском пруду - все это, переплетаясь самым невероятным образом, составляло прелесть его новой жизни. А смыслом ее был Глеб, улыбчивый мальчик среднего роста, который выделялся среди сверстников разве только тем, что слегка прихрамывал, почти незаметно для тех, кто этого не знал. И все благодаря стараниям Федора Христофоровича, который не жалел ни времени, ни сил для того, чтобы Глеб развивался как вполне здоровый мальчуган. Впрочем, сил у Федора Христофоровича от этого не убывало, а скорее прибавлялось. Он утверждал, что теперь чувствует себя намного лучше, нежели, скажем, двадцать лет назад. И сомневаться в этом не приходилось. Ибо его дружба с сыном была не чем иным, как забегом на сверхдальнюю дистанцию, требующим выносливости стайера. Попробуй расслабиться, потерять форму, тут же и отстанешь, а этого Федор Христофорович боялся больше всего на свете. А вот жена его, та действительно сдала. Но. Федор Христофорович этого даже не замечал. Она как будто растворялась в обстановке квартиры и обнаруживала себя, только когда был готов обед или требовались деньги, чтобы купить продуктов или заплатить за квартиру, всякий раз вызывая у мужа недоумение. Метаморфозы, происшедшие с Федором Христофоровичем после рождения Глеба, выбивали ее из привычной колеи. Убедившись в том,- что соперницы нет, она и вовсе растерялась. Уж лучше бы она была. Тогда можно было бы хоть ревновать. Это пусть и мучительно, но понятно. Ревновать же мужа к собственному сыну она не смела и в конце концов оказалась в полном одиночестве. И только во время еды она обретала какое-то душевное равновесие. Она все чаще прибегала к этому последнему средству и стала катастрофически тучнеть. Вскоре у нее появилась одышка и еще много других болезней, как подлинных, так и мнимых. Чтобы избавиться от них, она все время пила лекарства, снач