| . |
Мемуары Александра Вальпургиевича Ромашкина Нюренберг-Владимир-Байконур: я сказал "поехали..." (глава десятая, в которой меня судят за преступления против человечества и за двоежонство, я становлюсь трижды отцом и первым космонавтом) В прошлой главе я рассказал о том, как завербовал Мюллера. Представьте теперь мое отчаяние, когда по окончании войны этого прожженого фашиста приняли, хотя и тайно, но со всеми почестями в Москве, а меня, доблестного советского разведчика, отдали под трибунал в Нюренберге. Разумеется, дальновидное начальство готовило меня для дальнейшей работы на Западе, поэтому было принято решение продолжать игру в Шелленберга, но все же... Десять лет я работал в тяжелейших условиях, и только передо мной забрезжила надежда возвращения на Родину - тяжелая тюремная дверь закрыла все пути! Я был в полной депрессии. Три года меня держали в заключении без суда, лишь время от времени вызывая в зал заседаний в качестве свидетеля по делам Геринга, Риббентропа и других преступных бонз фашистского режима. Нельзя сказать, чтобы я скучал взаперти: американцы предложили мне, как крупному специалисту по заграничной разведке, помочь им в организации своего шпионского ведомства, прямым текстом обещав "замолвить обо мне словечко" перед Фемидой. Мои каторжные умственные труды не пропали даром - и в Вашингтоне, и в Москве "хозяева" были очень довольны результатами. Все получили то, что хотели: американское правительство - новую игрушку под названием ЦРУ, НКВД - полную и подробную структуру свежеиспеченной "конкурирующей фирмы", а ваш покорный слуга - мягкий приговор. Через четыре месяца после того, как 18 сентября 1947 года Актом о национальной безопасности было учреждено Центральное разведывательное управление, я предстал перед американским военным трибуналом по "Делу о Вильгельмштрассе: Соединенные Штаты Америки против Эрнста фон Вайцзеккера и других". Всего было 20 обвиняемых: государственные секретари, второстепенные министры и начальники департаментов. Дело слушалось больше года. Меня обвинили в двух преступлениях: я был членом СС и СД и возглавлял управление, причастное к казни русских военнопленных, набранных для проведения операции "Цеппелин". Суд принял во внимание как смягчающее вину обстоятельство то, что я пытался спасти узников концлагерей от смерти. В итоге мне дали самое легкое наказание по этому делу: шесть лет тюрьмы, с зачетом трех лет, проведенных в заключении под следствием.
В июне 1951 года я вышел на свободу и по заданию из центра отправился в бессрочный отпуск. Приказ был лаконичен: "Отдыхать". Это меня как опытного чекиста слегка настораживало, ведь я и так шесть лет "отдыхал" на нарах, если не считать непыльной работенки по организации ЦРУ. Не оговаривались в приказе и столь важные вопросы, как отдыхать, где и на какие средства. Благо, американцы оказались честными ребятами и выдали мне тайный гонорар за работу на "дядюшку Сэма". Сумма была не ахти какая, но ее вполне хватило на то, чтобы поселиться с женой и детьми на скромной вилле в Швейцарии и, не заботясь о добывании куска хлеба, расслабленно предаться мемуарам. Однако вскоре "швейки" попросили меня покинуть страну. Формальных претензий у жандармов не было, но мне намекнули, что не потерпят у себя нацистского преступника, хотя бы и отбывшего срок. Пришлось перебраться в маленький итальянский городок Палланца на берегу озера Маджоре. Там я продолжил свое писательство. Гром грянул как всегда неожиданно, средь ясной погоды. На всю оставшуюся жизнь я запомнил в подробностях тот роковой день. Было начало мая, легкий утренний ветерок доносил с гор едва уловимые ароматы цветущей лаванды. Над гладкой поверхностью озера, лазуревой эмалью застывшей в лучах выглянувшего из-за скалы солнца, резвились белокрылые шумливые чайки. Под окном слышался плеск воды и скрип мокрых простыней: служанка стирала в жестяном корыте белье. Время от времени на открытую веранду залетали радужные мыльные пузыри. Моя жена стучала по клавишам пишущей машинки, а я диктовал, неспешно прохаживаясь взад-вперед по певуче прогибающимся половицам: "Переодевшися и освежившись, я окольными путями направился в немецкое посольство и попросил аудиенции у немецкого посла фон Шторера..." Да, я четко запомнил эту дурацкую фразу, на которой оборвалась моя жизнь "среди загнивающего капитализма" и началось возвращение в "светлое будущее человечества"! Именно на этой фразе за воротами протренькал глухой велосипедный звонок местного почтальона. Дети открыли калитку и приняли от него телеграмму. Жена посмотрела на меня с тревогой: самой хорошей для нас новостью было отсутствие новостей, как выражаются англичане. - Что-то серьезное? - спросила она, отрываясь от машинки. - Нет, все в порядке. Тетя Брунгильда родила мальчика, - ответил я как можно более беззаботно. - Кто-кто? - удивилась она. - Ну, я тебе когда-то говорил про нее. Моя тирольская тетушка. Кстати, очень здорово солит огурцы. - Огурцы?! - Да, что в этом удивительного? Пойду куплю сигарет... Подхватив пиджак, я спешно вышел, стараясь не смотреть на жену и детей. Я видел их в последний раз. Жена не была посвящена в мои служебные тайны, и я не мог сообщить ей истинного содержания кодированной телеграммы: мне надлежало незамедлительно явиться по указанному на бланке обратному адресу. К полуночи я добрался на поезде до альпийской деревушки, где находилась дача советского посла в Австрии, и тотчас, без всяких объяснений, меня запаковали в дипломатический вализ и отправили по почте на площадь Дзержинского. Через два дня я уже был в следственном изоляторе. Мне выдали бумагу и ручку и "попросили" восстановить по памяти все, что я успел написать в своих мемуарах. Да, страсть к бумагомаранию сгубила меня! Вскоре я понял, что произошло: после того, как я не выполнил приказ о казни Мюллера, Центр перестал доверять мне и опекал меня на каждом шагу. Даже в Нюренбергской тюрьме НКВД подсаживало ко мне в камеру своих опытных агентов под видом подследственных эсесовцев. Когда я освободился, Центр позаботился о том, чтобы я ни на минуту не оставался без присмотра, проявив при этом определенное коварство. И вот, такой матерый разведчик как я ровным счетом ничего не заподозрил, когда на мое объявление о найме служанки откликнулась некая молоденькая гречанка, смазливая в меру кокетливая хохотушка. С виду она была глупа как пробка, и все ее мысли, казалось, выражались у нее на лице: карие глаза с мечтательной поволокой под сенью длинных густых ресниц, неизменно полураскрытые и влажные, будто намасленые, губы и капризно вздернутый вверх угловатый подбородок, из-за чего ее шея казалась неприлично обнаженной, и постоянно хотелось укусить ее, чтобы она спряталась в кружевной воротничок ситцевого платьица. С первого же дня эта озабоченная стервочка настрырно пыталась соблазнить меня: пользуясь тем, что я поднимался раньше всех, чтобы сделать на веранде зарядку, она выходила во двор, наливала из бочки в тазик дождевую воду, сбрасывала ночную рубашку и, аккуратно повесив ее на бельевую веревку, медленно и вдумчиво натирала свое молодое упругое тело мыльной губкой. Когда я вызвал ее к себе в кабинет и отчитал за безудержный эксгибиционизм, она покрылась пунцовыми пятнами, разревелась и рухнула на ковер, умудрившись при этом упасть так, что подол ее легкого платья задрался чуть ли не до лопаток. Я привел ее в чувство, плеснув ей на спину холодной воды из графина. После моей взбучки утренние купания прекратились, но она стала при первой же возможности отлавливать меня наедине - где-нибудь в коридоре, на кухне или в чулане - чтобы "попросить у меня прощения". При этом она неизменно так тяжело вздыхала, так что пуговицы сами выскакивали на груди из петель. Наконец, я не выдержал и надавал ей оплеух - и что бы вы думали? В ответ она упала на колени и расцеловала мне руки. Стыдно сказать, но я поверил этой плутовке, что она влюблена в меня, и не находил в себе сил прогнать ее. Я по-прежнему был верен жене, но служанка почти добилась своего: если у нас и не было любовной близости, то все же сложился определенный интимный ритуал. Он заключался в том, что по вечерам она меня загоняла в какой-нибудь темный угол и распаляла своими "извинениями" до бешенства, продолжая словесно терзать меня до тех пор, пока я не начинал хлестать ее ладонью по пухлым щекам, доводя если не до оргазма, то до полного девичьего восторга. Все это я так подробно описал для того, чтобы показать, до какой степени работа чекиста может стать грязной. Только во Владимирской тюрьме я узнал, что моя бестолковая похотливая "гречанка" - чистокровная татарка, с отличием закончившая Казанскую Краснознаменную высшую школу НКВД имени Менжинского. Мало того, что она радировала в Центр, будто я ее изнасиловал, она присовокупила к этому "сочинение пасквильных воспоминаний, позорящих советский строй и принищающих роль товарища Сталина в победе над фашизмом". Неудивительно, почему "тетя Брунгильда" так стремительно разродилась, даже не через девять месяцев, а через неполных четыре недели после появления в моей жизни злосчастной комсомолки-нимфоманки. И все же я не унывал: "Да, я сижу в тюрьме, но не в фашистской, не в американской, а в своей, родной, советской!" Мой следователь - не садист-палач, а настоящий новый интеллигент, начитанный Марксом, Энгельсом и даже Гегелем как их предшественником-источником, он все поймет и восстановит справедливость, освободит меня из-под стражи и поможет мне нелегально вывезти жену с детьми из Италии в СССР. С виду это был приятный вдумчивый старичок, седой, как лунь. Он внимательно выслушал мои показания и обещал "наказать виновных" в моем позоре. Я тотчас воспрял духом. О, как наивен я был! Две недели меня не водили на допрос, а затем вызвали для очной ставки. Этот старый развратник так возбудился моим описанием домогательств "служанки", что тотчас отозвал лейтенанта Фаину Хабибулину из Палланца в Москву "для дачи свидетельских показаний". В сущности, очная ставка была чистой формальностью, ничего не значащим эпизодом в играх, затеянных следователем с молодой любвеобильной красоткой, охотно ответившей ему полной взаимностью. Они даже не скрывали от меня тех теплых влажных взглядов, которыми ежесекундно обменивались на протяжении всей "ставки". Не оставалось сомнения: влюбленная парочка только и дожидалась, когда за мной закроется дверь, чтобы тут же броситься друг другу в объятия. При всем при этом Фаина вела себя вызывающе-нагло. Она бросала на меня высокомерные взгляды победительницы, явно наслаждаясь своим реваншем. В своей скабрезной наглости она дошла до того, что когда старый козел следователь опустил глаза в материалы дела, одним быстрым движением расстегнула пуговицу на гимнастерке, расправила плечи, откинулась сведенными лопатками на спинку стула и показала мне белеющую в сумраке образовавшейся бреши нескромную выпуклость ничем не стесненной груди, отмеченную, как орденом, лиловым засосом величиной со зрелую сливу. В тот самый миг я отчетливо осознал, что нескоро выйду на свободу. Следствие не шатко не валко тянулось полгода. Долгими темными вечерами в одиночной камере я развлекал свой мозг гаданием, что мне можно по большому счету инкриминировать. Изнасилование в зачет не шло, потому что подпадало под статью о неуставных взаимоотношениях, по которой никого не судили, дабы не марать чистого облика Чекиста. "Чернуха" тоже, говоря тюремным языком, "не канала": версия о ней не подтверждалась моими мемуарами, которые я старательно крапал под надзором. Теоретически с учетом моей биографии меня можно было обвинить в чем угодно, начиная с покушения на Ленина и заканчивая идейным вдохновлением ЦРУ, но даже в темные времена культа личности следователю нужно было подшивать в дело какие-никакие документы. В поиске компромата на меня неугомонный старикашка следователь проявил немалую прыть: он выискал две ветхие бумажки, каждая из которых сама по себе была совершенно невинной, но в совокупности они составляли криминальный тандем. Первая из них была выдана песчанобродским советом крестьянских депутатов на имя "таварiщ Алъксандр Макаренко", а вторая - берлинской мэрией на имя "Нerr Walter Schellenberg". Обе они свидетельствовали о моем вступлении в брак... Да, представьте себе, моральный изувер следователь не нашел ничего лучшего, как "шить" мне, легендарному советскому разведчику, мелкоуголовную статью "многоженство"! При этом он еще и намекнул мне, что если я буду отпираться, то в материалах дела будут отражены "отягчающие обстоятельства": моей первой женой была дочь лютого врага советской власти Нестора Махно, а разрешение на второй брак я получил от моего непосредственного начальника Юстаса, который был разоблачен как иранский шпион, в молодости служивший евнухом в шахском гареме (под руководством этого "морального разложенца" я и встал на "зыбкий путь двоеженства"). Свершившийся суд был поистине "самым гуманным в мире": военный трибунал не только признал заключенные мной в прошлом браки недействительными, но и обязал меня жениться на гражданке Хабибулиной, якобы ожидавшей от меня ребенка. То есть, ребенка она действительно ожидала, о чем и свидетельствовало прилагаемое к делу заключение гинеколога, но в этом заключении, разумеется, не было сказано, кто есть настоящий виновник щекотливого положения пострадавшей. Да и сроки зачатия были искажены. Короче, без меня меня женили! И не только женили, но еще и припаяли в качестве свадебного подарка три года исправительных работ в лагере общего режима. Но и это еще не все. Комбинация, разыгранная следователем, была поистине многоходовой. После того, как меня отправили рыть тоннель под Беринговым проливом (был такой грандиозный проект - проложить железную дорогу из России в Америку), мою молодую жену арестовали как "чэ-сэ-вэ-енку" - члена семьи врага народа. Стоит ли говорить о том, что следователем по ее делу был все тот же прыткий старичок! А само следствие длилось вплоть до моего возвращения с зоны. На свободу я вышел отцом-героем: жена умудрилась родить за время моей отсидки трех девочек. Причем записаны эти "три сестры" были на мое имя: следователь задним числом оформлял моей жене свидания со мной именно на "роковые дни". В результате все было шито-крыто, и когда я попытался развестись, гражданский суд отказал мне в разводе. Лишь XX съезд партии положил конец этому сексуально-уголовному беспределу. Особым решением Специальной комиссии при Комитете партийного контроля я был полностью реабилитирован и разведен. Следователь, допустивший по моему делу грубое нарушение норм социалистической законности, был отстранен от занимаемой должности. В виду преклонного возраста он был освобожден от уголовной ответственности и с учетом прошлых заслуг перед партией и правительством назначен директором комсомольско-молодежной стройки Целинограда. Омрачало мое положение лишь то, что по досадному недоразумению Спецкомиссия КПК не освободила меня от выплаты алиментов за троих детей. После отсидки я работал сторожем-смотрителем законсервированного районного бомбоубежища на мизерной ставке, и мое финансовое положение с учетом вычетов из зарплаты было весьма плачевным. Денег едва-едва хватало на аренду комнаты в коммунальной квартире, и на пропитание практически ничего не оставалось. Не в силах свести концы с концами, я отказался от комнаты и переехал на ПМЖ в бомбоубежище, которое в шутку прозвал "бомжеубежище". По сравнению с коммуналкой это был просто рай: 400 квадратных метров жилой площади, пять душевых и десять туалетов - все на одного человека! К тому же, мое бомжеубежище находилось в глухом, но живописном уголке Сокольнического парка, откуда было рукой подать до тенистых лиственничных аллей, благоухающего розария, летнего театра, эстрадной площадки, комнаты смеха, тира и прочих прелестей индустрии развлечений. Все свободное время я проводил в прогулках по парку, и в свою бетонированную берлогу возвращался, как правило, далеко за полночь: слишком неуютно мне было одному на ее необъятных просторах, где от кровати до туалета полста шагов. Со временем у меня появились друзья из местных ветеранов - бывших фронтовиков. Точнее, это теперь они ветераны, а тогда им, как и мне, было по сорок с небольшим. Я с ними частенько пил пиво в кафе "Сирень". Они вспоминали свои боевые подвиги, а мне приходилось отмалчиваться: не рассказывать ведь этим простым заводским работягам, как я инспектировал развед-резидентуру рейха в Мадриде или вел двойную радиоигру с Англией! Однажды я, правда, до такой степени налакался пива, что не вытерпел и выложил своим приятелям историю соблазнения подружки Гитлера - они ржали надо мной, как ненормальные. После этого мне дали кличку Фон-барон, с намеком на знаменитого сочинителя невероятных историй. Так я беззаботно прожил почти год, пока не познакомился на катке с молодой очаровательной девушкой. Наша встреча произошла при необычных обстоятельствах: я в нее случайно врезался на коньках, когда она в сапожках шла по льду с большим фибровым чемоданом. Упав, она ушибла бедро, и я, как истинный джентльмен, отвел ее в свой дом-крепость, чтобы сделать ей свинцовые примочки, потому что, по ее рассказам, у нее был не муж, а "ревнивая скотина", придиравшийся к малейшей царапине на теле порабощенной жены. Я так увлекся этой румяной барышней с тонкой прозрачной кожей и пухлыми ножками, что даже не спросил, как она оказалась на катке с чемоданом. Наутро Нина - так ее звали - поклялась мне в вечной любви и заявила, что уходит от мужа, чтобы "связать со мной свою судьбу". Оставалось только забрать вещи. Муж был на работе, и мы поехали за ее пожитками на Преображенку. Ключа у нее с собой не было, и мне пришлось залезть по водосточной трубе в форточку, чтобы открыть дверь изнутри. "Пожитки" оказались не такими уж и скромными: килограмма два столового серебра, хрусталь и старинные иконы. Все это мы по-быстрому уложили в четыре чемодана и перевезли на такси в новое "семейное гнездышко". Медовый месяц пролетел как во сне, а потом опять начались материальные трудности. Нина боялась показываться на работе, потому что там ее подкарауливал муж, а моей более чем скромной зарплаты хватало только на чай с сушками. Пришлось потихоньку распродавать на толкучке нинино приданое. Поутру я завертывал в газету очередную безделушку из трофейного японского фарфора, упаковывал ее в авоську и шел пешком на Рижский рынок. Торговля шла успешно: обычно я возвращался с выручкой уже к обеду. "Не жизнь, а малина" неожиданно закончилась, когда одна из покупательниц, пухлая пожилая женщина в огромных очках на курносом бородавчатом носу, которой я показывал "из-под полы" золотые дамские часики "Слава", вдруг с истошным криком "милиция!" разъяренно вцепилась в мои вихры. Реакция разведчика меня не подвела: я тут же сообразил, что она по каким-то приметам опознала украденную у нее ценность, вынул опасную бритву ("Режут!!!" - "Молчи, дура!"), которую носил в кармане пиджака для самообороны, одним точным движением откромсал себе клок волос и бросился бежать, швырнув бритву и часики под ноги оторопевшей гражданке с зажатым в кулаке светлым локоном. "Держи! Лови! Бандиты! Женщину! Обокрали! Порезали!" - за мной кинулось человек шесть добровольцев - заступников общественного порядка (сейчас, в конце XX века, в такой ситуации никто из случайных свидетелей и не шелохнется). Перебежав через дорогу, я ломанулся в стеклянную дверь метрополитена. Отрыв между мной и преследователями был довольно значительный, и я рассчитывал уехать от них на метро. Однако поездов как назло на платформе не было и ждать их было рискованно: с одной стороны - дорога каждая секунда, а с другой - не час пик, поезда нечасто ходят. Тем временем преследователи показались на платформе, с примкнувшим милиционером впереди. Мне ничего не оставалось делать, как сигануть на шпалы и скрыться в тоннеле. Теперь за мной бежал один только "мент", остальные не рискнули спрыгнуть с платформы, испугавшись, очевидно, высокого напряжения на рельсах. Впереди показались огни приближающегося поезда - мент с воплем "назад!" с еще большей прытью бросился в обратную сторону. Но я не привык отступать! Удача приходит к тем, кто рискует. Очертя голову, я понесся навстречу "свету в конце тоннеля", свято веря в то, что из самого безнадежного положения в последнюю секунду должен найтись хоть какой-нибудь выход. И выход нашелся! Когда расстояние между ослепительными огнями грохочущей стальной махины и горящими волей к жизни глазами загнанного в тупик живого существа сократилось до нескольких десятков метров, в свете бегущих по шершавому бетону косых лучей сверкнула искрой надежды металлическая ручка спасительной дверцы. Да, это был ВЫХОД! И вместе с тем - вход в новую жизнь. Но о последнем я еще не догадывался, когда под рев и свист проносящихся на расстоянии вытянутой руки высоких колес буквально ввалился в раскрывшуюся в стене сумрачную нишу. Я отдышался и огляделся: передо мной зиял темнотой дальнего конца узкий коридор. Собутыльники-работяги частенько травили байки про секретный подземный город, в который можно попасть из метро - неужели передо мной вход в эту святая святых государственной безопасности?! Кровь предков-первооткрывателей взыграла во мне (мама рассказывала в детстве, что моим пра-в-энной-степени дедушкой был Кристобаль Коломб, как она произносила это имя), и я бесстрашно ринулся в разведку. Городом это, правда, трудно было назвать - скорее, сеть сооружений на случай ядерной войны: командные пункты, склады продовольствия и медикаментов, госпитальные палаты, столовые и даже конференц-залы для проведения партсобраний. Но больше всего меня в этом подземном царстве поразила не широта его просторов, а никудышняя охрана. Ну нельзя же оставлять без присмотра стратегический объект гражданской обороны! Меж тем, сколько я ни плутал по бесконечным лабиринтам, мне за несколько часов всего два раза попались на глаза караульные солдаты, да и тех мне удалось незаметно обойти стороной благодаря разветвленности проходов. Впрочем, каждый, кто попадал без схемы в это хитросплетение ходов и лазов, должен был неминуемо в нем заблудиться. Чем советские архитекторы в погонах хуже доморощенных мудрецов - строителей пирамид! К вечеру мне уже смертельно надоело слоняться по холодным подземным катакомбам, но я не имел ни малейшего представления о том, где искать выход. Жутко хотелось есть, но продовольственные склады охранялись сигнализацией. Клонило в сон, но на дверях спальных помещений висели увесистые замки. В этом "городе" мне не было жизни... Как заблудшему страннику, мне оставалось лишь тыкаться во все двери. Поистине "метод научного тыка"! После нескольких часов бесплодных шатаний по неисчислимым коридорам я наконец увидел массивную железную дверь с горящей над ней красной лампой. Под дверью дремал, обняв автомат и прислонясь спиной к стене, сопляк-мальчишка, тощий курсант со штык-ножом на поясе. Скорее на волю! Я потихоньку перешагнул через ноги горе-часового и дотронулся до двери... В это время паренек шумно пошевелился во сне у меня за спиной, я дернулся вперед и ввалился в душную накуренную комнату. В глаза ударил яркий электрический свет, я заслонился ладонью, прищурился и невольно отстранился в неприятном удивлении: посреди комнаты стоял большой дубовый стол, за которым на высоких стульях восседало человек двадцать, большинство в военной форме и при погонах с крупными звездами, трое даже со слишком крупными, генеральскими. Произошла немая сцена. Они в набыченном удивлении рассматривали меня как марсианина. Не растерявшись, я проявил смекалку - сильно качнулся и пьяным, заплетающимся голосом спросил: - Му... мужики! Зак-курить не найдется? Взгляды потеплели, собравшиеся расслабленно закряхтели и заухмылялись: перед ними был не злостный американский шпион, а свой родной придурковатый алкоголик. - Часовой! - закричал грузный человек в штатском, сидевший во главе стола. - Спишь, твою мамашу! В комнату вбежал перепуганный паренек с красными глазами и помятой об автомат щекой. - Под трибунал сучкиного сына, - пробубнил генерал с багровой рожей. - А чо... Чо вы тут делаете-то? - осторожно поинтересовался я, обводя всех косым, под алкоголика, взглядом. - Забрать! - рявкнул главный. - Отвести в караулку. Я лично допрошу этого кадра. Перерыв на полчаса. Курсант затолкал меня в тесную комнату. Через несколько минут появился главный. У него было усталое раздраженное лицо, но за этой маской угадывалась сильная натура уверенного в себе человека, умного, прямолинейного и справедливого. Интуитивно я понял, что он не профессиональный следователь, но врать ему бесполезно как человеку, которому доступны высшие истины. Более того, он понимал меня с полуслова: стоило мне прекратить разыгрывать из себя пьяного и принять серьезный вид, он тут же махнул рукой часовому, чтобы тот убирался. Когда мы остались наедине, я рассказал ему как на духу о всех жизненных злоключениях последних лет, начиная с момента моего прибытия из Италии в СССР. Перерыв затянулся на два часа. Он слушал внимательно и сосредоточенно, не перебивая. Когда я закончил, он коротко спросил: - Профессия? - Полковник НКВД в отставке, - доложил я. - Это не профессия, а звание, - резонно возразил он. - Тогда профессии нет... - Будет, - заверил он меня. - Позвоните завтра по этому телефону. Вернее, сегодня, после девяти утра. Он написал на бумажке номер и приказал часовому вывести меня наружу. Мы прошли всего метров пятьдесят по коридору, курсант отпер ключом обычную с виду фанерную дверь - и я очутился прямо в вестибюле станции метро Новослободская-кольцевая. На часах было пять утра, первые поезда шли почти пустыми. Я доехал до "дома", разбудил сожительницу и устроил ей хорошую взбучку. Она тут же во всем призналась, правда, взяв с меня предварительно обещание, что я ее не прогоню. Оказалось, моя возлюбленная промышляла кражами. То есть, попросту говоря, была "домушницей", известной в воровских кругах под кличкой Нинка-Лотерейка. Она никогда не была замужем, а в квартире, из которой мы вынесли вещи, проживала та самая бородавчатая тетка, вцепившаяся в меня на рынке. Ее рассказ меня больше вдохновил, чем расстроил: да, она воровка, но, с другой стороны, у нее нет мужа, и это главное! - С сегодняшнего дня ты начинаешь честную жизнь! - сказал я ей. - Воровать больше не будешь. Пойдешь на работу. Брак оформим официально. И чтобы без фокусов! - Да, - согласилась она. В тот же день я позвонил по выданному мне ночью номеру телефона. "Отдел кадров," - ответили на другом конце провода. Мне несказанно повезло: человек, с которым я беседовал ночью, оказался Генеральным директором Центрального ракетно-космического конструкторского бюро. В ту роковую для меня ночь в подземном оперативном штабе проходило объединенное заседание руководства КБ и представителей заказчиков из ВВС (РВСН еще не оформились в отдельный род войск). Фамилия и имя Генерального тогда были засекречены, и все сотрудники КБ, начиная от первых замов и заканчивая уборщицами, обращались к нему по отчеству, по-домашнему ласково: "Палыч". Звание полковника в отставке позволило мне сразу занять высокую должность заместителя начальника Отдела безопасности по хозяйственной части. В мановение ока я стал большим человеком: в моем распоряжении находились стратегические запасы ректификата - высокоочищенного технического спирта - и не проходило и дня, чтобы похмельные генералы не клянчили у меня "регламентную дозу" (так для конспирации называлось сто грамм). Нашлась работа и для Нины. Она теперь стучала костяшками счет в Отделе труда и заработной платы. В конце рабочей недели, по пятничным вечерам, ко мне в кабинет наведывался сам Палыч. Расходились мы с ним далеко заполночь, после обильных "регламентных" возлияний. Вернее, нас развозили по домам казенные шоферы, потому что идти мы уже не могли. О чем мы говорили во время этих задушевных всреч? В основном о звездах и о космических полетах. Помню, когда запустили на орбиту Белку, Палыч поднял тост "за наших четвероногих коллег" и произнес историческую фразу: - Недалек тот день, когда и "человек" в космосе будет звучать гордо! - И прозвучим! - ответил я, хотя и слабо верил в свои собственные слова: тогда полеты человека в космос еще представлялись делом далекого коммунистического будущего. - Ты о чем? - очнулся Палыч от своих мыслей. - Прозвучим, говорю! - Куда прозвучим?! - Так ты ж сам сказал... - Кому? Тебе? - Ну да! Вот я и звучу... Говорю, то есть... Прозвучу, во! - Кто, ты? - Ага! - А что, это идея! Только придется бросить пить. На время... - Если на время, тогда согласен. Вот так и решился вопрос о том, кому быть первым в мире космонавтом. На трезвую голову у Палыча, конечно, возникли сомнения по поводу моей пригодности. Во-первых, мне было уже под пятьдесят (хотя выглядел я на тридцать), а во-вторых, мои познания в технике оставляли желать лучшего. Прямо он мне об этом из деликатности не говорил, пытался лишь отшучиваться: - Ты улетишь - с кем я пить буду? С Белкой и Стрелкой? - Да я, Палыч, ненадолго, - успокаивал я его. - Маленько проветрюсь, и обратно. - Ну смотри, Шурик! Если с тобой что случится, я этого не переживу. - А что со мной будет? И не в таких передрягах бывал. Вон, Белка, дура дурой, а слетала! Без всякого технического образования, между прочим. Раз уж собаки... - Так то собаки, - серьезно задумывался Палыч. - Тут надо все предусмотреть, чтобы учесть отличия человека от его "лучшего друга". Полгода за "рюмкой чая" (любимое питье Палыча - чифир со спиртом) я уговаривал своего начальника и друга, в одном лице, отправить меня на медицинское освидетельствование. Вздохнув в сотый раз, он сдался - наверное, надеялся, что эскулапы меня завалят. Но дудки-с! От предков мне досталось лошадиное здоровье. Курить, правда, пришлось бросить (с тех пор уже сорок лет как не балуюсь дымом). И началась "обкатка": часами меня крутили на центрифугах, чтобы организм привыкал к перегрузкам. Технике тоже учили, но поверхностно. Палыч сразу предупредил: "Полетишь в режиме автоматического пилотирования. И ничего не трогай. Понял? Ничего!" Старт был назначен на 7 ноября - день ВОСР. Но в начале апреля грушники доложили, что американцы спешно готовят свой суборбитальный полет. Дело приняло политическую окраску: кто первым выйдет в космос, бездуховный загнивающий капиталист или наш плоть от плоти советский человек, воодушевленный коммунистическими идеями? На срочном совещании в Кремле с участием секретарей ЦК и руководства космической программы после шести часов обсуждений Хрущев поставил вопрос ребром: "Мы или они, мать их?!" - и сам же на него ответил: "Мы, мать нашу!" Палыч предложил стартовать в день рождения Ленина, 22 апреля, но Хрущев был так напуган конкуренцией со стороны американцев, что сурово отрубил: "Нехрен на печи отлеживаться! Сегодня и полетите". С трудом удалось убедить Никиту Сергеича, что ракету необходимо подготовить к старту, и выпросить на это неделю. Через семь дней лихорадочных сборов наступила знаменательная ночь перед полетом. Палыч запретил мне спать: он сильно волновался, что я просплю. Как сейчас помню, мы собрались вчетвером в байконурской квартире Палыча: он, я и мои дублеры Гагарин и Титов. Здесь надо заметить, что с самого начала этих двух парней на самом высоком уровне отодвинули на второй план по той причине, что у них не очень подходили фамилии. "Гагарин" в ушах цековских спецов по идеологии звучало по-дворянски, а "Титов" - слишком избито. Вместе с тем, имя "Ромашкин" как нельзя лучше подходило для всенародного героя. Тут вам и романтика коммунистического строительства, и бескрайние ромашковые поля среднерусской возвышенности. Короче, утверждение в ЦК я прошел без проблем. Но вернусь к памятной ночи. Врачи запрещали космонавтам пить крепкие напитки, поэтому мы втроем пробавлялись светлым "Жигулевским", в то время как Палыч глушил свой "огненный чай". "Кто до утра не сломается, тот и полетит", - пошутил он в самом начале нашей посиделки. К трем часам ночи Гагарин с Титовым были в отрубях: они понимали, что им все равно ничего не светит, и с горя наклюкались. Я держался молодцом: после четырнадцати бутылок ни в одном глазу. Наконец, в четыре утра выпили "напосошок", и Палыч собственноручно надел на меня скафандр, который до того лежал под столом (тогда еще все было по-простому, без церемоний). Под окном ждал автобус. До стартовой площадки нужно было трястись по разбитой тягачами дороге около часа, и уже в начале пути я понял, что не доеду - пиво со страшной силой "давило на клапан". "Стой, - попросил я шофера, - отлить надо!" Я вышел и оросил правое заднее колесо. С тех пор это стало доброй традицией: по дороге на площадку поливать автобус. Чтобы повезло. Даже Терешкова с Савицкой (и совсем недавно - американская астронавтка, забыл как зовут) омыли покрышки ритуальными струйками. На выходе из автобуса меня подхватили под руки два крепких парня из техобслуги, благополучно погрузили в кабину и пристегнули ремнями к креслу. Потом еще час ничего не происходило, лишь в наушниках слышались какие-то взволнованные крики и ругань Палыча. Меня уже начало клонить в сон, когда под сидением что-то загудело, зарычало и загрохотало, вокруг все задрожало, стены дернулись, и меня вжало в кресло. "Поехали," - догадался я. Наконец, можно было спокойно поспать. Проснулся я от сильнейшего удара - и тут же опять отключился, потеряв сознание от боли. Очнулся - вокруг люди в белом. Сначала подумал, архангелы, но оказалось, врачи. Перед глазами увидел подвешенные к специальным перекладинам руки и ноги в гипсе. В первый момент подумал "чьи?", но тут же сообразил, что мои. Не зря предупреждал меня Палыч о том, что люди отличаются от собак: парашют-то был рассчитан на годовалых щенков, а не на такую упитанную тушу, как я! Вроде, все предусмотрели конструкторы, а человеческий фактор не учли. Вот меня и тряхануло в "коробчонке" об землю, руки-ноги переломало. А какой, скажите на милость, герой на костылях?! Это ведь не герой, а смех один. Поэтому было решено объявить на весь мир, что слетал Гагарин. Его и наградили Звездой Героя, а меня строго засекретили, как неудачный образец космической программы. И пока Юрик разъезжал по всему свету, одаривая лучезарными зубастыми улыбками прогрессивные народы Азии, Африки и Латинской Америки, я глотал кровавые сопли от обиды (у меня в довершение ко всему был разбит нос).
Лишь через год меня выписали из госпиталя, взяв подписку о неразглашении сведений о том, где и при каких обстоятельствах я получил увечия. Правда, мне определили первую группу инвалидности и назначили персональную пенсию в размере 70 рублей (по тем временам несказанно много), но на душе у меня от этого было не легче. Я жаждал справедливости и стал жаловаться самому Хрущеву, наивно полагая, что он не в курсе, кто на самом деле летал в космос. После первой же жалобы за мной приехала карета скорой спец-помощи и увезла меня в Белые Столбы. Так закончилась моя космическая одиссея. |