ства. Я этого так не оставлю... А что это у вас в корзине? Балахон сроду, наверно, не слышал столько умных слов, сказанных подряд, и потому не сразу нашелся, что ответить Общественности, а когда ответил, то получилась какая-то ерунда. -- Зеленое,-- сказал он. -- Как -- "зеленое"? -- удивился Общественность. -- Зачем? Балахон только пожал плечами и промолчал. Как он мог рассказать этому человеку, что всякий раз под праздник привозит лапник и плаун. И все это у него покупают разные организации для украшения портретов вождей. Как Балахон мог что-то объяснить Общественности, если он и сам не понимал, зачем это нужно. Но Общественность подумал совсем другое. Он решил: раз молчит, значит, ему есть о чем помалкивать. Стало быть, не такой уж он простофиля, каким кажется с первого взгляда или хочет казаться. И тогда Общественность стал выспрашивать Балахона про его житье-бытье, вроде бы по-соседски. Но получалось все равно как для протокола. Старик настолько увлекся ролью уполномоченного, что уж запросто, по-человечески, и говорить разучился. Так что Балахон 'от страха вовсе онемел. Так Общественность ничего и не выведал в тот раз. Однако ж не забыл и при случае спросил про Балахона мою бабушку, которая частенько заходила за мной по вечерам, когда я очень уж заигрывался у Алешки. -- Это который колдун-то,-- не долго думая, ответила бабушка.-- Колдун и есть. Глаз у него нехороший. Давеча мы с Копненковой идем за молоком, а он навстречу нам со своей корзиной, а в корзине под тряпицей как будто что шевелится. Копненкова ему: "Здрасьте". А он на Копненкову зыркнул, как на гаду какую, и пошел, а в корзине будто заплакало. И представьте себе, в тот же день у Копненковой скисло все молоко. -- Это очень существенно,-- улыбнулся Общественность искусственно.-- Но меня интересует, на какие доходы он живет? -- Лесом живет...-- ответила бабушка как-то неуверенно. -- То есть вы хотите сказать, что он нигде не работает? -- как будто спросил Общественность, но в его - вопросе можно было услышать и ответ. И тут бабушка повела себя как истинная жительница Марьиной Рощи: она засуетилась, засобиралась, стала спрашивать с меня какие-то галоши, хотя прекрасно знала, что я пошел к Алешке без галош. Но Общественность не так-то просто было сбить с толку. -- Значит, вы утверждаете,-- сказал он напрямик,-- что этот человек, по кличке Балахон, кажется, нигде не работает, а живет на средства от продажи грибов, ягод и дикорастущих растений. Так? -- Нет,-- сказала бабушка.-- Какой Балахон? Какие ягоды? Сроду ничего такого не видела... • Она схватила меня за руку и потащила домой. С тех пор она запретила мне ходить к Алешке и мы вынуждены были встречаться с ним, как бы тайком, в садике возле его дома. С одной стороны, это вроде мешало нашей дружбе, а с другой -- наоборот: теперь у нас в жизни появилась тайна, а это еще больше сблизило нас. Алешке никто не запрещал со мной водиться. Но он сам, чтобы не отстать от меня, убедил себя в этом и выходил в садик с большими предосторожностями, и разговоры теперь у нас были секретные. По секрету Алешка, между прочим, рассказывал мне, как его дед выводит на чистую воду наше пугало. А было это так. Перво-наперво Общественность отправился к директору рынка и потребовал, чтобы Балахону запретили торговать на колхозном рынке, потому что тот никакой не колхозник, а городской житель без постоянного места работы. -- Это что же получается,-- брызгал слюной Общественность.-- Люди каждый день работают как положено на предприятиях и в учреждениях, а он прохлаждается на лоне природы да еще и доходы имеет с этого! -- Да какие там доходы,-- пробовал возражать директор.-- Смешно сказать. На шишках и метелках много не наторгуешь... -- Ваше благодушие меня удивляет,-- держал свою линию Общественность.-- В том-то и парадокс, что шишками и метелками. Понятно, когда огурцами и творогом. Вы никогда не интересовались его личностью? -- Да его тут каждая собака знает. Он всякий день приходит... -- Я так и думал. Где у вас тут жалобная книга? Жалобной книги у директора не оказалось. Не то чтобы ее вовсе не существовало. Она была, но временно затерялась. На самом деле затерялась. Директор не хитрил. Он был бы и рад дать ее Общественности и избавиться, таким образом, от дальнейших неприятностей. Но книга как назло куда-то подевалась. И пришлось директору унижаться перед самозванцем, божиться, что ноги Балахона больше на его рынке не будет. Общественность вроде бы вошел в положение, хотя и записал что-то себе в блокнот. Когда же Балахон снова появился на рынке, директор подошел к нему и, прокашлявшись, сказал: -- С вашим товаром, товарищ, лучше на улице где-нибудь встать. -- Чего? -- не понял Балахон. -- Да я против вас ничего не имею, но тут один зловредный старикан требует, чтобы вас не пускать на рынок. -- Почему? -- опешил Балахон. -- Пес его знает, за что он на вас взъелся, только уж, пожалуйста, торгуйте где-нибудь в другом месте, а то у меня неприятности будут. Так что извините... Балахон шмыгнул носом, повернулся и пошел прочь с рынка. Но ушел он недалеко: расположился тут же, у входа, на ящике, и торговал себе как ни в чем не бывало, пока однажды его здесь не застал Общественность. -- Так,-- сказал он, как будто костяшку на счетах кинул.-- Значит, все еще занимаетесь своим незаконным промыслом, гражданин? Балахон молча кивнул. Похоже было, что он ничуть не испугался Общественности. -- Ладно,-- сказал старый законник, словно вторую костяшку кинул.-- Видно, слов вы не понимаете... Он привел постового и настоял, чтобы милиционер пресек торговлю в неположенном месте, а заодно и выяснил личность нарушителя. Постовой знал Балахона как облупленного и ничего против него не имел. Но он и про Общественность уже был наслышан, знал, что тот за кожу влезет, чтобы своего добиться. Чтобы как-то все это утрясти и ничего не рассыпать, он сделал такой маневр: поблагодарил Общественность за бдительность и взглядом дал ему понять, что дальше уж сам разберется, а свидетели ему пока не нужны. Общественность ушел с чувством исполненного долга. И тогда постовой сказал Балахону: -- Слушай, батя, ты мужик неплохой, не то что некоторые здесь. Только, знаешь, иди отсюда. И больше сюда не приходи. А этому старику лучше на глаза не попадайся. -- Куда ж я пойду? -- сказал Балахон.-- У меня товар... -- Шел бы ты, батя, со своим товаром... Ну, хоть на Божедомку... Балахон так в точности и сделал. На следующий день его уже можно было видеть на Божедомке. Он сидел на ящике в людном месте, около аптеки, и торговал клюквой и можжевеловыми вениками. И торговля у него шла даже лучше, чем на рынке. Там продавалось много такого, от чего глаза разбегаются. И если кто не приходил туда за веником, то уходил без него преспокойно. А здесь Балахон был как на витрине и, глядя на него, многие вспоминали, что неплохо было бы попарить кадку под капусту или же сварить клюквенный кисель. В общем, некоторое время Балахону с легкой руки постового везло. Общественность тоже был доволен. Несколько раз он обходил рынок и его окрестности и нигде не встретил торговца "зеленым". И тогда он решил за--няться чистильщиками обуви, которых у нас в Марьиной Роще было аж два. Но тут до него дошел слух, что Балахон, как ни в чем не бывало, открыл торговлю на Божедомке. Общественность вскочил в трамвай и через несколько минут был уже на Божедомке. Балахона он увидел издалека и стал в уме перелистывать Уголовный кодекс в поисках гвоздя, которым можно было бы раз и навсегда пришпандорить собирателя. Но когда Общественности оставалось сделать какую-то дюжину шагов, чтобы взять Балахона за шиворот, как нашкодившего мальчишку, и вести в отделение, тот вдруг схватил свою корзину и побежал. Бежал он смешно, как-то боком, так чудно бегают люди, которые уже забыли, как это делается, и все-таки он бежал, уходил у Общественности из-под носа. -- Стой! -- крикнул Общественность.-- Не имеешь права бежать! И припустился за ним вприпрыжку, как ребенок, когда он верхом на палочке изображает лошадку и всадника одновременно. Так они бежали сначала мимо Александровского института, а потом вдоль ограды Мариинской больницы. Бежали они долго, больше руками и глазами, нежели ногами, и больные, которые прогуливались в это время в больничном парке, имели возможность вдоволь нахохотаться. Но вот Балахон добрался, наконец, до площади Борьбы и скрылся во дворе морга. Общественность постоял возле ворот, отдышался, но во двор не пошел. Сил у него едва хватило на то, чтобы сесть в трамвай и доехать до дому. С тех пор он не знал больше покоя. Впрочем, он и раньше его не знал, но по собственному желанию. Быть уполномоченным хоть и хлопотно, но приятно. Нет, Семен Семенович был не настолько мелок, чтобы упиваться властью. Он думал, что нужен людям, и всюду видел то; что хотел увидеть: страх нарушителей порядка и уважение простых тружеников, клиентов и покупателей. Притом до сих пор он сам диктовал условия игры. Но вот он так увлекся ею, что не заметил, как превратился из игрока в игрушку. После неудачи на Божедомке Общественность окончательно решил, что Балахон только с виду олух, а на самом деле паразит, и разработал целый план действий против непокорного торговца дарами леса. Он позволил внуку выходить из дому когда угодно и гулять по всей Марьиной Роще, с условием, что тот не медленно даст знать ему, если увидит где-нибудь торгующего Балахона. Потом Общественность пошел к участковому и прямо спросил его, какие меры он думает применить к гражданину, который живет за счет сомнительных доходов. Участковый у нас любил поесть, страдал, одышкой, но был человеком справедливым и добрым может быть даже чуточку добрее, чем положено участковому. А потому он спросил, что Общественность имеет в виду под сомнительными доходами. -- Торговлю дикорастущими видами,-- ответил Общественность, и участковый понял, что имеет дело научным работником. -- Но нигде не записано, что он не имеет права этого жить,-- попытался все же возразить участковый. -- Тогда покажите мне, где записано, что он имеет такое право,-- сказал Общественность, и участковый понял, что имеет дело с умным человеком. И все же он сомневался, стоит ли принимать меры против Балахона, который никогда мухи не обидел. Общественность это понял и нажал на логику. -- Вот вы находитесь на государственной службе, у вас есть обязанности, и вы их исполняете, за что получаете заработную плату... На это участковый ничего не смог возразить. -- Рабочий выполняет свои обязанности у станка и получает за это заработную плату. Станок, конечно, собственность государственная, и рабочий ее, то есть его, эксплуатирует, но за это отдает государству продукт своего труда. То же и с колхозником, только там собственность колхозная и потому продукт он отдает колхозу. А гражданин по кличке Балахон эксплуатирует государственную собственность и ничего за это государств не дает. Так или нет? -- Выходит, что так,-- согласился участковый. Логик его доконала. К тому же он подумал, что такому, как Общественность, никакого труда не составит доказать начальнику отделения, что он как участковый никуда не годится и в органах ему не место. Заручившись у участкового обещанием содействовать, Общественность пошел к управдому, и прочитал ему лекцию насчет двух форм собственности и незаконности занятия Балахона. Управдом ничего не понял, и со всем согласился, потому что с утра поел селедки, и все время мучительно хотел пить. Таким образом, Общественность обложил Балахона как медведя в берлоге. По крайней мере, он так думал: Однако из всех его союзников только Алешка остался ему верен. Участковый решил подождать, что из всей этой истории выйдет, и если понадобится -- вмешаться, но только если понадобится. В конце концов, никого не грабят и не убивают, даже не бьют. А управдом выпил сразу пять стаканов чаю с лимоном и забыл о разговоре. Но Алешка не дремал. Для него дедово поручение было делом государственной важности. Он чувствовал себя, чуть ли не Павликом Морозовым, когда мы тайком встречались где-нибудь в условленном месте и бродили по Марьиной Роще как будто просто так, а на самом деле выслеживали Балахона. Алешка сразу вырос в своих глазах. Раньше он был покладистым малым, всегда и во всем безропотно уступал мне первые места. По старшинству и по жизненному опыту я командовал, а он подчинялся и никогда от этого не страдал. В самом деле, куда ему было со мной тягаться. Я уличный, весь в ссадинах и заплатах, сорвиголова одним словом, а он домашний. Он часто болел и вообще не выходил на улицу, а сидел дома и читал. И вот он, наконец, получил свободу, но я перестал его узнавать. Теперь я только и слышал от него команды: "Завтра проверяем Трифоновку...", "В три ровно у Марьинского Мосторга..." и тому подобное. И самое удивительное, что я подчинялся ему. Часами бродили мы по улицам и переулкам, околачивались возле магазинов, толкались у Савеловского вокзала, дежурили на Минаевском и Крестовском рынках, но Балахона нигде не встречали. Чтобы было веселее, мы придумывали всякие игры. Например, спорили, сколько нам встретится усатых или женщин в валенках. И вот однажды мы поспорили насчет военных. Алешка сказал -- десять, а я в азарте ляпнул -- тридцать. Дело было к вечеру, а мы встретили только пятерых военных, из них двое были вовсе не военными, а железнодорожниками в черной форме, но я сказал Алешке, что это военные железнодорожники, и он поверил. Тем не менее все шло к тому, что Алешка выиграет спор. Его цифра была ближе к истине. А мне так хотелось хоть в чем-то не уступить ему. И я пошел на хитрость: предложил Алешке напоследок заглянуть в Самарский переулок. Там, неподалеку, была гостиница для военных. Алешка этого не знал и попался на мой крючок. Я вел его проходными дворами и представлял, как он обалдеет, когда увидит сразу два, нет, три десятка военных. Обычно они роились возле гостиницы, как пчелы около улья, сидели на скамейках, курили, разговаривали. Мы прошли весь переулок и уже хотели свернуть за угол, как вдруг увидели Балахона. Он сидел на ящике напротив трамвайной остановки, а перед ним стояла корзина. Никто к нему не подходил и ничего не покупал, но его это как будто не беспокоило. В руках у него был нож, которым он стругал щепку и при этом что-то бормотал про себя, по крайней мере, шевелил губами. Мы и раньше побаивались его, а теперь и подавно испугались: переулок безлюдный, смеркаться начинает. А он весь черный, как лесной пень, косматый, сидит на ящике бормочет про себя какие-то заклинания и ножом поблескивает... Мы спрятались во двор и выглядывали из-за дома, якобы чтоб не спугнуть Балахона. Наконец, я взял себя в руки и сказал Алешке: -- Ты его тут постереги, а я сбегаю к твоему деду. -- Тоже мне Чапаев. Сам постереги,-- сказал Алешка. Ему страшно было оставаться тут. Но и мне этого не хотелось. -- Чудак-человек,-- сказал я.-- Ты же отсюда дороги домой не найдешь. -- Еще как найду,-- возразил Алешка.-- А тебе к нам нельзя, тебе ведь твоя бабуся запретила к нам ходить. Тут он попал в точку. Бабушка моя неслухов не терпела, в случае чего могла и в чулан запереть, а там крысы так и шастали. Да мне и самому не больно хотелось являться к Общественности с доносом. Из двух зол я выбрал Балахона и остался в переулке. -- Смотри, чтобы он не ушел,-- наказал мне уходя Алешка, как будто я мог задержать Балахона, если бы ему вздумалось уходить, ведь я боялся даже на глаза ему попадаться. Я наблюдал за ним из-за угла и думал, что Алешка, наверное, уже дома. Скоро сюда придут Общественность с милиционером и они уведут Балахона в тюрьму. Изредка мимо него проходили люди, некоторые останавливались, заглядывали в корзину. Одна женщина даже купила у него пучок каких-то листьев. От нечего делать я стал прислушиваться к его бормотанию и вдруг понял, что он так поет. Да, Балахон что-то пел без слов и даже без мелодии, но точно, пел и покачивался в такт. И тут мне почему-то пришла в голову мысль, что он похож на зверя, не на какого-то определенного, а вообще на зверя, который хорош уж потому, что живет на белом свете. Странно только, почему мне это пришло в голову после того, как я понял, что он поет, ведь звери-то не поют. И тем не менее передо мной был большой лесной зверь, которого сейчас отловят и посадят в клетку. Мне вдруг стало жалко Балахона и я вышел из своего укрытия. Я все еще боялся его, но уже не как колдуна, а как зверя, который может укусить, поддеть на рога или лягнуть копытом только потому, что таков зверский обычай. Однако он оказался совсем смирным зверем, даже ручным. Когда я подошел, он не зарычал на меня, а продолжал сидеть как ни в чем не бывало. И тут меня как прорвало, я затараторил бессвязно и невразумительно: -- Дядя, уходнте отсюда... Алешка уже побежал... Милиционеры... Общественность... и корзину вашу заберут... Не мудрено, что Балахон ничего не понял. Он уставился на меня своими маленькими глазками из-под мохнатых бровей и молчал, как самый настоящий зверь. Я стал ему втолковывать, какая опасность ему грозит. Просил, размахивал руками. Он не понимал меня. И только после того, как я, совсем отчаявшись, заорал: "Уходите!", а потом вдруг разревелся, Балахон пожал плечами, взял свою корзину и ушел. Когда Алешка привел, наконец, деда, я встретил их, сидя на ящике, и улыбка у меня была от уха до уха, как у дурачка, который потерял шапку и радуется, что голове легче. Прошло два месяца с тех пор, как Общественность объявил войну Балахону. И чем дальше, тем больше он входил в роль. Можно было подумать, что других дел у него нет, как только выслеживать торговца "зеленым". Целыми днями он курсировал из конца в конец Марьиной Рощи. Как будто прогуливался, а на самом деле искал встречи с Балахоном. Внук больше не желал выполнять его поручения, так как я наотрез отказался его сопровождать, а один он еще робел всюду совать свой нос. К тому же ему надоело играть в сыщика, хорошенького, как говорится, понемногу. И по вечерам Общественность не терял времени даром. Он писал письма в разные инстанции, в которых клеймил несчастного Балахона, называя его паразитом, отравителем и даже врагом народа, и сам во все это верил, потому что ничего другого ему не оставалось. Слишком уж далеко зашел он в своей ненависти. Нет, не лично к Балахону, а ко всему, что мешало ему играть роль жреца справедливости. Характер у него день ото дня становился все хуже. Раньше он любил развернуть газету, сыграть с внуком в шахматы, потолковать о международном положении за чаем. Теперь же он занимался в основном составлением жалоб. Участковому он жаловался на управдома, начальнику отделения на участкового, в исполком на начальника отделения и так далее. Борьба с балахонщиной стала для него целью жизни. Но как раз тут-то у него ничего не получалось. Балахон оставался неуловимым и неуязвимым. И вот, казалось бы, все средства были использованы, все планы сорвались. Другой бы махнул рукой и отправился в сквер забивать козла. Но Общественность никак не желал сми-рдгься с поражением. -Два дня и две ночи он ходил по комнате взад и вперед, обдумывал последний решительный шаг. Наконец оделся, взял портфель и пошел. При этом вид у него был такой, как будто он собрался прыгать с вышки на парашюте. И это было понятно, потому что он шел не куда-нибудь, а прямо в логово своего врага. Балахон жил в Лазаревском переулке, как раз напротив кладбища, в почерневшем от старости деревянном доме. Это был мрачный дом. Мы, бывало, расхрабримся, заскочим в парадное и тут же обратно. Даже днем нам казалось там жутковато. Но мы-то были пацанятами, которым к тому же заморочили головы россказнями про домовых и привидения. А Общественность не имел предрассудков, как и полагалось. Он без всякого трепета вошел в дом и постучал в дверь. Раз, другой и третий... За дверью, с которой клоками свисала обивка, послышался лязг запоров, и перед ним в жиденьком свете грязной лампочки предстала высокая женщина. Пожалуй, не старуха, но и не молодая. Жагра -- как сказала бы моя бабушка, то есть темноликая и жилистая. Волосы у нее торчали в разные стороны, как у клоуна. И цвета они были клоунского, потому что она красила их красным стрептоцидом, за что ее и прозвали Крашеной. Так вот, Крашеная даже не удосужилась повязать на голову косынку, перед тем как отпереть дверь незнакомому человеку. Так и стояла халда халдой. Хотя, может, сюда так давно не жаловали чужие люди, что она уже забыла всякие приличия. -- Чего надо? -- спросила она хриплым прокуренным голосом. -- Здесь проживает гражданин такой-то? -- Общественность назвал фамилию Балахона. -- Допустим,-- насторожилась Крашеная. -- Вы кем ему приходитесь? -- продолжал свой допрос Общественность, хотя прекрасно знал, что перед ним жена Балахона. Всем своим видом он желал показать, что пришел сюда не как частное лицо. Она так и поняла, но вместо того, чтобы отнестись к нему с должным уважением, заорала вдруг неожиданно визгливым голосом: -- Не имеете права! Копненковы, вон, по пять месяцев не платят за свет, а вы их не отключаете. Только попробуйте... Я на вас в правительство напишу... И тут же вдруг перешла на полушепот, как будто ее переключили на другую программу. -- Мы заплатим, честное слово заплатим. Еще в этом месяце. Копненковых вы не отключаете, а у них за полгода не уплочено... -- Вы, наверно, полагаете, что я из Могэса,-- сказал Общественность.-- Но это не так. Хотя за неуплату вам следует отключить электроэнергию... Мне нужен такой-то,-- он снова назвал фамилию Балахона. -- А зачем? -- спросила Крашеная, и в голосе ее почувствовался вызов. Она умела моментально менять тон. -- Пусть он немедленно выйдет. Я должен предъявить ему серьезные обвинения. Вам, конечно, известно, как сожительнице, что он нигде не работает. А у нас кто не работает -- тот не ест. Его поведение несовместимо с нашей моралью, а я должен доставить его в отделение милиции для дачи показаний. -- Так,-- сказала Крашеная, как будто замахнулась4 тряпкой, чтобы убить на стене муху.-- А ты кто такой? Кто тебя сюда подослал, старый ты стручок? -- Прошу не оскорблять, гражданка. Я уполномоченный от трудящихся и требую, чтобы ваш сожитель немедленно ко мне вышел,-- настаивал Общественность. И тут Крашеная вся аж затряслась от гнева. Она налетела на старика словно лавина с горы: -- Ах ты, мухомор! Да ты никто, ноль без па- лочки, пузырь. Над тобой вся Марьина Роща смеется! Общественность весь залился краской, как молодая девушка, которой говорят, что у нее комбинация видна из-под платья. Он дышал открытым ртом, как рыба, выброшенная на берег, и ни слова не мог сказать в ответ. А Крашеная не унималась: -- Где, где твои документы? Да тебя самого под суд надо отдать, как вредителя. Посмотри на себя, сморчок несчастный, одной ногой уже в могиле, а туда же, ходишь по пятам за людьми, вынюхиваешь, высматриваешь. Инвалидам от тебя покоя нет. Старый человек, а греха не боишься. Гляди, прижгут тебе язык каленым железом черти на том свете... -- Я попрошу...-- выдохнул, наконец, Общественность. Она вдруг взяла его за шиворот, развернула и не сильно, но уверенно подтолкнула к выходу. Так матери поступают с детьми, когда те распускают нюни или вертятся под ногами и мешают заниматься делом. -- Будя, командир хренов,-- еказала женщина уже без зла.-- Уйди от греха подальше. Платят тебе пенсию и сопи в две дырки, знай свое место. Другие пенсионеры небось по дому помогают. Чего уж тут выпендриваться, коли бог умом обидел... Старик было хотел запротестовать, но Крашеная прикрикнула: -- Ступай себе. Надоел ты всем хуже горькой редьки. На улице Семен Семенович почувствовал страшную слабость. Домой он шел от столба к столбу, как пьяный, а когда, наконец, добрался, то попросил разобрать себе постель. Целыми днями он лежал и смотрел на все как бы издалека, а когда к нему обращались, как будто пугался. Есть и пить он почти перестал. На вопросы домашних о здоровье отвечал, что здоров, и даже пытался изобразить улыбку, и тогда особенно было видно, что он более не жилец. Вызвали врача, тот осмотрел старика и прописал ему витамины. Умер Семен Семенович хорошо, как говорила моя бабушка, уснул и не проснулся. Она его и обмывала вместе с Копненковой и на кладбище провожала. А Алешку на кладбище не взяли. Мы с ним расчищали от снега дорожки в садике и молчали. Алешка очень переживал, что не увидит больше дедушку. Я это видел, но ничего не мог поделать, потому что не знал, как в таких случаях поступают друзья. Вдруг сзади кто-то окликнул нас совсем тихо: "Эй!" И уже громче: "Мальцы!.." Я обернулся и увидел Балахона. Он стоял у калитки со своей корзиной, похожей на каравеллу Колумба из книги про путешествия, и манил меня пальцем. Алешка теперь его тоже увидел. Он спрятался за меня и зашептал мне на ухо: -- Давай разговаривать, как будто мы его не видим... Но я его не послушал, а пошел по расчищенной дорожке прямо к калитке. Балахон показывал мне свои кривые желтые зубы, то есть вроде бы смеялся. Я подошел к нему и поздоровался. Он не ответил мне, а достал из-за пазухи клок газеты, свернул кулек и стал горстями накладывать в него из корзины клюкву. Потом он сунул кулек мне в руки, показал пальцем туда, гдe Алешка делал вид, что очищает от снега скамейку, и ушел. -- Ни за что,-- сказал Алешка, когда я протянул ему кулек,-- Это гадина, из-за него мой дедушка умер. Его надо арестовать. -- Твое дело,-- сказал я и взял горсть рубиновых льдышек. На ладони они казались капельками крови, не человеческой, а дикой, лесной. И вкус у них.был дикий, ядреный, кислый с горчинкой. От холода ломило зубы. Но я ел и ел эти ягоды, потому что не мог их не есть, какая-то непонятная, веселая сила расходилась от них по всему телу. -- Послушай,-- сказал Алешка.-- А когда человек умирает, то это все? -- Не знаю,-- ответил я, сглатывая кислую слюну.-- Не думаю. Он посмотрел мне в глаза, как будто хотел сказать: "Врешь, я ведь знаю, что все". И тогда я снова протянул ему кулек, он отвернулся, дескать ни за что, но рука его. невольно потянулась за ягодами.Он взял их целую пригоршню и стал есть. ВОСКРЕСЕНЬЕ В ОБУХОВКЕ Генку Силкина все считали очень способным малым. Валентин Петрович так и говорил: "Из этого Силкина толк будет, он на все смотрит так, как будто увидел в первый раз". А Валентину Петровичу можно было верить, потому что он преподавал в художественной школе уж двадцать лет и выпустил немало хороших художников. Силкин был парнем спокойным, трудолюбивым и никому на мозоли не наступал, по целым дням не вылезал из школьных мастерских и, даже когда ложился спать, клал под подушку блокнот и карандаш, на тот случай, если увидит во сне что-нибудь интересное. Так продолжалось до тех пор, пока в школе не появилась новая натурщица. Вообще натурщицы в школе менялись чуть ли не каждый месяц. По большей части это были девушки без профессии, которые хотели пересидеть годок на непыльной работе, чтобы потом поступать в институт. Были и такие, которые искали место, где можно заработать приличные деньги без особого труда. Все они вскоре понимали, что сидеть и не двигаться по четыре часа в день, пусть даже с книгой в руках, занятие не только скучное, но и мучительное. И тогда они уходили. А Таня как-то прижилась. Работала она очень старательно, если только можно старательно просто сидеть или стоять. В общем, никогда не меняла украдкой позы, как делали другие натурщицы. Глаза у нее были светлые, волосы русые, рост средний... Таких в Москве на каждом квадратном километре сотни. И характером она не выделялась, и голосом, и одевалась как все. И все же Генка сразу отметил ее среди других и повел себя как-то странно. Он глядел на нее не как на натурщицу, а как на картину из Эрмитажа и вздыхал самым натуральным образом, словно какой-нибудь Грушницкий. Он узнал, где Татьяна живет, и каж- дый вечер прохаживался неподалеку от ее дома в Марьиной Роще, но когда видел ее, то подойти и заговорить не решался, а прятался за угол. Словом, Генка влюбился по уши и это не могло не по влиять на его учебу. Нельзя сказать, что он вовсе перестал заниматься. Нет, он по-прежнему довольно много рисовал, ходил с этюдником в парк и не пропускал уроков живописи, но делал все это как будто во сне. А во сне, как известно, человек ничего нового не узнает, а только проигрывает то, что уже знает. Все это происходило на глазах его товарищей, и они не могли не замечать этого. Одни ему сочувствовали, другие, в основном те, кто еще не успел влюбиться, подтрунивали над ним. А девушки все больше пожимали плечами: дескать, что он в ней нашел?.. Но в действительности, его страдания мало кого трогали, потому что люди в пятнадцать лет вообще не склонны копаться в чужих чувствах, если, конечно, их это прямо не касается. В других они видят прежде всего себя, а остальное постольку-поскольку... И происходит это вовсе не оттого, что они такие эгоисты, а потому, что у них внутри собственного "я" полным-полно белых пятен, которые влекут и мучают. Только одному человеку было не все равно, что происходит с Силкиным. Этим человеком был некий Багет, который служил при школе кем-то вроде лаборанта. Откуда взялось такое прозвище, сказать трудно. Может, случай, а может, свойства характера крепко-накрепко соединили этого парня с атрибутом, без которого, даже самая что ни на есть замечательная, картина кажется незаконченной. Так вот Багет, по одному ему понятной причине, считал себя обязанным опекать учеников, в особенности тех, кого учителя считали способными. На первый взгляд, случай особенный, а на самом деле ничего особенного тут нет. Вряд ли среди нас встретится такой человек, которому никто никогда не помог бы, пусть в пустяшном деле, но без всякой корысти. Древние китайцы даже считали, что все люди делятся на тех, которые, как солнце, согревают других теплом своей заботы, и тех, которые вроде земли, прогретой солнцем, рождают всякие ценности. • Вместе они составляют мировую гармонию и друг без друга могут зачахнуть. Мудрецов древности никто так и не оспорил, хотя за тысячи лет кто только ни оспаривал. Во всяком случае, наш Багет точно зачах бы, запрети ему кто-нибудь совать нос в чужие дела. Его хлебом не корми, только дай поговорить "про жизнь". А больше всего он любил давать полезные советы по разным поводам. И какой бы темы ни коснулся разговор, Багет тут же норовил вставить что-нибудь такое, отчего все рты раскрывали. Даже учителя считали его начитанным, но когда ему об этом говорили, то он отмахивался: "Не начитанный, а наслушанный". И все думали, что он скромный, а на самом деле он был только правдивым. Это могли подтвердить те, кто его хорошо знал, а таких было полшколы. Дело в том, что у Багета была редкая в наше время способность выслушивать и услышанное как бы записывать в памяти, которая потом с магнитофонной точностью могла воспроизвести любую историю. Но не нужно думать, что он только прислушивался да лясы точил. Есть такие умники на словах. Багет же все время норовил вмешаться в чужую жизнь и повести чужие дела по своему разумению. Чаще всего его клиентами оказывались люди, застрявшие в каком-то своем выдуманном мире настолько, что любое соприкосновение с взаправдашней жизнью становилось для них чем-то вроде кори или свинки. Когда Багет заметил, что Силкин учится спустя рукава, ходит за Татьяной по пятам и вздыхает, он позвал его к себе в лаборантскую, поставил перед ним чашку чая, развернул кулек с пастилой и сказал: -- Не нравишься ты мне, Геннадий, смурной ты какой-то. В твоей ситуации нужно бить копытом, а ты нюни распустил. Любовь, знаешь ли, не вздохи на скамейке, а когда дрова пилят почем зря... Ну, ничего, старичок, не дрейфь, Багет все берет на себя. -- Как это? -- не понял Генка. -- Очень просто,-- сказал. Багет, как будто речь шла о том, как пройти на Сущевку.-- Я скажу ей, что ты не роdно дышишь в се сторону, и назначу свидание от тебя. -- Не надо,-- замотал головой Генка, как будто хотел сбросить чужую шапку.-- Не смей этого делать. -- Чудак-человек,-- сказал Багет, изображая удивление.-- Вот смотрю на таких как ты, и вижу, что слова известного французского писателя Жуливера относительно того, что глупость человеческая не знает предела, все-таки верны. Посуди сам, как может она, то есть Танька ответить на твои чувства, если не будет ничего о них знать. -- Нет,-- сказал Генка, но уже не так решительно, как прежде. После этого разговора с Багетом он все чаще стал бывать в лаборантской. И хотя никогда первым не заводил разговоров о своих чувствах, все же не трудно было понять, зачем он туда ходит. Багет больше не предлагал своих услуг, но зато рассказывал всякие истории про то, как разные люди от любви теряли головы и что из этого получалось. -- Был у нас один такой,-- говорил он, оглядывая Генку так, как будто видел его в первый раз.-- Вроде тебя, в очках ходил. Так он заладил свой предмет из дома напротив выглядывать. Был там такой дом заколоченный. И он лазил туда, забирался на чердак и сверху смотрел, как она за хлебом ходит, мусор выносит и все такое. И так однажды засмотрелся, что не заметил, как рабочие приехали ломать дом. Жахнули пару раз железной бабой, и капец... Генка делал вид, что слушает Багета, а сам только и ждал, чтобы заговорить, про свою Татьяну. Нет, он не рассказывал ему про то, как он танцевал с ней мазурку на балу во дворце, не рассказывал и о том, как объяснялся ей в любви на палубе трансатлантического корабля, и о том, как выносил ее на руках из горящего леса, тоже не проронил ни слова. Но все это имелось в виду, когда он говорил: -- Мне кажется, что она не похожа на других. -- Старая песня,-- пробовал его урезонить Багет.-- Еще ни разу такого не встречал, чтобы влюбленный считал свою девчонку обыкновенной... Но Генку уже невозможно было унять. Оставалось только слушать. -- Ты посмотри, как она сидит в кресле. Ведь держится будто королева, честное слово. А как она здоровается с Валентином Петровичем... Другие, как дуры, норовят улыбнуться и обязательно заглянуть в глаза, а она только кивнет и сразу отводит взгляд... -- Мне кажется, она немного косит...-- возражал Багет. -- Сам ты косишь,-- обижался Генка и уходил, но через некоторое время снова появлялся в лаборантской, и опять говорил о Тане. Эти разговоры в какой-то степени заменяли ему свидания с возлюбленной. Однако это не могло продолжаться бесконечно. Багет, например, был твердо уверен, что рано или поздно наступит такой момент, когда Генке мало будет одних разговоров и скрытых взглядов. И такой момент настал. Это случилось, когда сошел последний снег, и ветры с юга понагнали в город зеленого туману, от которого мутилось в голове вроде как от вина. Генка явился в лаборантскую и не стал пить чай, а сказал: -- Помнишь, ты предлагал мне... Еще бы не помнить. Все это время Багет только и ждал, что Генка явится к нему и запросит помощи. И вот дождался-таки. -- Надо бы куда-нибудь ее пригласить,-- ринулся он в бой.-- Лучше не в кино. Если, конечно, ты ей нравишься, она и в кино пойдет. Особенно если фильм с Бельмондо. Но если ты ей нравишься, но не очень, то лучше приглашать в ресторан... -- На ресторан у меня нет денег,-- вздохнул Генка. -- Ну, это не самое страшное,-- сказал Багет.-- У тебя есть друзья, которые... Впрочем, ты прав, ресторан по боку. Если ты не часто бываешь в ресторане, то будешь чувствовать себя не в своей тарелке, и это испортит все впечатление... А что ты скажешь насчет театра? Хорошо бы пригласить ее на Таганку... -- Где я достану туда билет?.. -- Это не проблема... Хотя если она не достаточно развитая девка, то ей, пожалуй, будет там тоскливо... Куда же ее пригласить? -- задумался Багет. -- Может, на дачу? -- спросил Генка и отвернулся, чтобы не видеть, как Багет на это прореагирует. -- Ничего себе тихоня,-- нарочито удивился Багет.-- Хорош гусь, еще не объяснился, а туда же... -- Я хотел сказать,-- пробормотал Генка куда-то в пол,-- что мой дядя всегда отмечает день рождения на даче. И я мог бы прийти с ней... Там собираются интересные люди... Идея пришлась Багету по вкусу, и он, не откладывая дела в долгий ящик, побежал разыскивать Татьяну. А Генка, у которого смелости хватило только на то, чтобы призвать на помощь друга, выскочил на улицу как ошпаренный и до вечера бродил, впадая то в восторг то в отчаяние от того, на что решился. И мысли у него были короткие, как пулеметные очереди. А думал он: "Ох, что же будет теперь со мною... Если она поднимет меня на смех, то лучше не жить... Уехать куда-нибудь к черту на кулички... А если согласится ехать на дачу?.. Одно другого не легче, ведь я не умею вести себя с девушками. Она подумает, что я неинтересный человек, и не захочет со мной больше встречаться. Больно нужен ей зануда... И зачем я связался с этим Багетом..." И бродить не было больше сил, и домой идти страшно было. Того гляди, позвонит Багет и скажет такое, отчего вся жизнь может перевернуться. Но и любопытство одолевало Генку. Определенность пугала его, а неопределенность мучила. В конце концов он решил, что назад возврата нет, и отправился домой, как бычок на заклание. Багет не заставил себя долго ждать. Если уж он за что брался, то даром времени не терял. Вечером он позвонил по телефону и уже по его мажорному "Где тебя носят черти?" можно было понять, что все в порядке. Итак, послезавтра, то есть в воскресенье, в два часа дня, он должен был ждать свою Татьяну у пригородных касс Ленинградского вокзала в начищенных ботинках и с букетом цветов. Багет так велел и не успокоился, пока Генка не повторил ему слово в слово все, что он должен сделать. После этого разговора Генка был как в лихорадке. Он то торопил время, то хотел, чтобы оно помедлило. Однако воскресенье наступило своим чередом. Генка, в костюме из срочной химчистки и при галстуке, с самого утра мотался по Москве в поисках цветов. На Центральном рынке продавались розы, но у Генки на три штуки не хватало денег, две вроде бы не принято дарить, а про одну он даже и не подумал. Были там и другие цветы, но в сравнении с розами они сильно проигрывали. В цветочном магазине на Покровке все покупали тюльпаны, но они были точь-в-точь как пластмассовые. На Сретенке остались только каллы, и Генка вернулся на Покровку, но тюльпанов там уже не оказалось. До условленного времени оставался какой-то час. Генка растерялся и вспотел. Он уже не думал о том, что будет говорить Тане при встрече, а только лихорадочно соображал, где достать цветы. На память приходил почему-то только маленький магазинчик на Первомайской улице, где он когда-то покупал цветы для матери. Так и не придумав ничего другого, он спустился в метро и поехал в Измайлово. От станции метро ему нужно было еще ехать пару остановок на автобусе, но, судя по очереди, выстроившейся возле остановки, автобусы здесь ходили кое-как. Потолкавшись минут пять у остановки, он решил, что быстрее будет дойти пешком, и скорым шагом направился в сторону цветочного магазина. Он так спешил, что даже не заметил, как все вокруг потемнело. Крупные капли тяжелой хозяйской походкой прошлись по тротуару, как бы проверяя, готов ли город встретить явление природы. Запахло пылью, и прохожие стали прятаться под козырьки подъездов. Генка укрылся в телефонной будке. Сделал он это как раз вовремя, потому, что в следующее мгновение весь свет превратился в сплошной водопад. Стекла будки запотели, и какое-то время Генка чувствовал себя пассажиром корабля, застигнутого бурей. К счастью, это продолжалось считанные минуты. Ливень так же неожиданно кончился, как и начался. Генка провел ладонью по запотевшему стеклу и увидел: прямо перед ним открывалась тополиная аллея вся в искрах капель, пронизанных солнцем, а в глубине ее видны были три фигуры -- двое военных и женщина в красном. "Вот хорошо бы написать такую картину,-- подумал Генка.-- Двое военных и женщина в красном пальто уходят за дождем". Но тут же вспомнил, почему он здесь оказался, и посмотрел на часы. В его распоряжении оставалось только двадцать минут. Значит, ни о каком магазине уже не могло быть и речи. Он выскочил из своего укрытия и, то и дело попадая в лужи, бегом побежал обратно в метро. Чудо ожидало его на Комсомольской площади. У выхода из метро стояла женщина с корзиной и продавала гвоздики. Это были замечательные цветы, крупные, как помпоны на детских шапочках, длинноногие и в целлофане. А стоили они всего три рубля, так что можно было не беспокоиться насчет билетов туда и обратно... Генка купил три гвоздики и помчался к пригородным кассам, на ходу соображая: лучше быть веселым или серьезным? Стрелки вокзальных часов показывали ровно два часа, и Генке почему-то казалось, что Татьяна уже ждет его. Решив быть веселым, он повторял про себя, чтобы не растеряться при встрече: "Привет! Погодка, кажется, соответствует". И очень удивился, когда не застал Таню на месте. "Опаздывает,-- сообразил он после некоторого недоумения,-- женщины непременно должны опаздывать. В "Крокодиле" даже карикатура такая была... Вот сейчас она поднимается по эскалатору. Или едет в троллейбусе... А что, если Багет перепутал вокзал?.." Генка не отрывал глаз от станции метро. С той стороны шли и шли люди, и каких только среди них не было девушек. Попадались и такие, которые с любопытством поглядывали на его букет. Но все-таки они ни в какое сравнение с Таней не шли, потому что как можно сравнивать герань, выращенную у себя на подоконнике, с цветком на поздравительной открытке. Генка всматривался в толпу, как рыбак всматривается в поплавок, и мгновенно реагировал на синее, как рыбак реагирует на малейшее шевеление поплавка. У Татьяны было только одно пальто, синенькое с поясом, демисезонное, впрочем и зимнее, потому что в другом он ее никогда не видел. Генка так увлекся своим ожиданием, что даже не заметил, как прошло четверть часа, потом еще столько же... И тут он всерьез засомневался: "А если все же Багет перепутал вокзалы или время?" Он хотел уже бежать через площадь, но подумал, что Таня может прийти как раз в его отсутствие, и остался. Но теперь с каждой минутой надежды у него оставалось вдвое меньше. И все больше он чувствовал себя ребенком, который нашел двадцать копеек, пошел покупать мороженое, но вместо двугривенного обнаружил в кармане дырку. Случай дал, случай взял, а все-таки обидно. Чуть ли не со слезами на глазах Генка купил один билет до Обуховки, сел в электричку и поехал. "Иначе и быть не могло,-- думал он с каким-то даже злорадством, глядя на голые кусты и бурые поля за окном электрички.-- Она насмеялась и правильно сделала. Тоже еще ухажер нашелся... Конечно, со студентами интересней". Силкин прекрасно знал, что Таня не из таких, возле которых увиваются студенты, но ему нравилось так думать. Хотя на самом деле уже верил только в то, что какие-то чрезвычайные обстоятельства заставили Таню не пойти на свидание. Может быть, даже трагические... В Обуховке было как всегда хорошо. Генка по привычке зажмурил глаза и набрал полные легкие воздуха. Хорошо. Сколько раз приезжал он сюда измученный бесконечными ангинами, зубной и ушной болями и за какую-нибудь пару дней превращался из городского заморыша в мордастого деревенского сорванца. Сколько всего связано у него с этой Обуховкой! Вон справа насыпь. Здесь земляника поспевает на неделю раньше, чем везде. Там за рощей он однажды увидел настоящего зайца, а у той зеленой дачи есть сад, куда он залез с местными ребятами и получил крапивой по ногам... Здесь, в Обуховке, у дяди на даче, он впервые взял в руки карандаш и на дядином рисунке начертил каракули, а несколько лет спустя уже учился, как большой, писать маслом по холсту. Последнее время он все реже приезжал в Обуховку, потому что вроде уже был взрослым, но в каждый свой приезд, встречаясь с ней, чувствовал какую-то благодарность. Сегодня к этому чувству примешивалось еще и сожаление о том, что Таня не увидит этих обочин, забрызганных цветочками мать-и-мачехи, прозрачных садов со скворцами, не услышит шороха крыльев над головой. Он стоял на платформе и не хотел никуда уходить. Платформа располагалась высоко над землей и казалась палубой корабля, который держит курс в страны, еще не нанесенные на карты, где, может быть, и людей-то нет. Но это так, для забавы. На самом же деле Силкин не уходил, потому что втайне даже для самого себя надеялся на чудо. Вдруг сейчас подойдет электричка, из которой выйдет... И уж тогда ничего не нужно будет говорить, потому что чудеса не нуждаются в объяснении, иначе они перестанут быть чудесами. Он просто возьмет ее за руку и поведет на дачу. Но пришла одна электричка, вторая... Чудо не совершилось. И только когда пришла третья электричка, Генка малость утешился. Из переднего вагона вышел Багет и стал озираться, словно воробей перед тем, как склюнуть зернышко. -- А, Силкин,-- сказал он так запросто, как будто встретил приятеля в заранее условленное время на заранее условленном месте.-- Не пришла, значит. Я так и думал. Впрочем, еще не все потерянно. Она предупредила, что может задержаться, и спросила, как найти дачу... -- Но ведь ты не знал адреса? -- А это на что...-- Багет энергично постучал себя по макушке.-- Позвонил к тебе домой, сказал матери, что разыскиваю тебя по поручению Валентина Петровича... Мне показалось, что для начала нам лучше погулять втроем. Ты за словом в карман не лезешь, потому что его там нету, да и она больше головой кивает, чем говорит. Вот я и решил для разрядки напряженности, так сказать... Надежда -- желанный гость в сердце каждого. Теперь, когда она вновь посетила Генку, он готов был до ночи слоняться у станции. Но Багет, который здорово проголодался, настаивал на том, чтобы дожидаться Таню у дяди. В конце концов Генка согласился с ним и они пошли на дачу. Кругом неистовствовали скворцы, на разные голоса прославляя жизнь, весну и Обуховку. В садах жгли мусор, и почти из каждого сада к небу тянулась струйка дыма, отчего весь поселок напоминал индейский лагерь из фильма про Чингачгука. И вообще было здорово, как в детстве. Даже лучше, потому что в детстве еще не осознаешь до конца, здорово или не очень. -- Она приедет, как ты думаешь? -- спросил Генка у Багета. -- Должна приехать, если не дура,-- ответил тот. И Генка решил, что Таня приедет обязательно. Дядя встретил ребят как старых друзей. Увидев их в окно, вышел к самой калитке, жал руки, шутил... Прежде, когда он работал в издательстве, где оформляли разные медицинские книжки, он редко бывал на даче. На зиму дом запирался, а летом его сестра привозила сюда своего сына, то есть Генку, и жила здесь месяцами. Теперь, когда дядя вышел на пенсию и решил, как он сам говорил, посвятить себя высокому искусству, он поселился на даче основательно. Знакомые не часто навещали его здесь, а он привык быть на людях, и потому тосковал и жаловался, что из-за одиночества работа у него плохо подвигается. И правда, за все время отшельничества он написал только несколько натюрмортов, два пейзажа и одну жанровую сценку из военной жизни, которую без конца переделывал и замазал вконец. Всего-то у него и радости было, что гости. Обычно у дяди собирались одни и те же люди: бывшая сослуживица Елизавета Аркадьевна, искусствовед Терехина и некий член союза по фамилии Мохнацкий, волосатый и бородатый, как будто подогнанный под свою фамилию. И сейчас все они были в сборе, сидели за столом и попивали чаек из самовара. Говорил Мохнацкий: -- Вообще, любой формализм быстро себя изживает. Это все равно, что ловить рыбу в бочажке. Есть люди, которым в море не везет, так они находят себе бочажок. Таскают себе малявок из мутной воды и посмеиваются. Некоторые на этом деле даже неплохо зарабатывают, потому что всегда находятся любители, которым морская, рыба приелась. Один к бочажку пристроился, другой, а там, глядишь, и нет больше рыбы, надо в другое место перебираться. -- Что-то вы, Феликс, туману напустили,-- сказала Елизавета Аркадьевна и запустила ложечку в банку с крыжовенным вареньем. -- Как туману,-- вспыхнул Мохнацкий.-- Взять хотя бы сюрреализм... Его хватило только на одного Дали. Он не только рыбу, но и воду после себя вычерпал. Кое-кто, вроде нашего Тоболкина, еще пытается нас испугать, но такой величины, как Дали, это течение уже не даст. -- Хорошо,-- поправила очки Терехина.-- А что вы скажете об абстракционизме? -- Это только Кандинский,-- заявил разгоряченный Феликс. Все зашумели, заспорили, а Багет полез в вазу за пятым пирожным. Генка сидел в углу, возле самого самовара, и думал: "Какие замечательные люди собрались у дяди, какие они умные и интересные. Как жалко, что Таня не слышит их разговоров. Она, конечно, интересуется искусством и, может быть, даже мечтает стать художницей..." -- Мне кажется, Феликс, вы по своему обыкновению утрируете,-- сказала Терехина.-- Формальные поиски обогащают искусство. Вспомните импрессионистов... А Модильяни?.. Если вас послушать, так и свою манеру грешно иметь... -- Этого я не говорил,-- замахал руками Мохнацкий.-- Елизавета Аркадьевна, вы свидетельница... Я только к тому клоню, что мы, художники, не должны забывать о человеке... А все остальное так... упражнения для того, чтобы руку набить. -- Ишь куда загнул,-- вступил в разговор дядя, у которого люди на картинах получались похожими на пособия по анатомии.-- А пейзажи и натюрморты уже, значит, не имеют права на существование... "Неужели она не чувствует, как мне надо, чтобы oнa приехала,-- думал Генка, не прислушиваясь более к разговору, который шел за столом.-- Ну, приезжай, приезжай скорее, а то уже темнеет..." -- Молодые люди, а вы какого направления в искусство придерживаетесь? -- спросила Елизавета Аркадьевна, видя, что спор может нарушить гармонию дружеской встречи. Сама она была завершенной, как румяное яблочко, и во всем любила меру. -- Главное, чтоб красиво было,-- сказал Багет, пока Генка силился переключиться со своих мыслей на вопрос. И все засмеялись. -- Вот,-- сказал дядя, разливая чай,-- устами младенцев... -- Давай прошвырнемся на станцию,-- шепнул Генка на ухо Багету. Тот с сожалением поглядел на варенья и конфеты, которыми был установлен стол, но поднялся с места и пошел за Генкой. На улице было так тихо, так прозрачно, что ребята даже калитку придержали, чтобы не потревожить ее стуком покоя задумавшейся о чем-то природы. -- Благодать,-- вздохнул Багет, разводя руками комариное облачко над дорогой.-- Когда у меня будет много денег, я тоже стану жить на даче. -- Как ты думаешь,-- спросил Генка.-- Надумает она приехать или нет? -- Кто их, этих женщин, разберет, может, еще и явится,-- сказал Багет.-- Самое главное -- не надеяться и не ждать, и удача у тебя, считай, в кармане. Был у нас один такой, который все покупал лотерейные билеты. Бывало, накупит билетов и все бегает в сберкассу справляться, когда розыгрыш. По дням считает... Но никогда ничего не выигрывал. Наконец, ему это дело надоело, и он зарекся покупать билеты. И даже когда ему на сдачу пытались всучить билет, он махал руками. Правда, к нему все-таки каким-то образом попал один билет, но он его так заховал, что совсем о нем забыл, а когда случайно обнаружил и ради шутки проверил, то оказалось, что на билет выпал ковер ручной работы. Билет был просроченный, но все одно сюрприз... Доводы Багета надо было признать резонными, но Генка все равно не мог не думать о Татьяне. Ибо ничего другого ему не оставалось. Он замолчал и до самой станции не проронил ни слова, несмотря на попытки Багета завязать разговор про школу и учителей. На станции уже зажгли фонари, хотя было еще довольно светло. Электрички из Москвы прибывали то и дело, и людей из них выходило довольно много, но Таня все не приезжала. Подождав с полчаса, ребята вернулись домой. Багет очень радовался, снова оказавшись за столом. Глядя на него, и Генка немного повеселел. "В конце концов, это ведь не последний шанс,-- успокаивал он себя.-- Есть завтра, послезавтра и бог знает сколько еще дней... Может быть, даже и хорошо, что это не случилось сегодня, а то получилось бы как-то искусственно. Вот если бы она шла по улице и сломала каблук..." Мохнацкий достал трубку, и в комнате запахло душистым капитанским табаком. Снова заговорили об искусстве. Терехина рассказывала про какого-то Фрумкина, который выставил в Манеже автопортрет с глобусом. Дядя зажег свечи, хотя день еще нe совсем погас. Причудливая тень от самовара выглядела на стене, как пришпиленная шкура какого-то неведомого зверя. И Генка снова пожалел, что Тани нет сейчас здесь: "Будут другие вечера, но этот уже не повторится... Что все-таки могло ее задержать?.." Выпили еще по чашке чая, а потом все вместе отправились на станцию провожать Елизавету Аркадьевну, которая никак не хотела оставаться ночевать из-за того, что утром ей нужно было рано идти на работу. По дороге дядя говорил, что в следующий приезд гостей надо будет непременно осмотреть старинную усадьбу, которая находится неподалеку от Обуховки, за речкой. -- Все-все сохранилось,-- удивлялся он своим же словам.-- И барский дом, и флигели, и службы. Даже манеж в полной сохранности. А какой фронтон, какие колонны коринфские с виноградами... Точно пока не известно, но, говорят, сам Матвей Казаков руку приложил... Пока все ждали электричку, на которой Елизавета Аркадьевна собиралась уехать в город, Генка глаз не спускал с московских поездов, хотя ему было уже совершенно ясно, что свидание не состоялось. На обратном пути дядя декламировал стихи, чем страшно забавлял местных собак, устроивших в его честь настоящий концерт. И все шутили и смеялись, а Генка страдал. Теперь, когда совсем стемнело и похолодало и надежды больше не оставалось, он вдруг почувствовал себя маленьким, никому не нужным, всеми оставленным, и ему захотелось плакать, но слезы так и не потекли из глаз, а начался насморк. На ночь дядя устроил его и Багета в комнате с окнами в сад, Терехину в гостиной, а сам с Мохнацким поднялся наверх. Прежде чем заснуть, Багет рассказывал анекдоты, и все время спрашивал Генку, спит ли он. Генка отвечал, что спит, до тех пор, пока Багету не надоело трепаться и он не заснул. А Генка еще долго прислушивался к шорохам за окном и храпу в соседней комнате и размышлял о том, какой он несчастный и как ему не везет. Ему даже нравилось так думать, и постепенно эти, горькие, в общем-то, мысли стали приобретать сладковатый привкус, и он как будто завернулся в них, согрелся и пропал. Уже под утро Генка будто сквозь сон услышал, как кто-то гремит умывальником во дворе. Потом все смолкло. Зашторенное окно едва можно было отличить от стены. Генка встал и, ступая по холодному полу босыми ногами, подошел к нему. Раздвинул шторы, выглянул в сад, как будто он забыл там что-то с детства, но вместо сада и грядок с клубникой он вдруг увидел тополиную аллею и едва различимые фигурки вдали. Это были двое военных и женщина в красном. ЦАРАПИНА (Рассказ) Свой отпуск я, по старой памяти, решил провести в Крыму. Когда-то я там недурно провел время, и с тех пор не давали мне покоя тамошние прелести: солнце, вино в розлив на каждом шагу и легкие знакомства. Но видно, правду говорят, что нельзя возвращаться туда, где ты был счастлив когда-то. Место почти не изменилось, а дух не захватывало и в голове не мутилось, как бывало. В общем, отдых мой не задался. А тут еще принесла нелегкая перепуганную насмерть Сапожникову, знакомую моих знакомых, не то бабушку, не то девушку, с глазами цвета северного неба, поросячьими ресничками и вечно красными руками. Эта сорокалетняя старая дева очень болезненно принимала любые проявления внимания к себе посторонних людей и все время старалась забиться в какую-нибудь щель, слиться с окружением, что при ее крупном, почти великанском теле было не так легко. Какой-то не слишком разборчивый пли прилично подгулявший шахтер в поезде настойчиво предлагал ей пойти с ним в вагон-ресторан. Она тут же сошла с поезда, всю ночь не сомкнула глаз в ожидании следующего, и еще одну ночь -- просто из-за смятения чувств. Она просто чокнулась после этого случая с шахтером. Так что мне пришлось взять ее под свою опеку. Поначалу было даже приятно с ней гулять. Она так тонко чувствовала природу, пейзаж, так искренне радовалась всему красивому. Сапожникова хорошо умела рассказывать про писателей и художников. Так что я все время чувствовал себя на экскурсии. Потом мне показалось, что я работаю в туристическом агентстве. Я попробовал было пристроиться на скамейке в парке. Сюда доходили солнечные лучи, а иногда и хорошенькие курортницы с книжками или этюдниками. Но Сапожниковой вдруг показалось, что какой-то военный как-то не так на нее посмотрел, и она потащила меня в самую глушь, куда даже пенсионеры редко забредали. И, видимо, чувствуя мое неудовольствие, она говорила и говорила, и все интересные вещи. Наконец, я попытался избавиться от нее. Решился пойти на обман. Сказал, что мне срочно нужно позвонить в Москву. По моему замыслу она должна была остаться в парке, потому что на переговорном пункте всегда толкалось полным-полно народу, в том числе и мужчин, и мухи норовили влезть в рот, и духота стояла жуткая. Потом я рассчитывал сходить на пляж, поджариться докрасна, накупаться до одури, пообедать в ресторане с вином, поиграть на бильярде, сходить в кино на индийский фильм -- словом, кутнуть, а потом сказать Сапожниковой, что весь день искал ее и не мог найти. Так я рассчитывал. Но Сапожниковой вдруг приспичило звонить в Москву. И пришлось мне полтора часа, в самую что ни на есть жару, торчать с ней на переговорном пункте, выстаивать в очереди. Когда я, наконец, дорвался до телефонной трубки, то обнаружил, что мне и звонить-то некуда. Немного подумал и набрал свой рабочий номер. К телефону подошел мой начальник. -- Как там у вас погода? -- спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать для него, для Сапожниковой, для себя в конце концов. -- Ты что, издеваешься? -- сказал шеф, который был вообще-то неплохим малым, свойским.-- Отдыхаешь себе, так и отдыхай. Не трави душу. Приедешь, поговорим с тобой о погоде... -- Як тому, что надоело отдыхать. -- Пойди на стройку, устройся в пивной ларек бочки катать... -- А Савельева на пенсию уже проводили? -- Слушай, ты, наверно, на солнце перегрелся. Пойди окунись,-- сказал шеф и повесил трубку. Я был бы рад окунуться, но Сапожникова потянула меня на Медведь-гору. Она была еще и вынослива, как верблюдица, а я выдохся уже на полпути к вершине и все время останавливался, чтобы перевести дух, обливался потом, к тому же изорвал себе брюки о кусты шиповника, терна и ежевики, исцарапал в кровь руки и лодыжки. И все это ради того, чтобы взглянуть на тот же Гурзуф с высоты пятисот метров и послушать лекцию о том, чем штиль у Айвазовского отличается от штиля Тернера. "Нет,-- сказал я себе, когда, наконец, спустился с горы.-- Довольно идти на поводу у полоумной бабы. Действовать нужно решительно. Три дня я был для Сапожниковой чем-то вроде компаньонки, пришло время показать мужской характер". Не откладывая своих намерений в долгий ящик, я купил в киоске местного бюро путешествий две экскурсионные путевки в Судак. -- Вот,-- показал я их Сапожниковой.-- Завтра в семь утра мы отправляемся на теплоходе в Судак. Это очень интересно. Генуэзская крепость и все такое... Вам понравится. -- Нет,-- сказала она.-- Так вдруг срываться с места... На эти экскурсии ездит бог знает кто... В конце концов, мне не в чем ехать... -- Джинсы, в которых вы покорили Медведь-гору, вполне подойдут и для морской прогулки. -- Там, верно, ничего не осталось с тех пор, как Бенуа... -- Осталось,-- заверил я Сапожннкову, даже не дослушав, что она имеет в виду. Уверенность в себе -- вот главное оружие мужчины.-- Там все осталось в неприкосновенности. Сапожникова вроде бы сдавалась. Она закусила губу, пожала плечами и сказала, как говорят детям перед тем, как купить им мороженое: -- Вы совершенно невозможный человек, с вами того гляди попадешь в какую-нибудь историю. Я, конечно, возражать не стал, потому что, в сущности, это был комплимент, но про себя подумал: "Что бы ты понимала в историях". Сапожникова шла на попятную, и это мне доставляло удовольствие. Нет, самолюбие в обычном понимании этого слова тут ни при чем. Смешно даже подумать, будто мне могло быть лестно чувствовать себя руководителем этой несчастной запуганной жизнью женщины. Удовольствие я получал от сознания собственного благородства. По правде сказать, я чувствовал себя чуть ли не врачом. На следующий день, ни свет, ни заря, по отпускным, естественно, меркам, я поджидал Сапожникову возле старого кипариса. Сапожникова не торопилась, и я, сам того не замечая, стал ходить вокруг дерева, время от времени поглядывая туда, откуда должна была появиться моя спутница. И вдруг кто-то за моей спиной сказал: -- И днем и ночью кот ученый... Я обернулся и увидел перед собой Изюмова, впрочем, это мне теперь известно, что это был Изюмов, а тогда я увидел незнакомого парня в майке с надписью "Moskvich-412", такими торговали на пляже цыганки, и в панамке, наподобие тех, какие носят артековцы, или даже в настоящей артековской. Он стоял и улыбался. И улыбка у него была до ушей и далее, потому что уши казались продолжением улыбки, как это бывает у людей, у которых они сильно оттопырены. -- Иди, что покажу,-- сказал он доверительно, взял меня за руку, как один ребенок берет другого, и подвел к ограде санатория. Там была щель. Он кивком головы пригласил меня следовать его примеру и прилип к щели. За забором несколько немолодых и очень полных женщин делали зарядку под баян. -- Аэробятся,-- почти с благоговением произнес Москвич, так я назвал про себя этого парня.-- Это они для похудания, а то сердце жиром заплывает и можно задохнуться. -- Это как? -- не понял я. -- Запросто,-- недолго думая, ответил Москвич и снова уставился в щелку.-- Гладкие... Ленивые, наверно... Мужиков своих небось пельмешками из пачек кормят, а сами эклеры трескают... Я тоже пристроился к щелке и стал смотреть, как женщины приседают под летку-енку. Зрелище, прямо скажем, могло развеселить кого угодно. Москвич, так тот аж всхлипывал. И я тоже хихикнул и сказал: -- А что, девочки хоть куда. И тут я вдруг заметил, что мы не одни возле этой ограды. С нами была Сапожникова. Она, по всей вероятности, успела увидеть, над чем мы смеемся, потому что сказала: -- Это не делает вам чести. Она свысока глядела на Москвича. Но слова-то были адресованы мне: -- Смеяться над физическими недостатками других могут только очень недалекие люди. И, не дожидаясь моих объяснений, она пошла прочь. Я бросился за ней, хотя и не надеялся ее остановить. Уж больно она круто завернула. И что за оказия такая. Еще несколько минут назад все было так хорошо: и ожидание прогулки, и погожее утро, которое сулило прекрасный день, и надо же было подвернуться этому свистоплясу в дурацкой панамке. Что теперь делать? Сапожникова решительно направлялась в гостиницу, а я, как какой-нибудь набедокуривший мальчишка, поспешал за ней и канючил: -- Это не я... Это все тот Москвич... Я только взглянул... -- Как интеллигентный человек вы не должны были позволять ему глумиться над женщинами,-- ответила она наконец,-- Тот, кто потакает хамам, в десять раз хуже их. Вот из-за таких, как он, и из-за таких, как вы, скоро нельзя будет показаться на улицу. В ее голосе было столько настоящей горечи, что я и впрямь почувствовал себя виновным в чем-то таком, отчего должно быть стыдно. -- Извините,-- сказал я совершенно искренне.-- Я виноват перед вами. Я не хотел... То есть я хотел... Очень жаль, что наша поездка сорвалась. -- Поезжайте сами. Еще успеете на пристань,-- она, видимо, поняла, что я раскаиваюсь, и заговорила со мной иначе, почти ласково. -- Как же вы останетесь здесь одна,-- сказал я, вместо того чтобы сокрушаться насчет неудавшейся прогулки, и это окончательно размягчило Сапожникову. Она покачала головой, дескать, прощаю вас, но в последний раз, и разрешила мне вести себя на пристань. На теплоходике уже убрали швартовы и собирались отчаливать. Я закричал издали, чтобы нас подождали, и замахал руками. Мы запыхались, но все же успели. Матросы хотели, было позубоскалить на наш счет, но Сапожникова взглянула на них так, как будто прицелилась из пистолета. И они сразу заговорили про какого-то Маркаряна из Алушты, который взял лодку на спасательной станции, и вышел в море ловить барабульку, а поймал сотенную бумажку, хоть и мокрую, но целую. Все лучшие места на теплоходе были уже заняты, как, впрочем, и другие. На корме, правда, было одно свободное место. Я хотел пристроить туда Сапожникову, но женщине, которая сидела рядом, это не понравилось. Она тут же поставила на свободное место сумку и стала звать мужчину, который, стоя на корме, что-то растолковывал мальчугану. -- Изюмов, иди сюда, тут твое место занимают. Мужчина обернулся, заулыбался и крикнул: -- Ладно, Валек, не гоношись, обойдется. Это был тот самый малый с "Москвичом" на майке, только без панамы и в пиджаке. Панаму он нахлобучил на сына. В том, что мальчик был его сыном, сомневаться не приходилось -- оба словно вырубленные из одной глыбы, ядреные, большеголовые, ни дать ни взять два слоника с комода, первый и последний в ряду. Изюмов, видно, узнал нас и хотел уступить нам свое место, но Сапожникова, которая его тоже узнала, плюхнулась с испугу на канатный ящик и затаилась. Этакая двухметровая мышка сидела, согнувшись в три погибели, на канатном ящике и изо всех сил старалась не смотреть в сторону кормы. А между тем теплоход забирал все дальше в море, минуя прибрежные камни. Солнце еще карабкалось на Медведь-гору с той, не видимой нам стороны, но небо уже было освещено им и дымка над водой засветилась, а сама вода еще нет, и оттого она казалась совсем черной и маслянистой. Все смотрели туда, где вот-вот появится солнце, и молчали, как будто молились на утро. И только Сапожникова ничего не видела вокруг себя. Она сидела на ящике, В любую минуту готовая сорваться и бежать очертя голову куда угодно, лишь бы подальше от неделикатных людей, которые могут, не со. зла, а просто потому, что иначе не умеют, испортить настроение на целый день, а то и хуже. Я понимал ее и не понимал. С одной стороны, мне самому сколько раз приходилось страдать из-за таких людей, а с другой стороны, вроде бы не тот случай. Ну, не захотела женщина уступить нам место, которое предназначалось для ее мужа и ребенка, ну, опять появился этот балабол Изюмов... Это еще не повод, чтобы впадать в панику. Они сами по себе, а мы -- сами. Нельзя так болезненно переживать все, что тебе не по нутру, иначе можно свихнуться. Скорей уж я должен избегать этого Изюмова, ведь он мне чуть не навредил. Мне как-то в голову не приходило, что человек может так наглотаться гадости, что от следующей порции, пусть даже крошечной, его непременно должно стошнить. И потому я даже рассердился на Сапожникову. -- Вам нужно лечить нервы,-- сказал я ей как можно строже.-- Нельзя так близко к сердцу принимать всякую ерунду. Тут в глазах у нее блеснули слезы, нос покраснел и я пошел на попятную. -- Только не расстраивайтесь, ради бога. Вас здесь никто не обидит. Я не позволю. Она кивнула, как будто поблагодарила, но все-таки спросила: -- Когда будет остановка? -- Это экскурсионный теплоход,-- объяснил я ей.-- Мы плывем без остановок до самого Судака, посещаем генуэзскую крепость, краеведческий музей, обедаем и... в обратный путь. Со стороны можно было подумать, что доктор разговаривает с больной или взрослый с ребенком, а еще так толкуют с иностранцами, когда те плохо понимают язык. Мой тон вроде бы успокоил Сапожникову, но тут к нам подошел Изюмов-младший и протянул ей здоровенную грушу: -- Это вам папка велел передать. Сапожникова вытаращила на него глаза, как будто хотела сказать: "Как опять, опять..." Я взял паренька за плечи, развернул и, со словами: "Кыш отсюда!", легонько подтолкнул вперед. Мальчик, как ни в чем не бывало, надкусил грушу и пошел к родителям. А я, довольный собой, хотел подсесть к Сапожниковой и завести разговор о чем-нибудь легком, приятном, например о купидонах Буше, но она вдруг вскочила с места, выставила перед собой красный кулак с зажатым в нем носовым платком, как будто это был и не платок вовсе, а талисман от нечистой, и заговорила горячо и сбивчиво: -- Вы... Вот уж действительно... Опять... Это возмутительно... Выгнать ребенка... Сейчас же, немедленно... Прошу вас, извинитесь перед ним. Тут пришла моя очередь недоумевать. Что получается? Сама глаза выкатывала, как какая-нибудь гимназистка из девятнадцатого века, и я же еще виноват. Вот уж, действительно, чудо природы. Я сделал вид, что обиделся, и отвернулся. Но Сапожникова не унималась. -- Поймите, нельзя так обращаться с ребенком,-- горячность ее уступила место рассудительности.-- У детей нервная система много чувствительнее, чем у нас. Сами, того не замечая, вы можете причинить ребенку душевную рану, которая останется на всю жизнь. К тому же дети страшно переимчивы. Сегодня вы его оттолкнули, а завтра он кого-нибудь оттолкнет, отпихнет, и будет думать, что так и надо. Судя по всему, у них дома заведено ни с кем не церемониться, а тут еще вы... Прошу вас, извинитесь... Я и сам понимал, что не ладно обошелся с мальчишкой, но извиняться перед ним было глупо. Да он и не понял бы меня. Для него простое обращение в порядке вещей, он и не подумал обижаться. Дома, небось, чуть что -- подзатыльник. Но ведь Сапожникова теперь не успокоится, пока своего не добьется, за кожу влезет, весь день испортит. Такой уж занудливый у нее характер. И я, в который уже раз, проклиная тот день, когда она появилась в Гурзуфе, и себя за свою бесхребетность, которая меня в конце концов погубит, вздохнул и пошел к Изюмовым. Я не знал, зачем иду, во всяком случае не извиняться перед мальчишкой, не знал, что скажу и скажу ли что-нибудь' вообще, но шел. Изюмов-старший помог мне выйти из глупого положения. Он как будто ждал меня. Предложил папиросы, заговорил, как полагается у порядочных людей, о погоде. Изюмов-младший вертелся тут же, и я, в знак примирения, положил ему на голову руку. Голова у него была доверчивая, теплая и круглая. -- В первый класс пойдет,-- сказал отец, с улыбкой оглядывая сына, как бы любуясь своей работой.-- Много стихов знает. Особенно из Есенина. Сергунь, расскажи про березку. -- Не желаю, не зову, не плачу...-- начал мальчуган громко, словно на утреннике в детском саду, и тут же запнулся.-- Это... как его... Все прошло, как спелых яблонь дым... Тут он запнулся надолго, и я воспользовался этим и перевел разговор на другой предмет. -- Диким образом отдыхаете или как? -- Почему это диким? --- не понял Изюмов.-- Квартиру снимаем. -- Дорого небось? -- Не дороже денег. По два с полтиной с рыла... то есть с человека в сутки. Зато на кухне можно чайник поставить и под душем ополоснуться, когда вода бывает, конечно. Здесь с водой нелады. На всех не хватает. К нам бы ехали, у нас ее хоть залейся. Я б за так пускал, честное слово, только бы воды поубавили, а то комарье зажирает. -- Куда это к вам? -- А в Синюхино. Слыхали? Про него в газете недавно писали, в самой "Правде". Может, помните? Как трое браконьеров с машиной лося свалили. Мясо сложили под сиденье, а шкуру кинули в кузов. Туда и Гущин залез, между прочим, мой свояк. Он, когда тронулись, завернулся в эту шкуру, потому что дело было в конце ноября, и погода стояла знобкая. Полпути проехали, и Филя-шофер забеспокоился. Дескать, на кой мы шкуру волокем, по ней попутать могут. Надо бы ее сбросить в речку. Так и сделали, а поддатые были крепко с устатку и с радости, что убили животное, да еще все время оглядывались, как бы кто не увидел. Ну, приехали домой довольные, стали мясо делить, и тут только хватились Гущина, вспомнили, что шкура, хотя и сырая она, а больно была тяжела. Тут и смекнули, что Гущин, должно быть, в шкуре был. И побегли они к участковому. Так, мол, и так, по нечаянности ухайдакали человека. Тот на мотоцикле -- и к речке. Смотрит, а шкура лежит себе на берегу и Гущин в ней дрыхнет. Не добросили, стало быть, по пьяному делу. Ну, оштрафовали всех, как положено за браконьерство. И, что самое интересное, они вроде бы даже довольны остались. -- Курьезный случай,-- сказал я, потому что пришел сюда говорить, и поглядел, как там моя Сапожникова. Не пора ли возвращаться. -- Да вы не подумайте, что у нас там все такие оторвы,-- чуть ли не обиделся Изюмов.-- У нас хозяйство хорошее. На весь район. В позапрошлом году план выполняли по молоку. Премии дают и путевки тоже. Только я не обращаюсь. -- Что так? -- На кой хрен мне эти льготы Что я себе на Крым не заработаю? Тут, правда, за всем очереди, зато никому кланяться не надо. Сергуньке вот нравится,-- Изюмов ласково потрепал сына за уши.-- И никаких режимов. Решили -- на пароходе, и плывем... Смотри, смотри, во дают... Кто-то бросил в море хлеб, и чайки, которые сопровождали наш теплоход от самого Гурзуфа, с пронзительными воплями набросились на горбушку. -- А я моря раньше никогда не видел,-- сказал Изюмов.-- По телевизору, конечно, показывали, а так нет. Силища -- страсть какая. Плюнет, и рассыплешься. Вот помню, я в "Огоньке" читал... Истории сыпались из Изюмова, как ландринки из жестянки, то по одной, к слову, а то вдруг целым комком, когда одна налипала на другую, И чем больше их высыпалось, тем веселее громыхала сама жестянка, то есть, конечно, тем веселее был мой собеседник. Он оказался не только неутомимым рассказчиком, но и хорошим слушателем самого себя. Он то прыскал от восторга, то хлопал себя по ляжкам. Я не мог даже слова вставить. А тем временем Сапожникова все чаще поглядывала в нашу сторону. Она, видать, не рассчитывала, что я покину ее надолго. -- Ты извини, приятель...-- прервал я, наконец, Изюмова.-- Меня там ждут... -- Ну, тогда возьми хоть фрукт,-- он сунул мне в руку грушу. Я взял ее и вернулся к Сапожниковой. -- Вот,-- я протянул ей гостинец.-- От нашего стола -- вашему столу. Она пожала своими могучими плечами и надкусила крушу. -- Чудные все-таки люди. Сапожникова как-то оттаяла, попросила у меня бинокль и стала рассматривать берег. Хотя после Алушты там не на чем было остановить взгляд. Сглаженные, как будто облизанные, выгоревшие на солнце гряды, однообразные, словно караваны верблюдов, уходили на восток и терялись там, в сиреневой дымке. Солнце поднялось уже высоко и, несмотря на то, что мы находились в море, становилась все жарче и жарче. Я взмок, и то и дело обмахивался газетой, но расстегнуть рубашку не решался, боялся все-таки шокировать Сапожникову, хотя некоторые мужчины уже расхаживали по палубе по пояс голыми. Тут из рубки объявили, что внизу работает бар, где продаются прохладительные напитки. Мы с Сапожниковой спустились туда, но никаких прохладительных напитков там не оказалось. Был Марочный портвейн, коньяк, который, как и портвейн, разливался в граненые стаканы, и шампанское брют, не пользующееся спросом. За бармена орудовал тот самый парень, который рассказывал про Маркаряна. Он с удовольствием щелкал костяшками счетов и приговаривал: "Коньяк-фифти, портвейн-тухандрит, конфеты "Маска"-файф, сигареты "Феникс"... Чего еще желаете?" Я попросил два стакана шампанского. Парень из уважения к заказу или просто, чтобы повыпендриваться, достал два бокала, при этом обсчитал меня на рубль с лишним. Я смолчал, чтобы не портить настроение своей спутнице, но мне уже не хотелось веселиться. Дело, конечно, не в рубле, просто неприятно, когда тебя считают недотепой. А всему виной была, естественно, Сапожникова с ее дурацкой чувствительностью. Я надулся, Сапожникова растерялась. И тут появился Изюмов. -В руках у него была гармонь. Он растянул мехи и спел; У мово у дролечки Нет совести нисколечки: Комплименты говорит, А подарков не дарит. Музыка у него не получалась. Он это понял и не стал больше играть, а попросил бармена-матроса налить ему стакан портвейна и подсел к нам. -- Корабель качается -- снова встреча получается,-- пошутил он и сам засмеялся своей шутке. Во мне вскипало раздражение против него. Что за народ такой. Один норовит залезть тебе в карман, другой на шею, а третий в душу. Чего ради я должен все это терпеть? -- Здесь занято,-- рявкнул я на Изюмова,-- мы разговариваем. Он хотел было уйти, но тут Сапожникова вдруг повела себя странным образом. Она не только не шарахнулась от Изюмова, но как будто даже обрадовалась ему. -- Присаживайтесь, присаживайтесь,-- сказала она.-- Товарищ пошутил. Он вовсе не такой строгий, каким хочет казаться. Но только прошу вас больше не играть. Мне кажется, у вас не очень получается. -- Да я и вовсе не умею,-- признался Изюмов.-- Это я так, для форсу. Взял тут у одного, чтобы веселее было. А то все забились по углам и помалкивают, как на собрании все равно. Прямо обидно, елки зеленые, ведь отдыхать же люди приехали. Может, вы сыграете. С Сапожниковой явно что-то неладное происходило, она приняла у Изюмова гармонь и взяла довольно чисто несколько аккордов, а потом заиграла вальсок. -- Во дает, елки-моталки,-- пришел в восторг Изюмов.-- Сразу видно, училась. А я все хотел освоить. да так и не пришлось, то денег не было, то гармоней. Теперь вроде как-то неловко учиться. Скажут: "Сдурел Изюмов, не иначе как девок решил завлекать". Жена тоже, конечно, не похвалит. Она у меня серьезная женщина. А я то ничего, а то как черт какой вселится. Так и свербит колесом пройтись. Ну хоть вяжи себя. -- Вы романтик,-- улыбнулась Сапожникова как-то печально.-- Рамки обыкновенной жизни для вас тесны. -- Это точно,-- согласился Изюмов.-- Сыграли бы еще что-нибудь. Лучше такое, что все знают. Мы бы подпели, а то муторно так ехать, молча, по-волчьи, не покойника, чай, везем. -- Попробую,-- сказала Сапожникова с каким-то даже кокетством и, как мне показалось, подмигнула Изюмову.-- Эту знаете? И она не громко, но достаточно уверенно стала выводить знакомую мелодию. Изюмов прислушался, поймал момент и запел приятным баритоном: "В тумане скрылась милая Одесса, золотые огоньки..." Все, кто был в баре, прервали свои разговоры и уставились на нас. А через некоторое время к баритону присоединился старческий козлиный тенорок, а там и бас... Я тоже пел, но про себя, потому что как-то чудно было вот так, ни с того ни с сего петь в общественном месте с чужими людьми. Когда песня закончилась, к нам подошел тот самый бас со своим стаканом. Это был большой лысый мужчина в сетчатой майке, из которой во все стороны выпирали бицепсы и трицепсы. -- Ну, спасыби вам, добре заспивали. А таку, мабудь, знаете? Он прокашлялся в кулак и заревел каким-то сверхбасом, какого в природе и не бывает: "Холодные волны вздымало лавиной суровое Черное море..." Сапожникова стала подбирать музыку. Изюмов попытался было подтягивать, но скоро оставил это дело, потому что не знал слов. Бас допел соло, помолчал, как бы еще раз переживая песню, опрокинул в себя все, что оставалось у него в стакане, крякнул, похлопал Изюмова по плечу, сказал "добре" и вернулся за свой столик, в компанию к козлиному тенору. -- Здоров мужик,-- восхитился Изюмов. Он попытался так же лихо влить в себя портвейн, но поперхнулся, закашлялся. -- Чертова морилка,-- сказал он, как бы оправдываясь.-- Понаделают всякой отравы... -- А вы не пейте отраву,-- посоветовала Сапожникова.-- Мало ли чего они там понаделают. -- А я и не пью,-- признался Изюмов.-- Так, придуряюсь. Люблю посидеть в компании, люблю петь песни, цыганочку сплясать. Трезвому вроде не солидно, скажут, не серьезный человек, баламут, или, того хуже, притырок какой-нибудь, так я делаю вид, что выпимши... Хотите, цыганочку сбацаю, настоящую цыганскую. У нас в Синюхино цыгане два лета жили, коровник за семь кусков подряжались строить... Айда наверх. Мы поднялись на палубу. Здесь было жарче прежнего, но не так душно, как в баре. Ветер с моря усилился и хорошо разгонял зной. Но зато волны расходились вовсю. Теперь наша курортная посудина не только переваливалась с боку на бок, но и носом бодала волну. Так что на палубе трудно было устоять. Хозяин гармошки, низенький человечек, на физиономии которого было одними заглавными буквами написано "Мал золотник, да дорог", заиграл цыганочку, с таким видом, как будто это был концерт для фортепьяно с оркестром. Изюмов же, к радости заскучавших пассажиров, стал изображать нечто вроде танца маленьких лебедей с элементами лезгинки, уверяя всех, что это и есть настоящая цыганочка. В это время теплоход как-то особенно накренился и Изюмов, чтобы не упасть, обеими руками вцепился в чью-то юбку. Женский визг и всеобщий хохот заглушали и тарахтенье двигателя, и шум разбивающейся о борт волны. А потом все услышали, как жена Изюмова сказала со своего места, то есть выкрикнула, прямо как выстрелила ему в спину: -- Изюмов, зараза, когда ты, наконец, угомонишься? Казалось, таким голосом ничего другого и нельзя сказать, но она еще добавила: -- Хоть бы сына постеснялся. Изюмов заулыбался, то ли для того, чтобы скрыть неловкость, то ли заискивая перед женой, а может, он так спрашивал ее, чего она хочет. Она и сама, наверно, не знала, чего хочет, но зато знала, чего не хочет. Больше всего она не хотела, чтобы ее считали женой дурачка, а Изюмов, как назло, все время норовил выставить себя шутом гороховым... Но вот по левому борту впереди показался громадный утес в короне из зубчатых стен и башен. -- Какая прелесть,-- совсем по-детски всплеснула руками Сапожникова, казалось, она может и запрыгать от радости. -- Декорация к "Гамлету",-- сказал я,-- или натура для Робера. Мне-то не пристало восхищаться этим зрелищем, ведь я в какой-то степени был его соавтором. Не вытащи я сюда Сапожникову, она бы всего этого не увидела, а то, чего не видишь, как бы и не существует. -- Во нагромоздили,-- Изюмов был тут как тут...-- Здесь небось ихний царь жил. -- Нет,-- сказала Сапожникова,-- царь в Италии жил, а здесь помещался военный гарнизон. -- Казарма,-- по-своему истолковал это Изюмов.-- А стены, значит, чтобы в самоволку не бегали? -- Стены защищали от врагов, а на башнях помещался караул...-- терпеливо объясняла Сапожникова. -- Понимаю,-- сказал Изюмов.-- Сколько раз в караул ходил, пока в армии служил. Как-то пять часов проторчал на улице в пургу. Дело ночью было. Ветер на крыше железом гремит. Снег по глазам хлещет. Стою и думаю: "Вот подойдет сейчас кто-нибудь, треснет по макитре, а я и рукой колыхнуть не смогу -- так замерз". Но ничего, зато есть что вспомнить. Потом, правда, еще смешнее было. Привязалась ко мне болячка. Не знаю, как и сказать... В общем, нарывы пониже спины. Стоять, лежать можно, а сидеть невмоготу. Я, конечно, виду не показывал, чтобы не подняли на смех. У нас там такие ежики служили, что хоть из чего сделают себе комедию. В армии в общем-то никто не рассиживается, так что моя болезнь в глаза никому не бросалась. Вот только кушать приходилось стоя. А в медсанчасти у нас девчонки работали. Смешливые, задрыги... Чуть со стыда не сгорел. Они посмотрели все по очереди, перемигнулись и приложили мазь... этого... как его?.. Ну, который еще полонез написал... -- Полонез написал Огинский, а мазь, скорей всего, Вишневского,-- сказала Сапожникова, изо всех сил стараясь выдержать серьезный тон. Но не выдержала и прыснула в кулак. Мне даже неловко за нее стало. И вообще, чем смелее она становилась, тем больше меня это раздражало. Казалось бы, я радоваться должен тому, что Сапожникова высунулась, наконец, из своей дурацкой раковины. Не я ли этого хотел, в конце концов. Но не тут-то было. Я бесился, как пацан, у которого на танцплощадке увели партнершу. И понимал, что мои чувства иначе как ревностью не назовешь, и оттого злился еще больше. "Кого ревную?! К кому?! Да пусть хоть сей момент женятся. Мне-то что до этого,-- уговаривал я себя.-- Даже хорошо, что все так получается. Они друг друга стоят". И все же это была самая настоящая ревность, но только не такая дремучая, какая порой изводит супругов и влюбленных, а, если можно так сказать, просвещенная. Это чувство близкое к тому, какое испытывает, скажем, профессор, когда замечает, что его самый способный ученик регулярно навещает другого профессора. А впрочем, кто его знает, где кончается одна ревность и начинается другая. Так или иначе, а я постарался отделаться от Изюмова, хотя бы на суше. На причале нас ожидали двое экскурсоводов: мужчина с хозяйственной сумкой и девушка в старушечьих очках, видимо студентка. У мужчины был такой вид, как будто жена послала его в магазин, а он по пути решил подработать в музее. Он еще не представился, но я про себя уже окрестил его дядей Васей. Жена Изюмова выбрала студентку и сказала, чтобы сын взял отца за руку. Изюмов посмотрел в нашу сторону, словно хотел сказать: "Давайте и вы с нами". Но я сделал вид, что не видел этого или не понял, и потащил Сапожникову к дяде Васе. А он зря времени не терял. -- Картину "Переход Суворова через Альпы" видели? - сказал он.-- Ну, так вперед! И мы понеслись напрямик в гору мимо каких-то задворков, где сушились абрикосы и вялилась рыба. Навстречу нам попадались козы какой-то особой породы, черные с проседью и рога в разные стороны. Они косили на нас дурным глазом, будто что-то против нас имели. Я в шутку высказал эту мысль Сапожниковой, но она никак не прореагировала на это. Зато она чуть ли не с открытым ртом слушала дяди Васины байки про тиранов, прекрасных пленниц и неверных жен, которых, конечно же, сбрасывали в море со скалы. Дядя Вася так и сыпал романтическими историями. Казалось, он вытряхивал их из своей авоськи. И все с прибаутками, наподобие изюмовских, на ходу, галопом. Так что за какие-нибудь полчаса мы обежали все достопримечательные места. Столетия листались перед нами, как страницы, книги на ветру. Мы уже собирались покидать крепость, когда перед нами предстала такая картина: по заповедной территории, минуя остатки развалин и места раскопок, огороженные досками, навстречу нам в клубах пыли с угрожающим меканием неслось козье стадо, голов десять. За ними бежал Изюмов, то и дело спотыкаясь об исторические камни и ругаясь почем зря. Порядочно отстав, за ним поспешало несколько немолодых женщин, вероятно служащих музея. Стадо неминуемо смяло бы нас, когда бы не дядя Вася, который замахал руками, словно хотел взлететь на зубчатую башню, и с криком "Вот я вас, паскуды!" бросился навстречу козам. Стадо сбилось. Некоторые козы повернули назад, иные попрыгали в раскопки. Были и такие, которые как ни в чем не бывало тут же стали щипать травку у обочины. Воспользовавшись сумятицей, Изюмов скрылся в наших рядах, на всякий случай, стащив с головы панаму, по которой его легко могли опознать. Музейные тетки попытались было найти виновника переполоха, но наши из какой-то туристской солидарности обступили его кольцом и не выдали. Правда, тетки не очень-то и настаивали. Им нужно было как можно скорее увести коз с территории музея, и потому они махнули рукой: -- От, бисов сын, кудысь сховався... И дядя Вася почему-то не счел нужным выдавать возмутителя спокойствия. Видимо, безотлагательные дела не позволяли ему отвлекаться. -- На этом наша экскурсия по жемчужине Северного Причерноморья, музею-заповеднику "Генуэзская крепость" закончена. Магазин, как выйдете -- направо, столовая -- прямо, но второго там нет, базар уже небось рассосался... Счастливо вам отдохнуть на гостеприимной земле солнечного Крыма. -- Во дает,-- подал голос Изюмов.-- Наверно, ударник. Столетку -- за десять минут. А наша кулема говорит, как все равно, извините за выражение, полено через море переправляется. Рассказывает про амфоры, и все стоят и слушают, как будто их гвоздями к полу прибили, а это просто глиняные горшки. Ну, конечно, половина народу разбежалось... У нас, помнится, такой случай был... Пахали мы под озимые возле Дерюгино. Выходит из лесу мужик и спрашивает, не проезжал ли здесь автобус с грибниками. "Нет,-- говорим,-- не видали никакого автобуса".-- "А вы,-- спрашиваем,-- по грибы, значит, от организации?" -- "Нет,-- говорит,-- я шофер того автобуса". Сапожникова, конечно, опять развеселилась, и я ее окончательно перестал понимать, а вернее, понял. Ей Изюмов просто-напросто нравился. И тут уж ничего не поделаешь. Тем более что и я испытывал к нему что-то вроде симпатии, только из-за глупой ревности не хотел в этом признаться. Понимаю, нравиться может и синяк под глазом, и селедка в сахаре, некоторые крокодильчиков дома в ванне держат, только чтобы повыпендриваться. Но тут другое... Этот Изюмов не был диковинкой, чудаком, как сейчас любят писать в газетах. Просто он был щедрым человеком, и для него само собой разумелось поделиться с другими какой-нибудь выходкой, которая, по его мнению, могла кого-то развеселить, незамысловатой историей, как для ребенка само собой разумеется дать откусить мороженого или открыть тайник, где хранятся цветные стеклышки. -- Ну, хорошо,-- сказал я.-- Но как это ты ухитрился коз в заповедник пригнать? -- Да там дыра в стене,-- как будто обрадовался Изюмов.-- Слон пройдет, не то что козочки. Животное питаться хочет, а его на голом камне пасут. Здесь, вон, еще что-то можно пощипать. Ну, я их в эту дырку, значит... а бабки кипеш подняли. Думали, может, я без билета... -- А дома у вас козы есть? -- спросила Сапожникова. -- Зачем же,-- Изюмов даже обиделся.-- Что мы дачники какие-нибудь? Корова имеется, двух поросят держим. В совхозе кони есть. Я раньше, еще до того, как окончил курсы механизаторов, любил коней пасти. Обязательно что-нибудь приключится: либо заедешь куда-нибудь в новое место, либо встретишь кого, наслушаешься разных историй и как будто весь мир повидал. -- Вы романтик,-- сказала Сапожникова.-- Вам нужно путешествовать. -- Остепениться пора,-- вздохнул Изюмов.-- Поколобродил, и довольно. О семье надо думать, сына воспитывать. Малый у меня вон какой вымахал, скоро батю догонит. Жена хорошая, серьезная женщина. А что строгая, так с нашим братом иначе нельзя. Мужик -- он все время норовит либо спиться, либо облениться. А от такого, известное дело, ни семье, ни государству проку нет. -- Значит, ладите с женой? -- спросила Сапожникова. -- Уважаю,-- подвел черту Изюмов. Этот разговор, казалось, был ему не по душе. До отплытия теплохода оставалось еще много времени, и Сапожникова предложила побродить по городку, посмотреть, нет ли здесь еще каких-нибудь достопримечательностей. Но я постарался вернуть ее к действительности. Уже третий час, а мы еще не обедали. Судя по тому, как разыгрались волны, обратная дорога будет у нас не такой уж приятной. А чтобы не так укачивало -- первое дело поесть. Мы спустились в город и нашли столовую, там оказалось полным-полно знакомых лиц, все пассажиры с нашего теплохода. Кто ел салат, кто окорок с хреном, потому что не только первых, но и вторых блюд здесь уже не было. Оставалось пойти в магазин и попытать счастье там. В магазине нас ожидала удача: отличные помидоры, хлеб, кабачковая икра, абрикосовый джем... И все это почти без очереди. Чувствовался близкий конец курортного сезона. Сапожниковой очень хотелось устроить пикник где-нибудь на берегу моря, у подножия крепости, среди скал. По пути к морю Изюмов повел носом и, ни слова не говоря, куда-то свернул. Мы уже настолько привыкли к его странным исчезновениям и появлениям, что это нас почти не удивило. Мы решили, что он все-таки одумался и отправился искать свое семейство. Но ничуть не бывало. Через какие-нибудь пять минут он догнал нас, прижимая к груди сверток с цыплятами табака. -- Во,-- сказал он с гордостью добытчика.-- У меня на это дело чух. Солнце почти скрылось за знойным маревом. Душно было необыкновенно. У меня на лбу выступила испарина, и я полез в карман за платком. Но Изюмов по-своему понял мой жест и остановил меня. -- Брось, какие могут быть счеты. И я не посмел достать платок. Так и шел до самого моря, обливаясь потом. Отыскать место для пикника оказалось довольно трудным делом. Весь дикий берег был перегорожен проволокой. Наконец мы расположились возле ржавой цистерны в виду причала, где волны раскачивали наш теплоход, и принялись с аппетитом уничтожать наши припасы. Море кипело и выплескивалось из каждой щели между скалами. Казалось, оно тоже проголодалось и злится за то, что какие-то козявки осмелились при нем уплетать цыплят табака. -- Не могу себе представить,-- сказала Сапожникова, деликатно надкусывая помидор,-- как древние решались плавать по морям на своих игрушечных корабликах. Наш теплоход железный и больше самого большого греческого корабля, а мне все равно становится не по себе, когда я думаю, как мы в такой шторм поплывем обратно. Может быть, рейс отменят и нас повезут автобусами? -- Не думаю,-- сказал я, обсасывая куриную ногу.-- Так и дали нам автобус. -- Отчаянные мужики были эти греки,-- сказал Изюмов. Наши попутчики оказались на пристани задолго до назначенного времени. Все были в сборе, когда теплоход гудками стал созывать пассажиров. Эти гудки развеяли мысль Сапожниковой о возможном возвращении автобусом. Когда объявили посадку, нашу посудину кидало на причал с такой силой, что он ходил ходуном под нашими ногами. И только резиновые покрышки, которыми он был обшит, спасали его от неминуемого, казалось, разрушения. Двое матросов уже без всяких шуточек подхватывали пассажиров под руки и ставили на палубу. На обратном пути нам с местами повезло гораздо больше. Кое-кто, видимо, все-таки не решился на морскую прогулку, и в свободных лавках недостатка не было. Мы с Сапожниковой устроились в застекленном носовом салоне. И как раз кстати, потому что волны теперь запросто перехлестывали через борт. Однако были и свои неудобства, духота, например, и мутные стекла. Изюмов, наконец, воссоединился со своей семьей. Судя по возгласам, которые доносились с их скамейки, воссоединение проходило не мирным путем. От сильной качки и духоты на нас напала дремота. Сапожникова клевала носом, но бодрилась. А я отключился как-то сразу. И уже почти во сне почувствовал на своем плече ее голову. Проснулись мы одновременно от громкого хохота. Сапожникова отпрянула от меня, как от горячего утюга. Спросонья она, наверно, подумала, что это над ней смеются. Но оказалось, никому до нее нет дела. Смех относился к знакомой нам фигуре в нахлобученной на уши панамке, которая маячила на носу теплохода возле самой рынды. Волны, к большой радости пассажиров, захлестывали Изюмова с головой. Рында позванивала. А он отряхивался, по-собачьи вздрагивая всем телом, вытирал лицо ладонью и снова подставлял его под брызги. На нем нитки сухой не было. Кажется, он еще и пел что-то. Но из-за шума трудно было разобрать, что именно. -- Во дает,-- сказал гармонист. -- Залил зенки и ничего не соображает. Волной смоет, а экипаж под суд пойдет,-- заметила одна женщина. -- Не смоет,-- сказала вдруг Сапожникова. Она как будто одобряла бессмысленный поступок Изюмова, а может быть, даже и завидовала ему, так загорелись у нее глаза.-- Неужели вы не видите, что Он моряк. -- Вам смешно,-- по-своему поняла ее недовольная пассажирка.-- А жене его каково? Она вон изнервничалась вся. Еще и при ребенке... Безобразие. Жена и в самом деле не находила себе места. Каждый раз, когда волна окатывала Изюмова, она вскакивала с места, грозила ему кулаком, кляла его на чем свет стоит, вызывая тем самым новые вспышки хохота у пассажиров. Наконец, она, совершенно багровая от гнева, побежала в рубку и привела с собой человека в морской фуражке. Пререкаться с официальным лицом Изюмов не стал. Виновато улыбаясь и втянув голову в плечи, как школьник, которого учитель на глазах у всего класса уличил в списывании, он вернулся в салон. Снял панаму и выжал ее прямо на пол, разложил пиджак на спинке сиденья, стал стягивать майку... -- Зараза, черт несуразный,-- кричала на него жена, явно для того, чтобы слышали все. Все и слышали, толкали друг друга в бок и хихикали понимающе, дескать теперь-то она ему покажет, зверь- баба, теперь держись мужик, раз набедокурил. Это ее подстегивало еще больше.-- Паразит, урод... Когда слова у нее кончились, она схватила его пиджак и сбросила под скамейку. Изюмов все с той же виноватой улыбкой, мол, сами видите, молчу, потому что провинился, поднял его и хотел снова повесить на спинку. Это окончательно вывело из себя жену. Она вскочила с места и наотмашь ударила Изюмова по лицу. Это было как выстрел. Всякие смешки мгновенно прекратились, и все мы услышали шум воды и двигателя, кроме, может быть, Сапожниковой, которая закрыла лицо руками, как будто это ее ударили. Изюмов стоял по пояс голый с майкой в руках и все еще улыбался, как будто пощечина прилепила эту дурацкую улыбку к его лицу. Он словно хотел прочитать в глазах людей, что же ему теперь делать, но люди прятали свои глаза. Я тоже отвел взгляд. И тогда он схватился за нижнюю челюсть и замотал головой, как будто от боли. -- Что же ты, супруга, наделала? Ты ж мне все зубы выбила. Теперь я только икру прожевать смогу. Но никто на его шутку не засмеялся. У всех сразу появились свои дела, и никого больше изюмовское семейство не интересовало. Синей тучей справа по борту проступила Медведь-гора. Чем ближе мы подходили к берегу, тем сильнее становилась качка. Многих тошнило, и они то и дело бегали куда-то на корму. Только дети играли и веселились как ни в чем не бывало. До самого Гурзуфа Сапожникова не произнесла ни слова. Когда мы сошли на берег, ее пошатывало. Я хотел ее поддержать за локоть, но она отстранилась. На следующее утро я по пути на пляж зашел в гостиницу, чтобы узнать, как Сапожникова себя чувствует после вчерашней прогулки, но там мне сказали, что она сдала номер и еще вчера уехала в Симферополь.